Книга: Средний пол
Назад: СВАТОВСТВО
Дальше: ШЕЛКОВЫЙ ПУТЬ

НЕСКРОМНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ

Потомок выходцев из Малой Азии, я родился в Америке, а живу в Европе, конкретнее — в районе Шёнеберг в Берлине. Посольство делится на две части: сам дипломатический корпус и отдел культуры. Посол и его помощники осуществляют внешнюю политику из только что отстроенного и мощно укрепленного посольства на Нойштадтише-Кирхштрасе. Наш департамент, который занимается организацией лекций и концертов, расположен в старомодной высотной коробке, называемой Домом Америки.
Утром я добираюсь до него на метро. Поезд быстро доставляет меня к западу от Кляйста, к Берлинерштрасе, где я делаю пересадку и направляюсь на север, к Зоологическому саду. Мимо мелькают станции бывшего Западного Берлина. Большинство из них было реконструировано в семидесятых годах, и теперь они выкрашены в цвета пригородных кухонь моего детства — оттенки авокадо, корицы, ярко-желтого подсолнуха. На Шпихерн-штрасе поезд делает остановку, чтобы произвести обмен телами. На платформе уличный музыкант играет на аккордеоне слезливую славянскую мелодию. Волосы все еще влажные, и кончики поблескивают; я листаю «Франкфуртер Альгемайне», и тут она вкатывает в вагон свой немыслимый велосипед.
Обычно национальность человека определяешь по его лицу. Процесс иммиграции положил этому конец, и национальность стали определять по обуви. Но глобализация покончила и с этим. Теперь уже не встретишь ни финских мокасин из тюленьей кожи, ни немецких бутс. Теперь все носят «Найк», будь ты баск, голландец или выходец из Сибири.
Она была азиаткой, по крайней мере генетически. Черные волосы острижены и взлохмачены. На ней была короткая ветровка оливкового цвета, расклешенные черные лыжные штаны и бордовые туристские ботинки, похожие на туфли для боулинга. В корзинке, прикрепленной к велосипеду, лежал кофр.
Мне почему-то показалось, что она американка. Велосипед был старый, в стиле ретро — хром с бирюзой, крылья как у «шевроле», колеса с широкими, как у тачки, шинами и весом не меньше ста фунтов. Не велосипед, а настоящая причуда экспатрианта. Я уже собрался использовать его в качестве повода для разговора, как поезд снова остановился. Велосипедистка подняла глаза, откинула волосы со своего прекрасного лица, и на мгновение мы встретились глазами. Гладкость кожи и полная невозмутимость делали его похожим на маску, за которой виднелись лишь живые, одухотворенные глаза. Она отвела от меня взгляд, взялась за руль, вывела свое огромное транспортное средство из поезда и покатила его по направлению к эскалаторам. Поезд тронулся, но мне не захотелось возвращаться к «Франкфуртер Альгемайне». До самой своей остановки я просидел в состоянии сладострастного возбуждения или возбужденной сладострастности. После чего вышел из метро.
Я расстегнул пиджак и вынул из внутреннего кармана сигару. Из другого маленького кармашка я достал машинку для сигар и спички. Несмотря на то что до обеда было еще далеко, я закурил сигару «Гранд Давыдофф № 3», затянулся и остановился, чтобы успокоиться. От сигар и двубортных костюмов мало проку. Я это прекрасно понимаю. Но они нужны мне. Благодаря им я чувствую себя лучше. После того, что я пережил, я могу рассчитывать на некоторую компенсацию. И так я курил свою сигару среднего размера в своем сшитом на заказ костюме и клетчатой рубашке, пока пожар в моей крови не начал угасать.
Я хочу, чтобы вы понимали, что я отнюдь не являюсь андрогином. Синдром дефицита 5-альфа-редуктазы обеспечивает нормальный биосинтез и периферическое действие тестостерона в матке как в младенческом, так и в пубертатном периоде. Иными словами, в обществе я функционирую как лицо мужского пола. Я пользуюсь мужскими туалетами. Правда, не писсуарами, а стульчаками. Я даже принимаю душ в мужских душевых после занятий спортом, правда делаю это осторожно. Я обладаю всеми вторичными половыми признаками мужчины, за исключением одного: моя неспособность к синтезу дегидротестостерона лишила меня возможности облысеть. Я прожил мужчиной уже большую часть жизни, и теперь все происходит естественно. Когда на поверхность всплывает Каллиопа, у меня это вызывает ощущение детского заикания. Она появляется внезапно и вдруг начинает рассматривать свои ногти или поправлять прическу. Это похоже на состояние одержимости. Во мне вдруг возникает Калли и натягивает на себя мою плоть, как свободную рубаху. Она пропихивает свои ручки в мешковатые рукава моих рук. Она вставляет свои обезьяньи ножки в мои штанины. И я вдруг ощущаю, что подчиняюсь ее девичьей походке, и пластика этих движений начинает вызывать во мне пустую, праздную симпатию к девочкам, возвращающимся домой из школы. Но это продолжается недолго. Волосы Каллиопы щекочут мне шею. Я чувствую, как она робко прижимается к моей груди — это ее старая привычка, — чтобы проверить, что там происходит. И болезненный жар подросткового отчаяния, пронизывающего ее, снова начинает поступать в мою кровь. Но потом так же внезапно она исчезает, съеживаясь и растворяясь внутри меня, и, когда я оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на свое отражение в витрине, я вижу сорокалетнего мужчину с длинными волнистыми волосами, тонкими усиками и эспаньолкой — что-то вроде современного мушкетера.
Но довольно обо мне. Я вернусь туда, где вчера меня прервали взрывы. Потому что ни Калл, ни Каллиопа не смогли бы появиться на свет, если бы за этим ничего не последовало.
Довольно обо мне.

 

— Я же говорила! — закричала Дездемона изо всех сил. — Я же говорила, что все это счастье до добра не доведет. Это так они нас освобождают?! Только греки могут быть такими глупыми.
К утру, после вальса, все дурные предчувствия Дездемоны подтвердились. Великая Идея потерпела полный крах. Турки захватили Афийон. Разгромленная греческая армия бежала к морю, по дороге поджигая все, что попадалось на ее пути. В лучах рассвета Дездемона и Левти стояли на склоне горы и наблюдали за производимыми разрушениями. Черный дым окутывал всю долину, расстилаясь на много миль в разные стороны. Горело все, вплоть до последнего дерева.
