25
Когда я рисую себе тот домик, то два варианта картинки кажутся одинаково достоверными. Домик голубой – домик коричневый. Там повсюду воздушные шары – их там только несколько по всему дому. Горы голубых коробок, высятся – три небольшие упаковки, разложены. Мне хочется поделить различия пополам, просто ради успокоения, но воспоминание не должно быть компромиссом.
Младенец все равно умер бы.
Так я себе говорю, но это не помогает – и я знаю, что это неправда. Не обязательно. Сопротивляемость, похоже, зависит не только от наследственности. Возможно, я смогла бы его спасти.
И что потом? Я бы шла по этой извилистой аллее с малышом в слинге на груди? С младенцем, который мне не родня. Это – не выживание, это самопожертвование. Инстинкт, которого, по-моему, у меня нет. Единственный человек, которому мне хотелось отдавать лучший кусок, – это ты.
Моих родителей в гостевой комнате не было. Зачем бы они там оказались без меня?
Но если там были не сигареты моей матери, тогда чьи?
Почему на кухне была собачья миска?
Почему я считаю, будто это имеет значение?
А я и не считаю. Я пытаюсь себя отвлечь. Я не хочу отвлекать себя от тебя. Но я должна: во рту у меня сухо и желудок пустой. Ты бы велел мне жить дальше – и я живу. Правда. Я иду, я двигаюсь. Но я волочу ноги: я не в состоянии их поднимать, думая о тебе. Вижу, как паренек старается, и думаю… думаю, что не могу допустить, чтобы он сдался.
Я вернулась, Майлз. Я здесь, но тебя нет, и мне придется жить дальше, потому что хоть мне и не хочется, но мое тело на другое не способно. Прости. Мне очень жаль, и мне без тебя плохо, и ты ушел, и я ушла.
Я смаргиваю асфальт и поднимаю взгляд на желто-коричневые листья с пятнами задержавшейся зелени. Раньше мне казалось, что осень красива.
Я тебя любила. Тебя нет. Прости.
– Ад тенебрас деди.
Опускаю туманящийся взгляд: Бреннан уставился на меня, зацепив большими пальцами лямки своего полосатого рюкзака.
– Что ты сказала?
Я чувствую, что мое тело хочет плакать, давление в глазах. Как мне отпустить что-то, чего у меня больше нет?
– Майя?
Я думаю о брате Бреннана, о его матери – о том, что он тоже потерял.
Он бы спас того малыша. Он ведь спас меня, когда я была с ним постоянно жестока.
– Куда мы идем? – спрашиваю я.
– Не знаю, – говорит он.
Осторожно подобрать интонацию: ведь у моего голоса все еще есть интонации и мне надо какую-то выбрать. Не обвиняю, а просто интересуюсь:
– У тебя нет плана?
– Просто уйти оттуда. – Бреннан передвигает рюкзак. – А как ты считаешь, куда нам стоит идти?
Стоит. Надо принять решение, а у меня нет для этого никаких данных.
– Хоть это и далеко, но одно место я знаю, – говорю я.
– Что за место?
– Небольшой дом. Не ферма, но при нем есть шесть акров земли под посадки и скважина с ручным насосом. На участке маленькая теплица и пара десятков сахарных кленов. Там были куры… может, и сейчас есть.
А еще новые ответы, которых мне, наверное, знать не хочется. Я уже не надеюсь, но логика говорит мне, что есть шанс, вполне разумный шанс, потому что, если у этой сопротивляемости есть генетическая составляющая, я должна была ее от кого-то получить. От одного или другого родителя. Хотя она могла быть и рецессивной: невидимой, непроявленной связью, которая не смогла спасти ни одного из моих родителей, и все же спасла меня.
– Где это место? – спрашивает Бреннан.
– В Вермонте.
– Я подписываюсь.
Потому что он мне доверяет. Несмотря на все, что я сделала и чего не сделала, он мне доверяет. Он все время пытается меня спасти. Он пытается, изо всех сил.
Нельзя допустить, чтобы он потерпел неудачу.
Пять дней. Я снова ем, по два раза в день: держу ложко-вилку в неловком кулаке, как маленький ребенок держит карандаш. У меня по-прежнему болит челюсть, и у всего вкус гнилья. На ходу я ощущаю пульсирующую боль в распухшей кисти и запястье: не уверена, что рука заживет.
Мы идем мимо торговых рядов, и я думаю. Бетон и запустение. Сетевые рестораны и магазины канцтоваров. Вездесущие логотипы, которые я узнаю, не глядя, и которые ничего не будут говорить следующему поколению, если следующее поколение вообще будет.
Какая бесполезная трата этот ландшафт. Магазины, магазины, магазины. Игры, в которые никогда не будут играть, ящики, которые никогда не выдвинут, очки, которые…
– Бреннан, стой.
