35. КНУТ ВОЛОВЬЕЙ КОЖИ
Колыхание коча. Бег нарт. Охота. Мена. Белые медведи. Оленина. Места незнаемые на краешке земли. Но жизнь шла и в других местах, и ей не было до Григория никакого дела.
В ту самую минуту, когда Григорий проснулся в чуме возле погасшего очага, лежа в меховом мешке, в Москве князь Трубецкой делал очередной доклад царю, и тот между прочим спросил — кончилась ли томская смута? Кто наказан и как?
Трубецкой поведал, что Волынский с Коковинским медлят. До сей поры следствие по сему делу не кончено. Бунаков считается с ними по всем делам градским, конца же тому не видно. Плещеева отправили в Якутск, но ни чина, ни имущества не лишили. Из Томского сквозь все заслоны пролезают в Москву смутьянские челобитчики.
— Я чаю, надо спрашивать построже! — сказал царь, прислушиваясь к мелодичному звону аглицких часов. Этого слова было достаточно, чтобы переменить судьбы людей во многих концах страны.
В Москве челобитчиков били кнутами, после отправили по тюрьмам, на каторгу, а иным и головы отсекли, чтобы другим было неповадно.
В Томский ушла грозная грамота воеводам. Велено было перестать тянуть волынку, немедля закончить разборы с Бунаковым, да прислать его для суда в Москву.
Григория Плещеева приказывалось разжаловать в рядовые казаки, лишить всех прав на томское и якутское имущество.
Копия сей грамоты была отправлена в город Якутский, к воеводе тамошнему.
Таковы тяжелые слова великих государей.
Царь Алексей Михайлович сказал об ужесточении наказания зачинщикам томской смуты и тут же забыл об этом. Государственных дел много.
Последние семь лет были неурожайными, это вызывало недовольство мелких людей. Где-то в кадке у стрельца колодезная вода вдруг оборотилась кровью, где-то летали над лугом стрекозы ростом с теленка. Поди все разбери. Но бунтами Москва была сыта по горло. И когда речь шла о бунтовщиках, он только и говорил: мол, пожестче надо!
Строгий отец, посылая сына по воду, порол его, приговаривая: «Не разбей кувшин!», понимал, что когда разобьет, пороть уже будет поздно. Вот и царь хотел любые ростки крамолы в землю втаптывать, чтоб не взошли. А стоило ему слово сказать, появлялся указ: «Государь указал, бояре приговорили…»
Через какое-то время слова государя аукнулись в Томском городе. Михаил Петрович Волынский сказал Бунакову:
— Пришло из Москвы, лишить тебя всего состояния, закончить смотреть твое дело, да отправить тебя в Сибирский приказ.
Илья Микитич посерел лицом. Долгое разбирательство в Томском было ему на руку. Пройдет время, многое позабудется.
Оно и Волынскому с Коковинским спешить было некуда: хотелось все получше счесть, чтобы недоимок после не было. Но теперь они заспешили с отправкой Ильи, а он и сам заторопился: хоть смерть, да дело бы к концу. Ехать в Москву и высказать наболевшее! А там — хоть на плаху!
А поздно ночью пришел на двор к Илье Микитичу Коковинский. Богдан Андреевич сказал свояку, что завтра дьяк отбудет в Тобольский город с послами Алтын-хана. Без этого соглядатая они и решат дело по-свойски. Приговорят они Илью к битью кнутом, но бить его палач не станет. Только зачитают бумагу о наказании, потом распишутся оба в ней, что оно состоялось. Вот и все.
— Не стану я в этом скоморошестве участвовать! Пусть в Москве бьют! — разгневался Бунаков.
— Попридержи гнев! — сказал Богдан Андреевич. — Мы ведь — по-свойски поступаем. А в Москве так отхлещут, что и кожа слезет, а то и на плаху пошлют, с них станется. А так в бумагах будет писано, что здесь ты уже наказан. Второй раз им будет наказывать невместно, отступятся…
И была разыграна скоморошина. Пришел Илья Микитич в съезжую. Зачитали ему воеводы торжественно бумагу свою, да сами же свели его в пытошную. Палач там был новый, молодой, по имени Некрас Михайлов, из крестьян. Не поняв сначала, что от него требуют, начал грубо срывать с Бунакова одежку. Но Волынский сказал:
— Охолони, Некрас! Он сам разденется. Да на козле его не привязывай, он сам ляжет, да кнутом — только коснись, сие и будет означать, что Илья Микитич наказан. Да не вздумай потом проболтаться.