— Здесь нельзя оставаться, — промолвил Левти. — Турки начнут мстить.
— Можно подумать, что им для этого нужен повод.
— Мы поедем в Америку. Можно будет остановиться у Сурмелины.
— Я не хочу в Америку, — затрясла головой Дездемона. — Лининым письмам нельзя верить. Она все преувеличивает.
— Пока мы вместе, все будет хорошо.
Он снова посмотрел на нее так, как накануне вечером, и Дездемона залилась краской. Он попытался обнять ее, но она его остановила:
— Смотри.
Дым внизу поредел, и они увидели дороги, забитые толпами беженцев, — целые потоки телег и повозок, запряженных буйволами и мулами.
— Где можно добыть судно? В Константинополе?
— Мы отправимся в Смирну, — ответил Левти. — Все говорят, что дорога через Смирну самая безопасная.
Дездемона умолкла, пытаясь осознать эту новую реальность. Из всех домов доносились негодующие голоса, проклинавшие турок и греков. Люди начинали собираться.
— Я возьму шкатулку с шелковичными червями, тогда мы сможем зарабатывать деньги, — решительно заявила Дездемона.
Левти схватил ее за локоть и игриво потряс.
— В Америке не занимаются шелководством.
— Но ведь там что-то надевают на себя? Или все ходят голыми? А если надевают, то, значит, им нужен шелк. И его станут покупать у меня.
— Ладно, как хочешь. Только поторапливайся.
Элевтериос и Дездемона Стефанидис покинули Вифинию 31 августа 1922 года. Они ушли пешком с двумя чемоданами, в которых была одежда, туалетные принадлежности, сонник и четки Дездемоны и пара антологий Левти на древнегреческом. Кроме этого под мышкой Дездемона несла шкатулку с несколькими десятками яиц тутовых шелкопрядов, завернутых в белую ткань. А карманы Левти были набиты записями не карточных долгов, а адресов в Афинах и Астории. В течение недели все жители Вифинии упаковали свои пожитки и двинулись на материковую Грецию, намереваясь в дальнейшем перебраться в Америку. Диаспора, которая могла помешать моему появлению на свет. Однако этого не произошло.
Перед уходом Дездемона вышла во двор и перекрестилась на православный манер, сложив пальцы большим кверху. Она простилась с туалетом, гнилостным запахом шелковичной плантации, тутовыми деревьями, росшими вдоль стены дома, и лестницей, по которой ей уже не суждено было подниматься, но главное — с этим ощущением жизни над всем остальным миром, после чего в последний раз зашла взглянуть на своих гусениц. Ни одна из них не пряла коконы. Дездемона протянула руку, сняла с веточки один кокон и положила его себе в карман.
Шестого сентября 1922 года главнокомандующий греческими войсками в Малой Азии генерал Хаджинестис проснулся с ощущением, что его ноги остекленели. Боясь вылезти из постели, он пренебрег утренним бритьем и отослал брадобрея. Днем он отказался выходить на берег, где обычно наслаждался лимонным мороженым. Вместо этого он продолжал лежать на спине, требуя от своих адъютантов, прибывавших с донесениями с фронта, чтобы те не топали ногами и не хлопали дверью. Этот день стал для командующего одним из самых светлых и продуктивных. Когда двумя неделями ранее турецкая армия захватила Афийон, Хаджинестис решил, что он уже умер, а всполохи света на стенах его каюты — пиротехническое шоу в преддверии рая.
В два часа к нему явился его адъютант.
— Сэр, я жду ваших распоряжений по организации контратаки, — шепотом произнес он.
— Вы слышите, как они скрипят?
— Кто, сэр?
— Мои ноги. Мои худые остекленевшие ноги.
— Сэр, я знаю, что у моего генерала больные ноги, но при всем уважении, сэр, должен вам заявить, — и далее чуть громче, — что сейчас не время заниматься этими проблемами.
— Ах вы думаете, что это шутка, лейтенант? Вы бы отнеслись к этому иначе, если бы ваши ноги остекленели. Я не могу выйти на берег. Именно на это и рассчитывает Кемаль. На то, что я встану и мои ноги разобьются вдребезги.
— Вот последние сообщения, генерал, — адъютант поднес к лицу Хаджинестиса листок бумаги. — Турецкая кавалерия была замечена в ста милях к востоку от Смирны, — прочитал он. — Число беженцев составило сто восемьдесят тысяч человек. Это на тридцать тысяч больше, чем вчера.
— Я и представить себе не мог, что смерть будет такой, лейтенант. Я вижу вас совсем рядом, хотя меня уже нет. Я уже на пути в Аид. Знаете что? Смерть — это не конец. Вот что я обнаружил. Мы никуда не деваемся. И мертвые видят, что я уже один из них. Вот они окружили меня. Вы не можете их увидеть, но они здесь. Женщины с детьми, старухи — все здесь. Попросите повара принести мне завтрак.
А знаменитый порт Смирны был забит судами. Торговые суда были пришвартованы к длинному причалу рядом с баржами и деревянными шлюпками. Дальше в море стояли на якоре военные корабли Объединенных сил. Их вид обнадеживал греков и армян, обитавших в Смирне, а также сотню тысяч беженцев, наводнивших ее, несмотря на распространявшиеся слухи: только накануне одна армянская газета заявила, что союзники, желая компенсировать свою помощь грекам, намерены передать город победоносной армии турок. Горожане взирали на французские эсминцы и английские боевые корабли, все еще готовые защищать европейские торговые интересы в Смирне, и их опасения отступали.
