27. ГРОМ И МОЛНИЯ
Грозы в августе бывают редко, но на сей раз бесы решили проверить Томский город. Силы небесные обычно бьют по бесам огненными, чугунными и каменными молниями, дабы поразить или хотя бы напугать бесовский сонм. Из-за бесов и невинные люди гибнут. Если бес прячется в тени дерева, молния в него бьет, прячется в доме, ударяет в дом.
Умный хозяин спасется, при каждой вспышке молнии он скажет: свят, свят, свят! Бабы во время грозы не ходят с растрепанными волосами, не подтыкают платье, чтобы не было места Анчутке. Всякую посуду опрокидывают вверх дном.
Полезно держать на чердаке али в чулане громовую стрелу — скипевшийся в виде пальца песок. Хорошо в грозу сыпать ладан на уголья в печи. И вот, в августовскую грозу молния попала в воротную башню, прорвалась в подвал, где лежали ядра и порох, ужасный взрыв потряс град Томский.
Илья Микитич прискакал к башне. Он понимал, что казаки грешники, они не ладан курят, а чертову траву, пьяными на пост ходят, ругаются непотребными словами. За их грехи и трахнуло. Да еще, может, Осип наколдовал. А князь Осип в этот момент смотрел с крыши своего дома и радовался: на бунтовщиков кара небесная!
Григорий же, как раз тогда, лежал пьяный на Толстом мысу, на могиле девочки-новгородки и смотрел на могилу Устиньи. В последние дни он все чаще приходил сюда с неизменной тыквенной баклагой, ложился на травку, прихлебывал из баклаги да звал:
— Устинья, вернись! Ты снишься мне, зачем? Я уже никого не ласкаю. От женского сословия мне отказа никогда не было, только мигни. Но я давно один. Ты мне снишься. Мало бы, что крестьянка, нет без тебя счастья, вернись! Я обязательно возьму тебя в Москву…
И Устинья вдруг появилась пред ним. Обворожительная, с распущенными волосами, совершенно нагая, как в ту, их первую, ночь, с ее по-детски невинными глазами, с улыбкой, от которой возникают ямочки на щеках. Она протянула к Григорию руку, и… огонь вылетел из руки ее со страшным грохотом. Мир провалился в бездну.
Очнулся Григорий под сплошной стеной дождя. Он глотал дождь и слезы:
— Господи, прости меня и Устинью, нет нам прощения, но прости…
Возвратившись в город, Григорий узнал, что от грозы загорелась городская башня, небо ее зажгло, но само же и потушило — дождем.
Встретились Григорию монашки, которые несли статую святой Параскевы Пятницы в багряных одеждах, а сами монашки были во всем черном. Григорий снял с груди золотой крест, на котором остался след басурманской сабли, отдал монашкам:
— Помолитесь за меня, великого грешника.
И вскоре его чуть не сшиб с ног тюремный караульщик Петрушка, вместо одного глаза у него было кровавое месиво, он бежал и кричал:
— Убили!
Григорий ухватил его за шиворот, спросил:
— Кто?
Петрушка подвывал:
— Ка-ак гроза гу-у-укнула! Как оне кинулись! Гаврюшку свалили, оскопили, а я вырвался, так глаз ножом выткнули!
Григорий, мокрый, грязный, как был, побежал хватать детей боярских, сбежавших из тюрьмы и во время грозового переполоха оставивших одного тюремщика без глаза, а второго — без главного удовольствия в жизни. Не тюремщиков было жалко, а обидно, что ушли от наказания вороги ненавистные.
Во дворе Сабанских его встретили пулями, не попали. Бежал к дверям и слышал, как лязгают крючки и щеколды. Вцепился в дверь, напрягся, затрещали толстенные плахи, гвозди из пазов пошли.
С вырванной плахой вскочил в сенцы. Сабаниха глаза по пятаку вылупила:
— Мой тюремщиков не трогал, тюрьма была отперта, вот и пришел, хоть еды взять с собой…
Григорий проводил Сабанского обратно в тюрьму, сказав на прощание:
— Быть бы ненастью, да дождь помешал.
После стало известно, что часть беглецов исчезла из города и отсиживается где-то в таежных избушках.