– Чего? – спрашивает он, разворачиваясь ко мне.
– Это не «Линзмастер»?
Он смотрит туда, куда я указываю на той стороне улицы, ищет – и находит.
– Ага, – говорит он.
При первом же намеке на подтверждение я уже иду через улицу. Смотреть налево и направо не нужно.
– Думаешь, там так и лежат готовые очки, которые тебе подойдут? – недоверчиво говорит он, спеша за мной.
– Нет. Но контактные линзы будут.
Он разбивает стеклянную дверь, и мы входим. Я иду прямо к задней стене, где обнаруживаю шкафы с образцами. Просматриваю пачки и беру все в диапазоне четверти диоптрий от моего рецепта. Однодневные, длительного ношения – любые. По моим оценкам, их должно хватить как минимум на год. Наполняя рюкзак, я нащупываю что-то в кармашке для плеера и извлекаю комплект с микрофоном. Небольшая бесполезная коробочка. Я бросаю ее на пол и укладываю в кармашек дополнительные упаковки. Потом мою руки в питьевой воде, с мылом. В последнее время бутилированная вода достается нам настолько легко, что я даже могу мыть ею руки. Тем не менее храню обеззараживающие капли, взятые в магазине: неизвестно, что у нас впереди. При мытье мне почти удается разогнуть пальцы правой руки. Может, ей все-таки становится лучше.
Я никогда не вставляла контактные линзы левой рукой. Смотрю в зеркало в кабинете для подбора очков и смиряюсь с исхудавшим, пустым лицом, которое за мной наблюдает, а потом открываю первый крошечный контейнер. Даже вынуть линзу и положить ее на указательный палец левой руки сложно, а когда мне наконец это удается, линза упорно цепляется за ресницы. В конце концов она проскальзывает между ними, соприкасается с моим глазом – и выскакивает мне на щеку. Мне приходится укладывать ее заново, и во второй раз это ничуть не легче. Еще одна неудачная попытка, и еще одна, а потом наконец – наконец-то! – линза скользит и становится на место, вызывая жжение. Вторую линзу я вставляю почти так же долго, а потом она складывается на глазу. Я чуть не ослепляю себя, пока ее выуживаю. Я словно вернулась в шестой класс, когда сражалась со своей первой парой контактных линз и выбежала к школьному автобусу со слезами, лившимися из настрадавшихся глаз. Но я не ребенок, и мне не надо спешить на автобус.
Автобус!
Я ведь шла мимо настоящих детей, слепая. Словно это был пустяк.
На что я наступила?
На кого.
Я плюхаюсь в скрипучее кресло для пациента и закрываю лицо руками. Кажется, вся моя оставшаяся жизнь будет мольбой о прощении, и при каждом шаге вперед придется испытывать мучительное чувство вины из-за предыдущего.
Я отдыхаю, пока не нахожу в себе силы для следующей попытки, чтобы сосредоточиться на чем-то таком обыденном и конкретном, как контактная линза. Я возвращаюсь к зеркалу и, наконец, пластик и роговица приходят в контакт. Я моргаю, помогая линзе встать на место – и внезапно все становится таким четким, что я поражаюсь.
Нахожу Бреннана у передней витрины: он примеряет солнечные очки.
– Хорошо смотрятся, – говорю я ему старательно.
Очки нелепые: громадные стекла, ярко-желтая оправа. Мне кажется, они женские, но кто знает – и какое это имеет значение?
Он передвигает очки себе на макушку, решив их присвоить.
– Спасибо, – говорит он.
Мы выходим из магазина и идем по дороге в северном направлении. Повсюду вокруг пустота, уныние, мусор и неподвижность. Пространство просто огромное. Масштабы подавляют. Не знаю, как отнестись к тому, что у меня разбились очки: стоит ли мне испытывать радость или возмущение. Хотя кто знает – может, я цеплялась бы за этот обман, даже если бы могла видеть. Мозг способен на поразительные подвиги ради самозащиты: это удивительный и ужасный орган. Вряд ли мне когда-нибудь удастся полностью разобраться в тех путаных и сбивавших с толку днях. Я предпочла бы просто их забыть.
Мы с Бреннаном идем пешком, несмотря на то что вокруг полно брошенных машин. Мы идем пешком, потому что машины для этого мира стали слишком громкими: мы без слов уговорились идти пешком… Откуда мне знать: может, на всем свете, кроме меня, уже никто не умеет водить машины.
К вечеру глаза у меня устали и зудят: они отвыкли от контакта, отвыкли видеть. Эти линзы – однодневные. Я бросаю их в костер, и они исчезают.
– Они сильно все меняют? – спрашивает Бреннан, снова ставший размытым пятном.