Доктор Нишан Филобозян двинулся в тот день в порт с целью обретения именно такой уверенности. Он поцеловал на прощание жену Туки и своих дочерей Розу и Аниту, похлопал по спине сыновей Гарегина и Степана и, указывая на шахматную доску, заметил с напускной серьезностью: «Фигуры не трогать». Затем он запер за собой входную дверь, плечом проверив крепость замка, и двинулся мимо закрытых магазинов и захлопнутых ставень армянского квартала. Помедлив у пекарни Берберяна, он задумался над тем, вывез ли Карл свою семью из города или они прячутся на чердаке, как и его домочадцы. Уже пять дней они находились в добровольном заточении: доктор Филобозян бесконечно играл с сыновьями в шахматы. Роза и Анита читали сборник сценариев, который он прихватил для них во время своего последнего посещения американского предместья, а Туки денно и нощно стояла у плиты, потому что только едой можно было заглушить тревогу. На двери пекарни висело объявление «Скоро откроемся» и портрет Кемаля — решительного турецкого военачальника в каракулевой шапке и с меховым воротником; из-под его изогнутых бровей пронзительно смотрели голубые глаза. Доктор Филобозян отвернулся и двинулся дальше, приводя себе доводы, в соответствии с которыми не следовало вывешивать этот портрет. Во-первых, как он всю неделю убеждал свою жену, европейские силы никогда не позволят туркам занять город. Во-вторых, даже если это и произойдет, присутствие в порту военных кораблей не позволит туркам устроить резню. Даже во время погромов 1915 года армян в Смирне никто не трогал. И наконец, что касается лично их, у него было письмо, которое как раз сейчас он собирался забрать из офиса. Рассуждая таким образом, он спустился вниз и достиг европейского квартала. Здесь дома выглядели более зажиточно. По обеим сторонам улицы за высокими укрепленными стенами возвышались двухэтажные виллы с балконами, увитыми цветами. Обитатели этих вилл никогда не приглашали доктора Филобозяна в гости, зато его частенько вызывали туда к левантийским барышням — девицам восемнадцати-девятнадцати лет, дожидавшимся его в «водяных дворцах» или томно возлежавшим в шезлонгах среди фруктовых деревьев. Вследствие их отчаянного желания заполучить европейских мужей им предоставлялась немыслимая свобода, а так как Смирна славилась своим исключительным радушием по отношению к военным офицерам, то оно и было повинно в появлении на их лицах лихорадочного румянца, а также объясняло характер их жалоб — от подвернутой на танцплощадке лодыжки до травм в более интимных местах. Все это демонстрировалось без всякого стеснения, и шелковые пеньюары они распахивали со словами «Доктор, сделайте что-нибудь. В одиннадцать я должна быть в казино». Теперь виллы стояли пустые — родители вывезли своих дочерей после первых же недель военных действий в Париж и Лондон, где как раз начинался сезон, а воспоминания обо всех этих распахнутых пеньюарах явно успокоили доктора Филобозяна. Однако когда он завернул за угол и достиг причала, тревога снова охватила его.
Изможденные, грязные и мертвенно-бледные греческие солдаты ковыляли к месту погрузки в Чесме в ожидании эвакуации. Порванная форма была черна от копоти сожженных ими при отступлении деревень. Всего неделю назад элегантные открытые кафе на набережной были полны морских офицеров и дипломатов, сейчас причал напоминал свалку. Первые беженцы тащили с собой ковры, кресла, радио, викторолы, торшеры и кухонные столы, расставляя их на берегу прямо под открытым небом. Потом шли уже только с мешками или чемоданами. И среди всего этого нагромождения сновали грузчики, переносившие к судам табак, фиги, благовония, шелк и мохер. Склады надо было очистить до появления турок.
Доктор Филобозян заметил беженца, рывшегося в куче отбросов и выбиравшего оттуда куриные кости и картофельные очистки. Это был молодой человек в хорошо скроенном, но грязном костюме. Даже издали доктор Филобозян своим врачебным оком различил порез на его руке и бледность, вызванную недоеданием. Однако когда тот поднял голову, вместо лица доктор увидел лишь белое пятно, ничем не отличавшееся от других белых пятен, запрудивших причал. И тем не менее, подойдя ближе, он спросил:
— Вы больны?
— Я не ел три дня, — ответил молодой человек.
— Пойдемте со мной, — вздохнул доктор и окольным путем повел пациента к своему офису. Проведя его внутрь, он достал из аптечки бинт, антисептик, пластырь и принялся осматривать рану на большом пальце — ноготь на нем отсутствовал.
— Как это произошло?
— Сначала пришли греки, — ответил беженец. — Потом их снова оттеснили турки. А моя рука оказалась у них на пути.
Доктор Филобозян промолчал, очищая рану.
— Я могу вам выписать только чек, — промолвил беженец. — Надеюсь, вы не возражаете. В данный момент у меня при себе нет денег.
Доктор Филобозян сунул руку в карман.
— Зато у меня есть немного. Вот, возьмите.
Беженец помедлил.
— Спасибо, доктор. Я отплачу вам, как только доберусь до Соединенных Штатов. Дайте мне свой адрес, пожалуйста.
— Будьте осторожны с питьем, — произнес доктор Филобозян, пропустив просьбу мимо ушей. — При любой возможности кипятите воду. С божьей помощью, возможно, скоро подойдут корабли.
Беженец кивнул.
— Вы армянин, доктор?
— Да.
— И вы не собираетесь уезжать отсюда?
— Смирна — моя родина.
— Тогда удачи вам, и да благословит вас Господь.
— И вас также, — и с этими словами доктор Филобозян вывел его на улицу и проводил взглядом. «Он обречен, — подумалось ему. — Через неделю он будет трупом. Не тиф, так что-нибудь еще». Впрочем, его это не касалось. Он вернулся обратно и, подняв крышку пишущей машинки, извлек из-под катушки с лентой толстую стопку купюр. Потом порылся в ящиках, достал свой диплом и выцветшее письмо, отпечатанное на машинке: «Сим письмом подтверждается, что 3 апреля 1919 года доктор Нишан Филобозян излечил Мустафу Кемаля от дивертикула, вследствие чего Кемаль-паша со всей почтительностью рекомендует обращаться с доктором Филобозяном уважительно и препоручает его опеке любого, кому он сочтет нужным предъявить это письмо». Филобозян сложил письмо и запихал его в карман.
А беженец в это время уже покупал на причале хлеб. И только сейчас, когда он оборачивается, пряча под грязным пиджаком теплую буханку, отблеск солнца освещает его лицо и черты становятся узнаваемыми: орлиный нос, зоркий взгляд и нежность, таящаяся в глубине карих глаз.
Впервые после прихода в Смирну Левти Стефанидис улыбается. Возвращаясь после своих предыдущих вылазок, он приносил лишь гнилой персик или горстку оливок, которые заставлял съесть Дездемону, чтобы подкрепиться. Теперь он нес настоящий чурек, обсыпанный кунжутом. Он обходил жилища под открытым небом, где люди сидели, прислушиваясь к молчащим радиоприемникам, и переступал через лежавшие тела, которые, как он надеялся, были погружены всего лишь в сон. Он радовался не только добытой пище. Утром прошел слух, что для эвакуации беженцев Греция высылает целую флотилию. И Левти снова бросил взгляд на Эгейское море. Прожив двадцать лет на горе, он никогда не видел моря. Где-то там, за этим водным пространством, находилась Америка и их двоюродная сестра Сурмелина. Он принюхался к морскому воздуху, аромату хлеба, запаху антисептика, распространявшемуся от его забинтованного пальца, и тут увидел ее — Дездемону, которая сидела на чемодане там же, где он ее оставил, — и почувствовал себя еще счастливее.