По приговору Бунакова били крестьянина Федьку Михайлова, который в канун грозы принес в тюрьму ведро браги, угощая и охранников и арестантов. Когда гроза ударила, все были пьяны и ворота тюремные отворили, чтобы на пожар посмотреть. А потом разбойники решили охранников покалечить.
Башню еще не залатали, когда в Томский приехал дьяк Михаил Ключарев, назначенный на место умершего Патрикеева.
Новый дьяк прибыл на дощанике ночью, и тогда же во тьме к нему на корабль приходил князь Осип. Ярыги доглядели и доложили Бунакову. Кое-как он дождался утра, надел самые дорогие одежды, взнуздали ему арабского жеребца, и, в сопровождении караула, поскакал он на пристань. Просил скинуть сходни. Холопы ответили, что дьяк почивать изволит.
— Так разбудите! Скажите, что воевода прибыл! — рассердился Бунаков.
— Не велено будить! — был ответ.
Илья Микитич закусил губу до крови. Хотел приказать, чтобы вызвали сюда казаков с пушками, да ударить по дощанику ядрами. Небось, враз проснется! Но одумался Илья Микитич. Нельзя ему с дьяком ссориться. Краснея и бледнея от обиды, ходил по бережку, ждал, когда Ключарев выспится. Ишь ты, с ночным гостем проговорил, теперь глаз продрать не может!
Наконец сходни бросили, и Ключарев у борта стоял, глядя из-под ладони. Бунаков взбежал по сходням, держась рукой за саблю:
— Ты пошто с Оськой тайно ночью встречаешься, а законному воеводе сходню не бросаешь?
Дьяк спокойно отвечал:
— Первый воевода здесь Щербатый, ты — второй, так мне на Москве сказано.
— На Оське государева измена, будешь с ним службу править, будешь и отвечать с ним.
— Всяк ответит за свое…
Ключарев, как и полагалось, занял хоромы, прежде принадлежавшие Патрикееву. И — ах, пусты оказались хоромишки! Князь Вяземский все добрые доски поотдирал, все рамки оконные выставил, ни одного пустого бочонка не оставил. Даже чепь с собачьей конуры снял, и ту с собой в Москву увез! И в том, что хоромы были поломаны, Ключарев обвинил Бунакова: не доглядел, не смог.
Пришлось стерпеть. Да разве ж углядишь за всем? Дьяк-то не понял еще — в какой город он приехал. Да тут среди белого дня голову с плеч снимут, а обратно приставить позабудут!
На другой день дьяк с Осипом хотели содрать печать с воеводской канцелярии, пошел по Томскому крик:
— Караул!
Всполошной колокол сам собой зазвонил. В небе облако приняло вид черта рогатого, и будто черт трубку курит.
Народ сбежался. Дети боярские и прихвостни их кричат, что Оська должен править, остальные Илью Микитича защищают. Вот уж казаки сабли из ножен вытащили, вот уж пищали на крыльцо нацелили. Дьяк Ключарев вышел вперед, царской грамотой трясет и говорит:
— Браты! Это царев указ, велено править им обоим. А смута, она лишь врагам нашим на радость. Смута позволила Литве да ливонам нашу родину грабить…
Лучше бы он этого не говорил. В толпе было полно ссыльных поляков и литовцев. Дьяку обещали бороду выдрать по волоску, если он дурь свою не оставит. Дьяк — не Дмитрий Трубецкой, а Осип — не Дмитрий Пожарский. Осип — предатель хуже Гришки Отрепьева. Он телесов и кыргызцев на Томский напасть звал. Ему башку ссечь и то мало, а не то что править ему.
— Браты, — вскричал один старый казак, — айда Оську метать с самой высокой башни в обрыв!
Илья Микитич едва удержал толпу от смертоубийства. Дьяк на что гордый, и то побледнел. Однако пообещал томичам, что будут они на виселицах висеть, начиная от Томского верст на двенадцать.
Кончилось тем, что с великой руганью отвели и князя Осипа, и дьяка Ключарева по их дворам и приставили к обоим караул. Казацким заставам да ясашным князцам указано было, чтобы обыскивали всех путников, каких встретят.