VI. Письмо
Почтеннейший и добрейший друг, Авдей Макарович!
По штемпелю письма вы можете видеть, что я пишу вам из Оксфорда. Раньше я не писал потому, что не было еще достаточно интересного материала, которым я мог бы с вами поделиться.
Да, добрейший мой, Авдей Макарович, вы были тысячу раз правы, когда сказали, что нам нечего ожидать от немецких ученых, вроде Карла Вурста. Вы помните наш последний разговор, когда в ожидании отъезда мы выпили с вами по стакану вина за успех нашего предприятия: чокаясь со мной, вы сказали тогда, что путь через Европу приведет меня все-таки на Цейлон или даже, может быть, в глубину Индостана. Ваше предсказание сбылось буквально. Мне остается только реализировать часть моего богатства в лондонском банке и затем, дождавшись вашей телеграммы, двинуться в путь.
Но расскажу все по порядку. Дорожных приключений, конечно, описывать я не буду, потому что это не интересно ни для вас, ни для меня. Перейду прямо к делу.
По вашему совету, я был в Иене и удостоился видеть знаменитого Карла Вурста. Если вы его не знаете лично, то, может быть, вам небезынтересно будет узнать, что своими тараканьими усами и воинственным видом он удивительно похож на отставного прусского унтер-офицера. Принял он меня довольно надменно, а узнав, что я русский, вздумал позволить себе в обращении со мною какой-то глупый, высокомерно-пренебрежительный тон. Это меня взорвало и я сказал ему несколько горьких истин, которые посбили ему спесь, и он стал держать себя приличнее и проще. Вообще, со времен Бисмарка, немцы сделались самыми несносными животными. Неожиданные успехи выбили их из привычной колеи и теперь они изображают из себя — даже не "мещан", а "лакеев во дворянстве"…
Когда я сообщил, что являюсь по рекомендации Кноблауха, знаменитый ученый тотчас же проникся необычайным интересом к нашей академии и принялся расспрашивать, какие там получаются оклады, даются ли квартиры в натуре, с отоплением или без отопления, часто ли назначаются награды и в каком размере и т. д. Отвечая на его бесчисленные вопросы, я невольно подумал: не собирается ли г. Вурст осчастливить нас своей ученостью, в качестве сотоварища гг. Кноблауха, Глиствайба и других столпов нашей науки?
Мне только с большим трудом удалось, наконец, обратить разговор на предмет моего посещения и при этом я еще раз имел случай убедиться, как трудно в немецком ученом пробить кору его профессионального самомнения и предвзятых идей… На все в мире он имеет свои установившиеся взгляды и сидит за ними, как за крепким барьером. Проникнуть к нему через этот оплот чрезвычайно трудно, потому что он способен не видеть и не слышать всего того, что расходится с его собственным мнением. Вот вам доказательства.
Когда я сообщил господину Вурсту, что у меня есть манускрипт, написанный на древнейшем арийском языке, который вы назвали прадедом санскрита, он пренебрежительно засмеялся и затем решительно объявил, что это чепуха, подделка, мистификация. Праязык, по его словам, просто-на-просто неудачная выдумка Шлейхера, а его попытка реставрировать на этом выдуманном языке басни — ослепительный tour de force для невежд — может вызвать только улыбку у людей знающих. И Макс Мюллер, и он, Карл Вурст, уже достаточно доказали, что из сравнительного языкознания совершенно невозможно выводить ни хронологии, ни генеалогии языков. Еще доказать, посредством этой странной науки, сходство между языками известных рас или групп человеческого рода — это возможно; но сродство между языками легко доказать и без сравнительного языкознания: для этого стоит только взять лексикон того и другого языка и найти сходные слова, что может сделать всякий человек, умеющий читать. Для таких пустяков не надо быть ученым, а тем более выдумывать какую-то особенную науку. Вот вам образчик его рассуждений.