Некрас понял. А уж так хотелось ему почесать кнутом воеводскую спину! И не в том дело, что Некраса воеводская власть чем-нибудь обидела, нет. Бунаков всегда за крестьян вступался. Осип их на стройку бывало забирал во время сенокоса и обмолота. Обирал дочиста. Бунаков же освободил их от строительных работ, защитил. Но простолюдин всегда рад стоящего над собой прибить, только не всегда случай выдается. А вот не выпало — воеводу отстегать.
Прилег Бунаков на козла. Стыдно было и унизительно. Но Коковинский прав. В Москве могут придумать наказание такое, что и живота лишат. А второй раз наказывать не станут, Бунаков правила знал.
И Некрас коснулся его спины кнутом, от чего тело Ильи Микитича тотчас покрылось холодными пупырышками. Приблазнилось ему, что его в самом деле кнутом секут. Даже боль дикую ощутил и спина полосами пошла багровыми покрываться. А лицо стало багровым от стыда, от унижения. Слезы выступили.
— Ладно! — сказал Волынский. — Наказан кнутом, в чем и руку прикладывать будем. А ты, Илья Микитич, можешь идти.
И вышел из пытошной Илья Микитич, сгорбившись, а тут еще любопытные: что да как? Пришлось притворяться, что и вправду еле идти может.
Со стыдом великим добрался до избы, где жил после приезда Коковинского, которому отдал свои хоромы.
Пришло время грузить имущество на дощаник, а грузить было нечего. По цареву указу всего лишен. Только и погрузили вино да вяленую рыбу — подарок томских казаков. Да один сундучишко с мехами, у соседей до поры спрятанный.
В Москве его отвели в Сибирский приказ и посадили в подвал вместе с обовшивевшими разбойниками. Кто жалел его, а кто смеялся над ним, крест нательный и то сняли.
Трубецкой сам с ним не разговаривал, поручал подьячим, и те расспрашивали с бранью и криком. Были и с Осипом Ивановичем ставки очные. Но тот жил у себя дома, а Бунаков под стражей, в подземелье.
Удалось передать на волю родственникам, чтобы просили за него царя. И жена расстаралась, похлопотала, все пороги обошла во дворцах. Ведь его не только в Томском имущества лишили, но и в Москве во время Смуты у него усадьба сгорела, а он в это время царскую службу правил в Сибири далекой. Кнутом бит, сир, наг, да в подвале еще держат столько времени.
Дошли его мольбы до царя. И опять, во время беседы с Трубецким, спросил царь, а как там наказаны томские бунтовщики? Трубецкой сказал:
— Насчет Гришки Плещеева в Якутск грамота отправлена, да пока ответа оттудова нет. А Илюшка Бунаков в подвале сидит. Ведем сыск.
— А не пора ли его отпустить? — спросил царь. — Ведь был уже в Томском кнутом бит, там сыск провели, имущества лишили, а здесь у него усадьба сгорела. Наказан уже и богом, и людьми. Так пусть в новую какую службу идет, зарекся поди воровать-то.
— Что ж, можно и отпустить, — сказал Трубецкой, — только насчет кнута — сомневаюсь. Пришла бумага от Петра Сабанского да других томских детей боярских о том, что Волынский с Коковинским Илюшку только в пытошную завели, а кнутом сечь не велели. Пишут, что у тех, кого кнутом секли, рубцы на всю жизнь на спине остаются. А у Ильи-де тех рубцов на спинке днем с огнем не сыскать…
— Проверяли? — с веселым любопытством спросил царь.
— Сие не проверяли еще, но можем проверить.
— Не нужно, — сказал Алексей Михайлович, — страху и так нагнали, будет теперь как шелковый. Это он за глаза от власти заворовал. А вот Плещеева в Москву ни под каким видом не возить. Мы из-за его дядюшки много тревог приняли, хватит!
— Все сделаем, великий государь! — поклонился Трубецкой.