7. КЕЛЯС СЕЛЯМ!
Получив отказ в любодейной связи с татарской женкой Галией, Еремей словно сбесился. Он принародно выругал Григория в кабаке, запретил гостям играть в кости и карты. А после отнес воеводе донос.
Григорий отговорился в съезжей как мог и умел. На ссыльного всякий норовит поклеп возвести. А он дом делает, двор себе ставит, до гулянок ли ему? Взяли бы, должность добрую дали, чтобы царское жалованье шло, жить было бы проще. Ответили, чтобы был потише.
— Ладно, буду! — согласился.
Заманил к себе в дом дурака Федьку вечером того же числа. Угостил винцом, сладкую шанежку пожаловал. Спросил;
— Федька, ты в жизни баб знавал ли?
Федька швырнул соплями:
— Не-а. Не даются, слюнявым обзывают, сопливым дразнят, келяс-селям!
А как ему не быть сопливым, ежели он зимой и летом ходит босой в любую погоду? А слюняв по дурости.
— Маруську хочешь? — спросил Григорий.
— Хочу. Не дастся! — скривился дурачок в улыбке. Григорий стукнул в стенку закута, и в зальце появилась Маруська.
— Танцуй! — сказал Григорий, — и Маруська пошла, как в хороводе, уткнув в бок одну руку и другой помахивая. Переспелые груди болтались, словно две бухарские дыни, пузцо с белесым пупцом вихлялось, ниже страшновато смотрелся махор.
Слюнявый вскочил, взревел.
Облапив дурака, Григорий кивнул Маруське, мол, уйди. Та скрылась.
— Сладка, что твоя малина, — нежно сказал Григорий. — Но даром даже чирей не садится, а сперва почешется. Понял?
— А че ета? Чирей причем? Келяс-селям!
— Табак куришь? Печку растапливать приходилось?
— Не дают они… раз растапливал, чуть избу не сжег.
— Хорошо, айда в сенцы.
Григорий показал дураку трут, кремень, железку-огнивец. Дал все и сказал:
— Возьми и бересту зажги.
— Зачем?
— А ты не спрашивай. Марусенька понравилась ведь? То-то, брат. Научись огонь добывать, тогда и мужиком будешь настоящим… Ну, раз! Давай еще. Молодец, уже лучше.
Федька звякал железкой по камню, махал трутом, прижав его к бересте. Дул так, что от усердия забрызгал слюнями и себя, и Григория. Береста разгорелась.
— Ладно, можешь! — похвалил Григорий. — Вот тебе кувшин с жидкой смолой, а это туесок с порохом. Хоть ты и дурак, да поймешь: Еремея надо сжечь. Ты ему собак ловишь, а он тебя почти не кормит, хоть бы одежонку какую купил, куда годится? Он ведь тебя дармовым батраком держит, издевается. Разве не так?
— Так! Келяс селям!
— Ты его сожги, ко мне придешь и с Маруськой подружишься. Сделаю так, чтобы, ягодка сама в рот упала.
— Омманешь? Забожись, келяс селям!
— Вот те крест! — Григорий был искренен. Выполнить волю Григория ей придется. Всякая Божия тварь должна это испытать, Господом так задумано. А то бы плодились иначе от почек, как дерева, рассыпали бы семена по земле без страсти, без радости, но Бог судил иначе…
— Пошел! — подтолкнул он Федьку. — Самое время, темно, ты на стены поплещи и на крышу — обязательно. Только осторожно, тихо, как мышка, подкрадись, да оглядись, нет ли кого. Поджигай быстро, да беги не сразу ко мне, а сперва к речке. Если сразу ко мне прибежишь — Маруську не увидишь больше. Понял? Ну, иди!
Федька было пошел, но вдруг вернулся.
— Дяденька Григорий.
— Ну, чего ты мнешься, как красна девица, — говори прямо!
— Ягодкой не подавлюсь? Не глотал ищщо.
— Дурак ты, Федька, дурак и есть. Все само проглотится. Об этом тебе думать не нужно, за тебя уже подумано, ты думай, как лучше Еремея сжечь. Да потихоньку.
Федька ушел. Григорий вглядывался в темноту. Сначала было тихо. Потом донесся неясный крик, и огненный петух закукарекал на Еремеевом доме.
Сонный Еремей выскочил в чем мать родила, пустился догонять Федьку. Догнал, стал звать на помощь, чтобы связать дурака. В одной рубашке выскочила из дома женка Анфиса, вспомнила, что вместе с домом горят замурованные в стены горшки с деньгами, зарычала, аки тигрица лютая, кинулась было к дому, заскочить, спасти что. Жар опалил волосы, рубашка затлела. И Анфиса с жалобным воем помчалась к Ушайке остудиться. В кустах оскользнулась, стала на четвереньки, Григорий оказался рядом.
И рычание было в кустах.
Только ночь видела в кустиках на пригорке двух собак: сверху — шерстью поросшая, снизу — белая, пышная, ревущая. Мордами — на пожар, задом — к реке. И хрип, и рык. А вдали — вой да крик.
Метались люди с ведрами, баграми, кочергами. Еремеев двор уж не спасали, лишь бы огонь дальше не перекинулся. В отблесках догоравшего дома били баграми Федьку, сломали руку да ногу. Еремей орал:
— Не убейте! Небось в пытошной скажет, кто его научил!
А в темных кустах две собаки грянули оземь, обернулись людьми. Встрепанная Анфиса, отряхивая глину с коленок, спросила:
— Куда же мне теперь?
— Беги давай к лысому, куда же больше? Муж он тебе, забыла?
Федьку отвели в тюремную избу, но держали там недолго. Вскоре в пытошной палач привязал его к «козлу», бил кнутом из воловьих жил:
— Кто научил? Запорю!
Федька заходился от боли, словно нырял в омут и обратно выныривал, а в дурной голове высвечивалась Маруська с грудями-дынями. Назовешь Григория Осиповича, так он Маруську не позовет… А какая Маруська, если руки-ноги перебиты? Да заложено было в молодое тело извечное желание, оно и пересиливало даже адскую боль.
Отливали водой, снова били. Орал, ругался по-турецки. А может, не по-турецки, только думал так, а бормотал на каком-то ином языке…
Григорий на допросе в канцелярии сказал надменно:
— Ежели в Томском что сгниет, прокиснет али сгорит, так все ссыльный виноват? Так, может, недолго им быть, сквитаемся.
Федьку ему стало до боли жаль, проклял свою выдумку. Но не виниться же? А все льдинка в сердце, не тает, проклятая!
Через две недели бирючи сзывали людей на Каштак, на Федькину смерть. Все посады пришли. Поджигатели редки, известно всем, что за это полагается.
На ровном месте — домик из сухих жердин, только войти и стоять в нем. Домик полит смолой, обставлен снопами. Палач поставил Федьку на колени, поп Киприян исповедал и причастил дурака. Палач запер Федьку в домике, отбежал, кинул горящий факел. Федька взвыл. И в последнюю минуту промелькнуло в дурной голове, что это его обнимает Маруська.