Левти не мог точно определить момент, когда он начал задумываться о своей сестре. Сначала ему было просто интересно посмотреть, как выглядит грудь настоящей женщины. И ему было все равно, что это была грудь его сестры. Он старался не думать об этом. Из-за килима, разделявшего их кровати, ему был виден силуэт раздевавшейся Дездемоны. Это было просто тело, оно могло принадлежать кому угодно — по крайней мере, так уговаривал себя Левти.
— Что ты там делаешь? — спрашивала раздевавшаяся Дездемона. — Что это ты затих?
— Я читаю.
— Что ты читаешь?
— Библию.
— Ну конечно! Ты никогда не читаешь Библию.
Потом он поймал себя на том, что представляет себе сестру после того, как свет гасили. Она захватывала воображение Левти, как он ни сопротивлялся. Тогда он стал ходить в город в поисках чужих обнаженных женщин.
Но после того дня, когда они вместе танцевали, он перестал сопротивляться. Потому что их родители были мертвы, деревня уничтожена, потому что в Смирне их никто не знал и потому что он не мог противиться виду Дездемоны, с которым она сейчас сидела на чемодане.
А что Дездемона? Что чувствовала она? По большей части страх и тревогу, которые перемежались невероятными всплесками счастья. Она никогда еще не клала свою голову на колени мужчине. Она никогда не спала «ложка в ложке» в мужских объятиях. Она никогда не ощущала мужского желания, при том что слова продолжают звучать так, словно ничего не происходит.
— Осталось всего пятьдесят миль, — сказал Левти как-то вечером во время этого изнурительного путешествия в Смирну. — Может, нам завтра повезет и кто-нибудь нас подбросит. А когда мы доберемся до Смирны, то сядем на корабль, идущий в Афины, — голос его звучал напряженно и несколько выше, чем обычно, — а из Афин мы поплывем в Америку. Правда, здорово? По-моему, очень хорошо.
«Что я делаю? — думала Дездемона. — Он мой брат!» Она оглядывалась на других беженцев и все время ждала, что они начнут стыдить ее. Но вокруг были только безжизненные лица и пустые глаза. Никто ничего не знал и никому не было до них дела. И тут она услышала возбужденный голос брата, поднесшего хлеб к ее лицу:
— Зрите манну небесную.
Дездемона подняла глаза и, когда Левти разломил чурек пополам, почувствовала, как ее рот наполняется слюной.
— Я не вижу никаких кораблей, — грустно произнесла она.
— Не волнуйся. Они на подходе. Ешь, — Левти опустился рядом с ней на чемодан. Их плечи соприкоснулись, и Дездемона отодвинулась.
— В чем дело?
— Ни в чем.
— Всякий раз, когда я сажусь рядом, ты отодвигаешься, — он недоумевающе посмотрел на Дездемону, но выражение его лица тут же смягчилось, и он обнял ее, ощутив, как та напряглась.
— Ну ладно, как хочешь, — и он снова встал.
— Куда ты?
— Пойду поищу еще какой-нибудь еды.
— Не ходи, — попросила Дездемона. — Прости. Мне здесь так одиноко.
Но он не слушая уже ринулся прочь. Он ходил по городу, проклиная Дездемону и проклиная себя за то, что он злился на нее, потому что знал, что она права. Но долго злиться он не умел. Это не было ему свойственно. Он был измотан, голоден, у него саднило горло и болела раненая рука, но Левти было всего двадцать лет, он впервые был вдалеке от дома, и его манила окружавшая его новизна. Вдали от причала катастрофа почти не ощущалась. В городе по-прежнему работали модные магазины и аристократические бары. Он спустился по Рю-де-Франс и оказался рядом со спортивным клубом. Несмотря на происходящее, два иностранных консула играли в теннис на травяном корте. В погоне за мячом они двигались туда-сюда в наступавших сумерках, а рядом темнокожий мальчик в белоснежной куртке держал поднос с джином и тоником. Левти двинулся дальше и, выйдя на площадь с фонтаном, умыл лицо. Поднявшийся ветерок принес запах жасмина. И пока Левти вдыхает его аромат, я воспользуюсь этой возможностью, чтобы из чисто элегических соображений воскресить образ этого раз и навсегда исчезнувшего в 1922 году города.
Сегодня Смирна сохранилась лишь в нескольких песнях да в одной поэтической строфе:
Купец из Смирны Евгенидис,
Небритый, с пригоршней сабзы,
Сказал коряво: «Извините-с,
Не отобедаете ль вы?»
Пойдя его навстречу воле,
Ночь провела я в «Метрополе».

Здесь содержатся все необходимые сведения о Смирне. Купец столь же богат, сколь богатой была Смирна. Его предложение столь же соблазнительно, сколь соблазнительной была сама Смирна, считавшаяся самым космополитическим городом на Ближнем Востоке. Среди ее предполагаемых основателей были амазонки, что прекрасно согласуется с моей темой, и сам Тантал. Здесь родились Гомер и Аристотель Онассис. Восток и Запад, опера и политакия, скрипка и зурна, рояль и даули соседствуют в Смирне столь же гармонично, как мед и лепестки роз в местных кондитерских.
Левти трогается с места и вскоре оказывается рядом с казино. Роскошный вход обрамляют пальмы в горшках, двери широко открыты. Левти входит внутрь. Его никто не останавливает. Вокруг никого. По красному ковру он поднимается на второй этаж в игровой зал. Столы пусты. Никто не стоит у колеса рулетки. И лишь в дальнем конце несколько мужчин играют в карты. Они бросают взгляд на Левти и снова возвращаются к игре, не обращая внимания на его грязную одежду. И тогда он понимает, что это не члены клуба, а такие же беженцы, как он. Все они вошли в открытую дверь в надежде выиграть деньги на отъезд из Смирны. Левти подходит к столу.
— Будешь? — спрашивает его один из игроков.
— Буду.
Он не знал правил. Он никогда раньше не играл в покер, только в трик-трак, поэтому первые полчаса только проигрывал. Однако постепенно Левти начал понимать разницу между игрой в закрытую на пяти картах и в открытую на семи, и распределение выигрышей за столом начало меняться.