Затем, перейдя к определению древности открытого мною манускрипта, он категорически объявил, что ни в каком случае не может признать за ним доисторической древности и вот на каком основании. Самые древнейшие семитические письмена восходят едва-едва к тридцатому столетию до нашего времени, мой манускрипт, согласно моему заявлению, написан на языке, родственном с санскритским, а так как этот последний, — что опять-таки неопровержимо доказано Максом Мюллером, — искусство письма заимствовал у семитов, то манускрипт этот может считать за собою — самое большее лишь двадцати пяти вековую древность…
Заметьте себе, мой добрейший Авдей Макарович, что все это было высказано раньше, чем г. Вурст нашел нужным взглянуть на самую рукопись.
Но мне хотелось проделать всю комедию до конца, чтобы уже не оставалось ничего неизвестного в этом неизвестном иксе. Выждав момент, когда ученое красноречие г. Вурста обратилось за подкреплением к трубке вонючего кнастера (чорт знает, почему эти немцы курят такой отвратительный табак!), я воспользовался этим перерывом и предъявил ученому капралу фотографический снимок с первой таблицы моего манускрипта.
— Что за чепуха? — сморщился г. Вурст, вертя в руках непонятный листок. — Так это-то ваше открытие? Да в нем нет ни малейшего признака не только древности, но даже простой старины!
Я объяснил ему, что если он говорит собственно об этом листке, а не о том, что на нем написано, то действительно этот листок весьма недавнего происхождения, так как это фотографический снимок с одной из таблиц моего манускрипта.
— А где же оригинал? — спросил он, с пренебрежением откидывая листок.
— Оригинал хранится в надежном месте, так как я решился не подвергать его случайностям путешествия.
— Уж не хотите ли вы, чтоб я рассматривал копию?
Я объяснил ему, что фотографические снимки служат даже для микроскопических исследований, а для определения, во-первых того, известен ли господину профессору алфавит этой рукописи, и во-вторых, на каком языке она написана, совершенно нет надобности в оригинале, в особенности когда имеется такая точная копия, буквально воспроизводящая все малейшие точки, черточки и штрихи.
Г. Вурст окружил себя облаком своего вонючего табаку и прошелся несколько раз по комнате. Затем, остановившись против меня, он спросил отрывисто:
— Вы говорите, оригинал писан на таблицах: что это за таблицы?
— Тонкие металлические листочки, с обеих сторон исписанные такими письменами.
— Из какого металла эти таблицы?
— Кажется, из алюминия, если только это не другой металл, крайне на него похожий по виду, цвету и удельному весу.
— Алюминий! — повторил г. Вурст и расхохотался. Затем посмотрев на меня с насмешливым сожалением, он спросил:
— Неужели вы приехали в Иену только для этой ребяческой мистификации? Думаете ли вы, что у меня такой излишек времени, что я могу бросать его на подобные пустяки?
Я повторил ему те же доводы относительно подлинности моего открытия, которые приводил уже Кноблауху; я сказал, что невозможно допустить, чтобы, во-первых, нашлось такое лицо, которое только ради мистификации взяло на себя неблагодарный труд приготовить 318 алюминиевых таблиц и затем изрезать их с обеих сторон такого рода письменами, а во-вторых, чтобы это лицо могло поместить свои таблицы в том недоступном месте, где я их нашел.
— Что же это за место такое?
— Это совершенно недоступный остров в Тихом океане, лежащий под 8° 57" с. ш. и 155° 16′ 47″ з. д. от меридиана острова Ферро.
Г. Вурст достал с полки географический атлас, отыскал карту Тихого океана и долго водил по ней пальцем. Наконец я указал ему искомый остров.
— Aber das ist die Gefährliche Insel! — воскликнул он, уставив на меня вопросительный взгляд.
— Да, остров Опасный, совершенно недоступный с моря.
— Но тогда как же вы на него попали, я вас спрашиваю?
— На аэростате.
— На аэростате? Через Тихий океан? Милостивый государь, я попросил бы вас избрать для своего изумительного остроумия кого-нибудь другого, а меня оставить в покое.