Я киваю. Закрываю глаза, тру виски. Костер трещит.
– Бреннан, – говорю я, – прости меня. Я не знала, насколько все ужасно. Я не хотела об этом говорить… раньше. Но я прошу у тебя прощения.
– Это потому, что ты не видела? – уточняет он.
Я снова киваю. Я не вру.
– Ты настолько плохо видишь?
Я слышу шорох: он подбрасывает веток в костер. Я жду. Я знаю, что будет дальше: рассказ. Может, про его маму, но скорее про Эйдана. Его брат шел с нами все последние дни.
– Выглядело не так уж страшно, – говорит Бреннан. – Я думал это как… У Эйдана были очки, но он их надевал только за рулем. Больше никогда и не носил.
Он делает паузу. Эйдан как-то забыл очки и поцеловал машину дорожной полиции? Или поехал не в ту сторону по дороге с односторонним движением?
– Майя, – говорит Бреннан громче, – у тебя дома…
– Нет!
Чисто инстинктивно. Не могу, не буду. Он застиг меня врасплох. Я щетинюсь.
– Но…
– Нет! Не хочу об этом говорить!
Даже это чересчур много. Я крепко зажмурила глаза, но даже так картину в памяти не отключишь. Хохол темных волос, упавшее одеяло. У меня готова вырваться угроза уйти от него. Я выскажу ее вслух, даже если это и неправда.
Я чувствую на себе его взгляд.
– Бреннан! Пожалуйста!
Проходит мучительная секунда… и он говорит:
– Ладно.
На следующий день, когда мы идем по дороге, я вижу слева от нас запутавшийся в деревьях громадный парашют. Бреннан кидается вперед, чтобы посмотреть на все первым. Сегодня он уже в третий раз назвал себя «разведчиком». Я вижу, как он останавливается на четкой границе деревьев.
– Что там? – громко спрашиваю я.
– Ящик! – кричит он в ответ. – Огромный!
Когда я подхожу, он уже обходит по кругу громадный пластиковый контейнер, заглядывая в него. Ящик ростом с парнишку.
– Как ты думаешь, что это? – спрашивает он.
– Большой ящик, – говорю я ему.
Он хохочет, но я пока не могу смеяться… и не уверена, что вообще когда-нибудь смогу.
– Но откуда он?
Паренек продолжает кружить, словно щенок, исследующий какой-то запах.
Ящик не прикреплен к парашюту. Купол огромный – больше, чем мне казалось с дороги, – и висит над нами, словно громадное зеленое небо. Стропы лопнули – или обрезаны.
– Его сбросили с самолета, – говорю я, вспоминая инверсионный след, протянувшийся по небу, шум посреди ночи.
– Он пустой! – объявляет Бреннан. Он дергается – кажется, от возбуждения. – Значит, кто-то все из него забрал, так? Тут рядом есть люди?
Я подхожу, чтобы дотронуться до пластикового ящика. Прохладный, гладкий, неживой. Представляю себе мощный реактивный самолет, заполненный не пассажирами, а такими ящиками, возвращающийся обратно пустым.
– Значит, кто-то из уцелевших настолько организован, чтобы организовать для нас, несчастных, план Маршалла.
– А что за план Маршалла? – спрашивает Бреннан, уходя с головой в контейнер и рассматривая его потолок.
– Похоже, вы в школе Вторую мировую войну не проходили.
– Нацисты, – возражает он. Его голос даже будит легкое эхо. – Во Второй мировой войне были нацисты.
– Точно. И вообще это не важно, думаю, это вообще не о том.
Ведь план Маршалла – это не то же самое, что берлинский воздушный мост? И это был воздушный мост, а не заброска по воздуху, так что хоть я и считала раньше, что тогда припасы сбрасывали на парашютах, но, наверное, самолеты все-таки приземлялись.
Важно ли это? Может, людей осталось так мало, что исторические имена и названия уже ничего не значат?
Ящик говорит об обратном. Не знаю, какие чувства это у меня вызывает. Надо снова перестроиться, а я устала. Не знаю, сколько во мне осталось возможностей для изменений.
Бреннан высовывает голову из ящика.
– Может, нам их поискать? – спрашивает он. – Я имею в виду тех, кто забрал то, что было в ящике.
Краем глаза замечаю движение – а потом вижу трех незнакомцев. Они стоят среди деревьев и наблюдают. Старый негр с ярко-белыми волосами, моложавая белая женщина, и еще один мужчина, тоже молодой. Возможно, он латиноамериканец, а может, у него просто темные волосы и загар. Издали непонятно.
– Майя? – спрашивает парнишка.
– Думаю, искать не надо, – говорю я.
– Почему? – он выпрыгивает из ящика. – Ты… – Он замечает мой взгляд, следит, куда я киваю. – О! – выдыхает он.