— У меня три таких, — демонстрируя три туза, заявил Левти, вызвав этим недовольство своих противников. Они начали более пристально следить за его сдачами, принимая неловкость новичка за хитрости шулера. Левти начал получать удовольствие и, сорвав крупный банк, крикнул:
— Вина для всех!
Однако когда за этим ничего не последовало, он поднял голову и понял, насколько действительно опустело казино, что заставило его вспомнить о том, как высоки были ставки. Они играли на жизнь. И тогда, оглядев своих противников, увидев пот, покрывавший их лбы, и ощутив их зловонное дыхание, Левти Стефанидис проявил гораздо большую выдержку, чем четыре десятилетия спустя, когда играл в Детройте в лотерею, — он встал и сказал:
— Я выхожу из игры.
Его чуть не убили. Карманы Левти оттопыривались от выигранных денег, и противники стали требовать, чтобы он дал им шанс отыграться.
— Я могу уйти, когда захочу, — почесывая ногу, ответил он. А когда один из игроков схватил его за замусоленные лацканы, то Левти добавил: — Но пока я не хочу.
Он снова сел за стол, почесывая уже другую ногу, и начал проигрывать. Когда деньги кончились, Левти встал и с отвращением поинтересовался:
— Теперь я могу идти?
Противники рассмеялись и дали ему разрешение, сдавая карты для следующего банка. Левти с удрученным видом вышел из казино и, зайдя за пальмы, нагнулся и вытащил из своих грязных носков заначенный выигрыш.
— Смотри, что я нашел, — доставая деньги, сообщил он на причале Дездемоне. — Наверное, их кто-то потерял. Теперь мы можем нанять судно.
Дездемона вскрикнула, обняла его и поцеловала прямо в губы. Отпрянув, она покраснела и отвернулась к морю.
— Слышишь, эти англичане опять играют, — промолвила она.
Она имела в виду оркестр на «Железном герцоге». Каждый вечер во время офицерского ужина на палубе играл оркестр. И музыка Вивальди и Брамса долетала до берега. Попивая бренди, майор военно-морского флота Его Величества Артур Максвелл вместе со своими подчиненными рассматривал в бинокль происходящее на берегу.
— Народу порядочно.
— Похоже на вокзал Виктории в сочельник, сэр.
— Вы только посмотрите на этих горемык. Брошены на произвол судьбы. Когда они узнают об отъезде греческого уполномоченного, здесь начнется сущий ад.
— А мы не будем эвакуировать беженцев, сэр?
— Нам приказано защищать английскую собственность и английских граждан.
— Конечно, сэр, но если в город войдут турки и начнется резня…
— Мы ничем не можем помочь, Филипс. Я провел много лет на Ближнем Востоке. И я понял только одно — с этими людьми ничего нельзя сделать. Абсолютно ничего. Самые лучшие из них — турки. Армяне подобны евреям. Ни морали, ни интеллекта. А что касается греков, посмотрите сами. Сожгли всю страну, а теперь сбежались сюда и требуют, чтобы им помогли. Хорошие сигары, не правда ли?
— Замечательные, сэр.
— Местный табак. Лучший в мире. Мне прямо плакать хочется, Филипс, когда я думаю о том, сколько его осталось на складах.
— Может, нам послать отряд, чтобы спасти его, сэр?
— Кажется, я слышу сарказм в вашем голосе, Филипс?
— Еле уловимый, сэр.
— Господи, Филипс. Я же не бесчувственный. Я бы очень хотел помочь этим людям. Но мы не можем. Это не наша война.
— Вы в этом уверены, сэр?
— Что вы имеете в виду?
— Мы могли бы поддержать греческие силы. Учитывая, что мы же их сюда и послали.
— Они сами рвались. Венизелос и его команда. Боюсь, вы не понимаете всю сложность положения. У нас есть свои интересы в Турции. Мы должны действовать максимально осторожно. Мы не можем оказаться втянутыми в эти византийские игры.
— Понятно, сэр. Еще коньяку?
— Да, спасибо.
— Но город очень красивый, не так ли?
— Пожалуй. Вы знаете, что Страбон сказал о Смирне? Он назвал ее самым красивым городом Азии. Но это было во времена Августа. И она до сих пор сохранилась. Взгляните, Филипс. Рассмотрите все внимательно.
К 7 сентября 1922 года все греки в Смирне, включая Левти Стефанидиса, стали носить фески, чтобы выдать себя за турок. В Чесме эвакуировались последние греческие солдаты. Турецкая армия находилась в тридцати милях от города, а из Афин так и не прибыли корабли для вывоза беженцев.
Обогатившийся Левти в феске пробирается сквозь толпу на причале. Он переходит рельсы конки и направляется вверх в поисках мореходного управления.
Внутри сидит клерк, склонившись над списками пассажиров. Левти достает свой выигрыш и произносит:
— Два билета до Афин.
— Каюта или палуба? — не поднимая головы, спрашивает клерк.
— Палуба.
— Тысяча пятьсот драхм.
— Нет, каюта нам не нужна, — говорит Левти, — нас вполне устроит палуба.
— Это за палубу.
— Тысяча пятьсот? У меня нет таких денег. Еще вчера это стоило пятьсот.
— То было вчера.
Восьмого сентября 1922 года генерал Хаджинестис садится в своей каюте, потирает правую ногу, потом левую, массирует их костяшками пальцев и встает. С достоинством он выходит на палубу — так позднее будет он идти на казнь в Афинах, где его приговорят к смерти за проигранную войну.
На причале греческий гражданский губернатор Аристид Стергиадис садится в шлюпку, чтобы покинуть город. Толпа кричит, улюлюкает и потрясает кулаками ему вслед. Генерал Хаджинестис спокойно наблюдает за происходящим. Толпа заслоняет ему его любимое кафе. Единственное, что он видит, так это вывеску кинотеатра, в котором десять дней тому назад он смотрел «Танго смерти». Потом до него долетает свежий запах жасмина, хотя, возможно, это еще одна галлюцинация. Он вдыхает аромат цветов, шлюпка подплывает к кораблю, и смертельно бледный Стергиадис поднимается на борт.
И тогда генерал Хаджинестис отдает свой первый за несколько прошедших недель военный приказ: «Поднять якоря! Задний ход! И полный вперед».