— Ну, хорошо, г. профессор; оставим этот вопрос в стороне. В настоящую минуту не важно, как я нашел эти таблицы, — важно то, что они найдены, что они существуют.
— Но кто мне поручится, что они действительно существуют?
Я вынул из бумажника квитанцию Петербургского Отделения Государственного Банка в том, что им принято на хранение в кладовых банка, вместе с прочими драгоценностями, 318 алюминиевых таблиц, покрытых неизвестными письменами.
— Вот, г. профессор, — сказал я, — если в Иене найдется лицо, знающее русский язык, то оно вас удостоверит, что эта квитанция вполне гарантирует существование таблиц.
Г. Вурст подошел к двери и постучал,
— Mariechen! Mariechen! — крикнул он, — ruft mir den Warschauer!
Через несколько времени в комнату вошел юркий еврейчик с тяжелым золотым пенсне на бутылкообразном носу.
— Господин фон-Варшауэр, — сказал профессор, — будьте любезны, прочитайте, пожалуйста, и переведите мне, что написано на этом лоскутке…
Здесь произошла комическая сцена, которую не могу не передать вам.
Г. Варшауэр как-то брезгливо, искоса взглянул на квитанцию. Но едва взгляд его масляных глаз успел уловить написанные там цифры, как вдруг лицо его вытянулось, рот растянулся до ушей, руки затряслись, как под влиянием гальванического тока: приблизив почти к самому носу квитанцию, он жадно принялся пробегать ее глазами, восклицая время от времени:
— Was is das? На пятнадцать миллионов драгоценностей! Fünfzehn Millionen Rubel! Oh, вей мир! Fünfzehn Millionen!
— Fünfzehn Millionen Rubel? — повторял растерянно профессор, смотря в квитанцию из-за плеча Варшауэра.
— O, ja, ja! Считая по 40 коп. за марку, то-есть две с половиной марки в рубле… Это будет… Sieben und dreiszig und halb Millionen Mark!
— Sieben und dreiszig und halb Millionen! — повторял, как эхо, профессор г. Вурст.
— Это неважно, — прервал я восторги гг. Вурста и Варшауэра, — прочитайте, пожалуйста, г. профессору вот это, самое важное для меня место квитанции.
— Самое важное? О, вей мир! Самое важное! Dreihundert achtzehn aluminische Tafeln… Алюминиевые таблицы, исписанные неизвестными письменами — самое важное! о!
— Надеюсь, г. профессор, — сказал я, — теперь существование алюминиевых таблиц для вас не подвержено сомнению?
— О, конечно, конечно!.. Тридцать семь с половиной миллионов!.. Конечно! Я вполне уверен… Это выше всякого сомнения!
— Поэтому, мне кажется, уже ничто не помешает вам рассмотреть этот листок, — продолжал я, — снова подавая ему фотографический снимок таблицы.
— О, конечно, конечно! Я весь к услугам высокоуважаемого господина.
Г. Вурст с бесконечно большим вниманием, чем прежде, стал рассматривать поданный листок. Но я успел заметить, судя по тому, как он вертел его в руках, оборачивая то так, то вверх ногами, что он ничего в нем не понимает. Тем не менее я спросил его, известен ли ему язык, на котором написана таблица.
— Конечно… Что же тут мудреного? Алфавит, которым писан оригинал, очевидно, одна из бесконечных вариаций семитического алфавита…
— А язык?
— Язык, очевидно, смесь зендского и санскритского языков… быть может, с известной дозой древнего бактрийского языка.
— Следовательно, вы можете прочесть и перевести этот листок?