Левти и Дездемона с берега наблюдают за отплытием греческого флота. Толпа бросается к воде, вздымает свои четыреста тысяч кулаков и кричит. А затем наступает тишина. По мере того как люди осознают, что родина предала их, Смирна оставлена и теперь ничто не отделяет их от наступающих турок, все замолкают.
(Не помню, говорил ли я, что летом улицы Смирны были уставлены корзинами с лепестками роз? Упоминал ли я, что все жители этого города владели французским, итальянским, греческим, турецким, английским и голландским языками? А рассказывал ли я о знаменитых смоквах, которые доставляли сюда караванами верблюдов и выбрасывали прямо на землю, так что женщины втаптывали их в соленую воду, а дети садились на эти кучи, чтобы справить нужду? А упоминал ли я о том, что зловоние смешивалось с куда как более приятными ароматами миндаля, мимозы, лавра и персика и что на Марди Гра все надевали маски и устраивали изысканные обеды на палубах фрегатов? Я хочу напомнить обо всем этом, потому что все это происходило в городе, не принадлежавшем ни одной стране, так как он объединял в себе все страны, а также потому, что, если вы отправитесь туда сейчас, то увидите лишь современные небоскребы, безликие бульвары, огромные фабрики с потогонной системой труда, штаб НАТО и надпись, гласящую «Измир»…)
Сквозь городские ворота промчались украшенные оливковыми ветвями пять машин, за которыми впритык следовала кавалерия. Машины с ревом пронеслись мимо крытого базара и турецкого квартала, разукрашенного красными полотнищами и заполненного приветствующими их толпами. Согласно оттоманским правилам военного искусства прежде всего захватывалась самая высокая точка города, следовательно, войска начинали спускаться вниз. Затем машины въезжают в опустевшую часть города, обитатели которой прячутся или уже успели покинуть свои дома. Анита Филобозян приникает к окну, чтобы рассмотреть прекрасные, украшенные листьями машины, и вид их оказывает на нее столь чарующее воздействие, что она начинает раздвигать ставни, прежде чем мать успевает оттащить ее прочь. К щелям приникли и другие лица; армянские, болгарские и греческие глаза поблескивают из своих укрытий и чердаков — всем не терпится взглянуть на победителей и разгадать их намерения. Но машины движутся слишком быстро, а отблески от кавалерийских сабель слепят глаза. И вот уже вся кавалькада вылетает к причалу, где всадники врезаются в толпу, которая с криками разбегается в разные стороны.
На заднем сиденье последней машины восседает Мустафа Кемаль. Он исхудал от битв и сражений. Его голубые глаза сияют. Он не принимал никаких возбуждающих напитков уже более двух недель. («Дивертикул», от которого лечил пашу доктор Филобозян, был всего лишь похмельем. Кемаль, сторонник прозападного направления и создания светского государства, до самого конца оставался верен своим взглядам и умер от цирроза печени в пятьдесят семь лет.)
Проезжая мимо, он осматривает толпу и видит, как с чемодана поднимается молодая женщина. Взгляды голубых и карих глаз встречаются. Две секунды они смотрят друг на друга. Даже меньше. Кемаль отворачивается, и кавалькада удаляется.
Теперь все зависит от ветра. Тринадцатого сентября 1922 года, среда, час ночи. Левти и Дездемона провели в городе уже неделю. Аромат жасмина сменился запахом керосина. Вокруг армянского квартала выстроены баррикады. Турецкие войска заблокировали выход с причала. Но ветер продолжает дуть не в том направлении. Однако к полуночи он меняется и начинает дуть на юго-запад, то есть в противоположную от турецких высот сторону, по направлению к порту.
В темноте зажигаются факелы. Три турецких солдата входят в портняжную мастерскую. Факелы освещают рулоны ткани и костюмы, висящие на вешалках. Затем проступает фигура и самого портного. Он сидит за швейной машинкой, правая нога по-прежнему стоит на педали. Свет делается еще ярче, и тогда становится видно его лицо с пустыми глазницами и кровавыми подтеками от выдранной бороды.
Весь армянский квартал охвачен языками пламени. Словно миллионы светлячков, искры разлетаются по темному городу, прорастая огнем везде, где приземляются. Доктор Филобозян вешает на балкон мокрый ковер, торопливо возвращается в темный дом и закрывает ставни. Но зарево пожаров все равно проникает в дом, полосами выхватывая то испуганные глаза Туки, то голову Аниты, повязанную серебряной лентой, как у Клары Боу, то обнаженную шею Розы, то темноволосые опущенные головы Степана и Гарегина.
При всполохах пламени доктор Филобозян в пятый раз за этот вечер перечитывает «и препоручает его опеке любого, кому он сочтет нужным предъявить это письмо».
— Слышишь? «Опеке»…
В доме напротив миссис Бидзикян исполняет первые три такта арии Королевы Ночи из «Волшебной флейты». Это звучит настолько противоестественно на фоне других звуков — грохота выламываемых дверей, криков и женских рыданий, — что все поднимают головы. Миссис Бидзикян снова повторяет до, до-бемоль и до-диез еще несколько раз, словно репетирует, а потом берет ноту, которую никто из них никогда не слышал, и тогда все понимают, что она вовсе не поет.
— Роза, принеси мне сумку.
— Нет, Нишан, — возражает жена. — Если они тебя увидят, то поймут, что мы прячемся.
— Никто меня не увидит.
Дездемона сначала приняла всполохи пожаров за опознавательные огни на судах. Оранжевые отблески трепетали чуть выше ватерлинии американского «Нефелиума» и французского парохода «Пьер Лоти». Но затем осветилась и вода вокруг них, словно в гавань заплыла целая стая флюоресцирующих рыб.
Голова Левти лежала на ее плече. Она не знала, спит он или нет.
— Левти. Левти? — Он не ответил, и она поцеловала его в макушку. И тут завыли сирены.
Горело не в одном месте, а повсюду. На склоне холма виднелось не менее двадцати оранжевых точек. И до чего же они были упорны! Стоило пожарным погасить одну из них, как она тут же загоралась где-нибудь в другом месте. Пожары занимались в повозках с сеном и в мусорных бочках, огонь расползался по следам пролитого керосина, огибал углы, вторгался через выбитые двери в дома. Один из языков врывается в пекарню Берберяна и быстро расправляется с хлебными полками и подносами с кондитерскими изделиями, после чего переходит на жилые помещения и начинает карабкаться вверх по лестнице, где и сталкивается с Карлом Берберяном, пытающимся противостоять ему с помощью одеяла. Но пламя перескакивает через него и врывается в дом. Оно пожирает восточный ковер, спускается к заднему крыльцу, пробегает, как канатоходец, по бельевой веревке и перекидывается на следующее здание. Оно взбирается на подоконник и замирает, словно потрясенное удачей: здесь все как специально создано для горения — дамасский диван с длинной бахромой, стол из красного дерева, ситцевые абажуры. Жар обдирает обои; и это происходит не только здесь, но сразу в десяти или пятнадцати других домах, а потом еще в двадцати пяти, один дом поджигает другой, пока не полыхает целый квартал. Город заполняется вонью вещей, совершенно не приспособленных для сжигания: вакса, крысиный яд, зубная паста, струны, бандажи, детские колыбели, каучук. А также волосы и кожа. Да, теперь уже пахнет горелыми волосами и человеческой кожей. Левти и Дездемона стоят на причале вместе с остальными, но все слишком потрясены, чтобы реагировать, или слишком измучены, или страдают от тифа и холеры. И вдруг все эти огни со склона объединяются в одну огромную стену, которая начинает двигаться прямо к ним.
(И тут я припоминаю один эпизод: мой отец Мильтон Стефанидис в халате и тапочках склоняется, чтобы разжечь огонь в рождественское утро. Только раз в год необходимость сжечь горы оберточной бумаги и картонных упаковок могла победить запрет Дездемоны на использование камина. «Ма, — предупреждает Мильтон, — я собираюсь сжечь этот хлам». Дездемона вскрикивает и хватает свою палку. Отец достает длинную спичку из шестиугольного коробка.
Но Дездемона уже укрывается на кухне, где стоит электрическая плита. «Ваша бабушка не любит огня», — сообщает нам отец и, чиркнув спичкой, подносит ее к бумаге, разукрашенной эльфами и Санта-Клаусами, огонь вспыхивает, а мы так и остаемся американскими несмышленышами, с восторгом бросающими в пламя ленты, бумагу и коробки.)
Доктор Филобозян вышел на улицу, огляделся и стремглав бросился в дверь напротив. Поднявшись на площадку, он увидел затылок миссис Бидзикян, которая сидела в гостиной. Он подбежал и начал ее успокаивать, объясняя, что он — доктор Филобозян из дома напротив. Казалось, миссис Бидзикян кивнула, но ее голова не поднялась обратно. Доктор Филобозян встал рядом с ней на колени и, дотронувшись до ее шеи, ощутил слабый пульс. Он осторожно стащил ее с кресла и уложил на пол. И тут услышал топот на лестнице. Он бросился прочь и спрятался за драпировкой как раз в тот момент, когда в гостиную ворвались солдаты.
В течение пятнадцати минут они обыскивали комнату, забирая все, что оставили предшественники. Они вытаскивали ящики и взрезали обивку диванов в поисках спрятанных там драгоценностей и денег. Доктор Филобозян выждал еще целых пять минут после их ухода и снова подошел к миссис Бидзикян. Пульса уже не было. Он накрыл ее лицо своим носовым платком и перекрестил, после чего подхватил свой саквояж и бросился вниз по лестнице.
Пламени предшествует жар. Не погруженные и сваленные вдоль причала смоквы начинают поджариваться, шипеть и выпускать сок. Их сладкий аромат смешивается с запахом гари. Дездемона и Левти вместе с остальными отступают как можно ближе к воде. Бежать некуда. На баррикадах турецкие солдаты. Люди молятся, вздымают руки к небу и протягивают их к кораблям, стоящим в порту. Лучи прожекторов, мечущиеся по воде, высвечивают плывущих и тонущих.
— Мы умрем, Левти.
— Нет. Мы выберемся. — Но он и сам не верит в это. Он смотрит на огонь и тоже начинает ощущать внутреннюю уверенность в неизбежной гибели. И эта уверенность заставляет его сказать то, на что в других обстоятельствах он никогда бы не решился, о чем даже не подумал бы. — Мы выберемся. И ты выйдешь за меня замуж.
— Нам не надо было уходить. Надо было оставаться в Вифинии.
Когда огонь приближается совсем вплотную, распахиваются двери французского консульства, и военно-морской гарнизон выстраивается в две шеренги от причала к порту. Трехцветный флаг опускается вниз. Из консульства появляются мужчины в кремовых костюмах и женщины в соломенных шляпках, которые под руку шествуют к ожидающему их судну. Сквозь скрещенные винтовки морских пехотинцев Левти различает свежую пудру на лицах женщин и зажженные сигары в зубах мужчин. Одна дама держит под мышкой маленького пуделя. Другая спотыкается, ломает каблук и находит утешение в объятиях мужа. После отбытия судна к толпе обращается французский чиновник:
— Будут эвакуированы только граждане Франции. Оформление виз начнется немедленно.
Когда раздается стук, все подпрыгивают от неожиданности. Степан подходит к окну и выглядывает.
— Наверное, это папа.
— Впусти его! Скорей! — говорит Туки. Гарегин бросается вниз, перепрыгивая через две ступени. У двери он останавливается, переводит дух и открывает ее. Сначала ему ничего не удается разглядеть. Затем раздается слабое шипение и оглушительный гром. Ему кажется, что этот звук не имеет к нему никакого отношения, но потом замечает, что на пол вдруг падает оторвавшаяся от его рубашки пуговица. Гарегин наклоняется, и тут же его рот заполняется теплой жидкостью. Он чувствует, что его отрывают от пола, и это ощущение вызывает у него детские воспоминания, когда отец подбрасывал его в воздух, поэтому он говорит: «Папа, пуговица», но затем его поднимают еще выше, и он успевает заметить стальной штык, когда тот входит в его грудь. Отблески огня играют на дуле винтовки и освещают восторженное лицо солдата.
Огонь подбирается к толпе на причале. Загорается крыша американского консульства. Языки пламени карабкаются по кинотеатру, пожирая его шатер. Толпа отступает от распространяющегося жара. Но Левти, ощутивший предоставившуюся возможность, непоколебим.
— Никто не узнает, — повторяет он. — Кто может узнать? Кроме нас никого не осталось.
— Это неправильно.
Крыши обваливаются, люди кричат, но Левти упорно приникает к уху сестры.
— Ты обещала мне подыскать хорошенькую гречанку. Ну так это ты и есть.
Слева от них человек бросается в воду, пытаясь утопиться, справа рожает женщина, которую муж прикрывает своим пиджаком. Повсюду раздаются крики «Горим! Горим!». Дездемона указывает на огонь.