— О, о! Не так-то скоро! При всем глубоком уважении я должен сказать, что высокопочтенный господин, вероятно, не совсем знаком с методом научных исследований в области археологической палеографии: здесь каждое слово, каждая отдельная буква, каждый штрих должны быть предметом глубоких критических изысканий, что требует слишком много времени и труда. Гротефенд, Раулинсон, Шампольон и другие исследователи употребляли по нескольку месяцев на то, чтобы прочитать и объяснить какую-нибудь одну строчку иероглифов или клинообразных письмен. Поэтому, если высокоуважаемый господин благоволит оставить мне этот листок, то я полагаю, что шести месяцев мне будет более чем достаточно, чтобы совершенно ознакомиться с его содержанием.
Итак, при помощи г. Вурста, мне понадобилось бы сто пятьдесят девять лет, чтобы ознакомиться с содержанием найденных мною таблиц! Не надеясь прожить столько времени даже ради интересов науки, я поневоле должен был обратиться к другому ученому, несколько более поспешному в своих исследованиях.
Так как, по вашему совету я распорядился сделать по нескольку снимков с каждой таблицы, то я взял перо и подписал сверху листка, что приношу его в дар Иенскому университету. Затем я тотчас же раскланялся с г. Вурстом, отказавшись и от вина, и от пива, которыми он вздумал меня угощать. Гг. Вурст и Варшауэр любезно проводили меня на крыльцо и, долго стоя в дверях, посылали мне вслед приветствия и поклоны, пока я шел по улице. Потом они обернулись носом к носу и принялись горячо жестикулировать.
В тот же день я уехал из Иены и, как видите, уже в Оксфорде…
Но мое письмо так разрослось и я так много отвел в нем места для г. Вурста, что о предметах более достойных вашего внимания мне приходится говорить вкратце.
Остановившись в гостинице, я послал мистеру Грешаму, в Triniti-College, ваше письмо и карточку и просьбой уведомить меня, когда я могу ему представиться. Затем, так как "с волками жить — по волчьи выть", я спросил себе бутылку кларета с порцией традиционных бараньих котлет и принялся за завтрак a l'anglaise. Но не успел я взяться за вилку, как вдруг входит высокий худощавый господин, с лицом, осыпанным крупными веснушками, с гладко, остриженными песочными волосами и с огромными ярко-огненными баками; господин этот быстро окидывает залу глазами и направляется прямо в мою сторону. В этот короткий промежуток времени я успел рассмотреть, что, несмотря на веснушки и чудовищные баки, лицо этого господина имеет очень симпатичное и добродушное выражение.
— Если не ошибаюсь, — сказал он, когда я в недоумении поднялся к нему навстречу, — я имею честь видеть мистера Гречоу? Я доктор Грешам, — продолжал он, приветливо протягивая мне обе руки. Добро пожаловать в наш старый, ученый город. Очень, очень рад с вами познакомиться: Гречоу, Грешам — как это похоже!
И он весело рассмеялся таким добродушно-ласковым смехом, что как-то сразу сделался мне близким человеком.
— Я торопился просить вас к себе сегодня завтракать, — продолжал он. — Но так как вы меня предупредили, то мне остается только присоединиться к вашему завтраку. Но я надеюсь, что вы не откажете сделать мне честь отобедать сегодня у меня? Да? Прекрасно! Я познакомлю вас с моей женой, маленькой мистрис Грешам.
Затем он подозвал лакея и приказал подать себе бараньих котлет и бутылку кларета.