— Слишком поздно, Левти. Теперь уже ничто не имеет значения.
— Но если мы выживем? Тогда ты выйдешь за меня?
Она кивает. И это решает все. Левти бегом бросается в сторону огня.
Лекало видоискателя мечется взад и вперед, выхватывая отдаленные фигуры беззвучно кричащих и протягивающих с мольбой руки беженцев.
— Они же заживо поджарят этих несчастных.
— Разрешите взять на борт пловца, сэр.
— Запрещаю, Филипс. Стоит взять одного — и придется брать всех.
— Это девочка, сэр.
— Какого возраста?
— На вид лет десять-одиннадцать.
Майор Артур Максвелл опускает бинокль. Треугольные желваки вздуваются на его скулах и снова исчезают.
— Взгляните на нее, сэр.
— Филипс, мы не можем руководствоваться эмоциями. На кон поставлено нечто большее.
— Взгляните на нее, сэр.
Майор Максвелл бросает взгляд на капитана Филипса, и крылья его носа начинают раздуваться. Затем он хлопает себя рукой по бедру и направляется к борту.
Луч прожектора скользит по воде, очерчивая круг видимости. Вода в его свете выглядит бесцветным бульоном, в котором плавают самые разнообразные предметы: ярко-оранжевый апельсин, мужская шляпа с остатками экскрементов на полях, обрывки бумаги. И вдруг среди этой безжизненной материи возникает она — намокшее розовое платье выглядит красным, волосы облепили маленькую головку. Ее глаза уже не выражают мольбу, она просто смотрит. Маленькие ножки взбивают воду как плавники.
Оружейный огонь с берега то и дело вздымает вокруг нее фонтанчики. Но она не обращает на это никакого внимания.
— Выключите прожектор.
Свет гаснет, и стрельба прекращается. Майор Максвелл смотрит на часы.
— Сейчас 21.15. Я ухожу в свою каюту, Филипс, и пробуду там до 7.00. Если за это время беженка будет поднята на борт, я не буду об этом знать. Понятно?
— Понятно, сэр.
Доктору Филобозяну даже не пришло в голову, что изуродованное тело, через которое он переступил на улице, это его младший сын. Он увидел только, что дверь его дома открыта. Войдя в прихожую, он остановился и прислушался. Вокруг была тишина. Медленно, не выпуская из рук саквояжа, он поднялся по лестнице. Свет горел, и гостиная была ярко освещена. Туки ждала его на диване. Голова ее была закинута назад, словно она заливалась смехом, открывая рану, в глубине которой поблескивало дыхательное горло. Степан сидел за столом, и его правая рука, в которой он держал охранное письмо, была пригвождена к столешнице кухонным ножом. Доктор Филобозян сделал шаг и поскользнулся, только тут заметив кровавый след, тянувшийся в коридор. Он прошел по нему до спальни и там обнаружил своих дочерей. Они нагие лежали навзничь. Груди их были вырезаны. Рука Розы была протянута к сестре, словно она пыталась поправить серебряную ленту на ее голове.
Очередь была длинной и двигалась медленно. У Левти было время повторить все необходимые слова. Он восстанавливал грамматику, бросая взгляды в свой разговорник. Он быстро осваивал урок первый «Приветствия» и, когда достиг стола чиновника, уже был готов.
— Имя?
— Элевтериос Стефанидис.
— Место рождения?
— Париж.
Чиновник поднял голову.
— Паспорт.
— Все погибло в огне. Я потерял все свои документы. — Левти сжал губы и резко выдохнул, как, по его наблюдениям, это делали французы. — Посмотрите, что на мне. Я лишился всех своих костюмов.
Чиновник криво улыбнулся и поставил печать.
— Проходите.
— Со мной еще жена.
— Полагаю, она тоже родилась в Париже?
— Естественно.
— Как ее зовут?
— Дездемона.
— Дездемона Стефанидис?
— Да. У нее та же фамилия, что и у меня.
Когда он вернулся с визами, Дездемона была не одна. Рядом с ней на чемодане сидел мужчина.
— Он пытался броситься в воду. Я его еле остановила.
— Они не умеют читать. Они неграмотные, — повторял обезумевший окровавленный мужчина с перевязанной рукой.
Левти попытался найти рану, но так и не смог. Он размотал серебристую ленту, которой была обмотана его рука, и отшвырнул ее прочь.
— Они не смогли прочитать письмо, — повторил мужчина и посмотрел на Левти, который тут же узнал его.
— Это опять вы? — изумился французский чиновник.
— Мой кузен, — промолвил Левти на чудовищном французском. И чиновник поставил штамп еще на одну визу.
Моторная лодка довезла их до корабля. Левти держал доктора Филобозяна, который норовил броситься в воду и утопиться. Дездемона открыла свою шкатулку и развернула яйца шелкопрядов, чтобы посмотреть, что с ними делается. Рядом в черной воде плыли люди. Те, что были живы, взывали о помощи. Прожектор высветил мальчика, взбиравшегося по якорной цепи боевого корабля. Но моряки вылили на него солярку, и он соскользнул вниз.
Трое новоявленных граждан Франции взирали с палубы «Жана Барта» на горящий город. Пожар продолжался в течение еще трех дней и был виден с расстояния в пятьдесят миль. Моряки ошибочно принимали поднимавшийся дым за гигантский горный кряж. В стране, куда они направлялись, уничтожение Смирны не сходило с первых полос в течение двух дней, пока его не затмило дело Холлса — Миллс (тело протестантского священника Холлса было обнаружено в спальне привлекательной хористки мисс Миллс). Полковник военно-морского флота Соединенных Штатов Марк Бристоль, обеспокоенный сохранением американо-турецких отношений, выпустил пресс-релиз, в котором утверждал, что «при том, что количество погибших вследствие убийств, пожаров и казней определить невозможно, их общее число не превышает двух тысяч». Американский консул Джордж Хортон назвал большую цифру. Из четырехсот тысяч христиан, проживавших в Смирне до пожара, к первому октября осталась ровно половина. Хортон ополовинил эту цифру и назвал число погибших в сто тысяч.
Якоря были подняты. И палуба задрожала под ногами, когда двигатели эсминца начали давать задний ход. Дездемона и Левти глядели на удалявшуюся Малую Азию.
Когда эсминец проходил мимо «Железного герцога», английский военный оркестр заиграл вальс.
Назад: СВАТОВСТВО
Дальше: ШЕЛКОВЫЙ ПУТЬ