— Ну-с, теперь расскажите мне, — продолжал он, чокаясь со мною стаканом кларета, — как поживает my little dear fatler, batenika, доктор Обадия Сименс? Собственно говоря, я на него ужасно зол: я писал к нему два раза и ни на одно письмо не получил ответа. Я знаю, что он меня любит по-прежнему и письмо, которое вы мне передали, меня отчасти примирило с ним, но эта славянская распущенность, это нежелание взять себя в руки, неохота пошевелить лишний раз пальцем без крайней нужды даже затем, чтобы написать две-три строки далекому другу — это очень несимпатичная расовая черта. Как хотите, это черта восточного некультурного человека! Меня до крайности злит в нем эта славянская лень, потому что я глубоко убежден, что, если бы только он взял себя в руки, его имя прогремело бы по целой Европе, как лучшего ориенталиста нашего времени. Неправда-ли? А он что делает? — Он пьет себе запоем чай да разрезывает новенькие книжки! Я знаю, он мне скажет, что следит за наукой, запасается сведениями, обогащает себя новыми идеями… Но какая нам польза от его познаний, от его новых идей, когда они сидят в его мозгу и не выходят наружу? О, попадись он мне на глаза, я бы его разбранил отлично! Я бы его так отделал, так отделал!.. Знаете, мистер Гречоу, я собираюсь написать к нему ругательное письмо на четырех листах большого формата и самым мелким почерком. Как вы думаете, подействует это на него?…
Как вы думаете, d-r Obadia Simens, он же почтеннейший Авдей Макарович, побудит ли этот отзыв вашего друга, доктора Грешама, который я нарочно буквально передаю, — побудит ли он вас окончить, наконец, то большое сочинение, о котором вы мне говорили и для которого, по вашим словам, собраны уже все материалы, составлен подробный план, которое даже набросано вчерне и теперь нуждается только в окончательной отделке? Что вы на это скажете?
Но что за милый человек этот Грешам! Я право от него в совершенном восторге, точно так же, как и от его милой, доброй жены, которая так меня обласкала, что я чувствую себя у них совершенно как дома. Верьте после этого тому, что рассказывают об английской чопорности! Правда, нашей слащавой маниловщины у них не встретишь, но зато найдешь такое гуманное, такое искреннее отношение к человеку, такое уважение к человеческой личности, что за отсутствие их не вознаградят никакие кулебяки с осетриной наших гостеприимных и хлебосольных москвичей. Целые дни я провожу у них, и если я опоздаю к завтраку, то или является посыльный, или сам мистер Грешам без церемонии берет меня под руку и ведет к мистрис Грешам извиняться, что заставил себя ждать с завтраком. После завтрака я сажусь в покойное кресло, беру к себе на колени маленькую Эми, синеглазую дочку Грешама, и рассказываю ей русские сказки об Иване царевиче и сером волке, и жар птице, и о бабе Яге. Могу похвастаться, что маленькая мисс слушает меня с большим удовольствием, хотя к сказочным чудесам относится скептически. Особенно ее смешит, как это баба Яга в ступе едет, пестом погоняет, метлою следы заметает… Что касается отца и матери, то они в совершенном восторге от моих сказок. Мистер Грешам восхищается их простодушной, первобытной поэзией и просит у меня позволения записать некоторые из них.
Но я замечаю, что, увлекшись идиллическими подробностями, я совсем позабыл сообщить вам о деле. Письмо мое уже приняло весьма почтенные размеры. Поэтому на уголке листа сообщу вам вкратце, что когда я рассказал, подробно о своем открытии, мистер Грешам очень им заинтересовался. "В каком, вероятно, восторге от этого d-r Сименс!" — сказал он. Несколько вечеров подряд он весьма внимательно рассматривал фотографические снимки с таблиц и, наконец, вчера за обедом решительно объявил, что в Европе мне делать нечего, но что нужно ехать в Индию, на Ценлон, где есть ученый пундит Нарайян Гаутама Суами, который в этом деле мне будет полезнее всех филологов, санскритологов и ученых ориенталистов Европы. "Я дам вам к нему письмо, — сказал Грешам, — и вполне уверен, что Нарайян для меня сделает все, что может. Но так как он часто путешествует по Индии и часто забирается в глушь Гималайских монастырей то я дам вам другое письмо к одному богатому сингалезцу, Рами Сагибу, который живет недалеко от Коломбо в своем наследственном поместье: он очень дружен с Нарайяном и всегда знает, где его найти. Я часто адресую свои письма Рами Сагибу для передачи Нарайяну".
Вот вам, многоуважаемый Авдей Макарович, подробный отчет о моем путешествии по Европе и о его результатах. Буду ждать в Оксфорде, что вы посоветуете мне делать.
Весь ваш
Андрей Грачев.