Книга четвертая. Жертва
ЕОZООN
Найденный дневник Уоллэса Мамонтов решил до поры до времени скрыть от всех, чтобы не взбудораживать ученых преждевременно.
Дневник этот все же еще не был наукой, он напоминал скорее роман, чем науку.
Надлежало немедленно же начать попытку проникновения в чащу леса, тем более, что в настоящее время это было легче сделать, чем десять лет тому назад.
Ведь лесные жители куда-то и почему-то таинственно исчезли и путь был, как будто бы, открыт.
Времени до назначенного к отъезду дня оставалось немного, и откладывать свое решение в долгий ящик было невозможно.
Один только день позволил себе отдохнуть профессор Мамонтов, чтобы обсудить лишний раз все детали предстоящей экскурсии, которую он намеревался предпринять в единственном числе и собрать все необходимые для этой экскурсии принадлежности: топор, нож, револьверы и съестные припасы.
Профессор Мозель не мог скрыть своего удивления, когда увидал своего знаменитого коллегу, вооруженного вышеозначенными принадлежностями, зашедшего к нему в палатку, чтобы проститься, сообщить о своем намерении в последний раз попытать счастья в лесах Малинтанга и передать несколько писем, адресованных в Россию, на случай, если бы он не вернулся.
Мозель не противоречил.
Он пожал руку своему товарищу и, стараясь сохранить внешне спокойный вид, весело сказал:
— Ну, желаю вам удачи на этот раз. Вы вполне заслужили ее. До скорого свидания, дорогой друг!
Мамонтов ушел.
С Ван-ден-Вайденом он умышленно не попрощался, предчувствуя, что старик, узнав о его намерении, тайно последует за ним, вопреки его воле.
На третий день он достиг уже Буйволовой расселины, которую, следуя методу мистера Уоллэса, избрал исходным пунктом своего путешествия.
* * *
Достичь же той полянки, на краю которой протекал ручей, в песке которого был найден профессором Мамонтовым дневник мистера Уоллэса, было делом необычайно простым и легким.
Проторенная им в прошлый раз тропинка еще не успела зарасти новой паутиной папоротников и мхов, к тому же Мамонтов, прошедший военную школу, хорошо владел наукой топографии местности и легко и быстро ориентировался в совершенно незнакомых местах.
К вечеру третьих суток Мамонтов, как и в первый раз, пил уже воду ручья.
Но куда надлежало двигаться дальше? Вот в чем был почти неразрешимый вопрос.
И вдруг Мамонтова осенила счастливая мысль. И как это раньше она не пришла ему в голову? Ведь ясно: если в этом ручье был найден дневник мистера Уоллэса, то, следовательно, это и есть тот самый ручей, который катил свои волны и через владения племени человекообразных существ. Следуя по его берегу, Мамонтов неминуемо должен был достичь той площадки, на которой разыгралась трагедия мистера Уоллэса!
Но легче было это сообразить, чем поступить согласно этому соображению! Полянка, на которой находился Мамонтов, была обнесена кругом стенами лиан такой крепости, о которой не мечтали белые люди, сооружая стены своих жилищ. Приходилось действовать топором, ножом, но — другого выхода не было. Несмотря на все поиски подземных ходов, о которых предполагал мистер Уоллэс, Мамонтов решительно ничего не обнаружил. Земля на поляне была всюду плотно и крепко утрамбована.
Итак, в ужасном предчувствии, что ему не хватит сил на столь титаническую работу, Мамонтов принялся за дело.
В том месте, где ручей скрывался в змеевидных сплетениях лиан, Мамонтов опустился на колени и принялся вырубать одну ветку за другой. Кто знает упругость и крепость лиан, тот поймет, что это был за труд!
К заходу солнца отверстие было уже настолько глубоким и широким, что можно было проползти в выдолбленном коридоре несколько шагов.
Но крайняя утомленность и мгновенно наступившая темнота заставили Мамонтова отложить работу до утра. Разведя большой костер, чтобы отпугнуть диких зверей, Мамонтов с наслаждением закусил захваченными с собою консервами, не утоляя своего голода вполне, в целях экономии пищи: он совершенно не знал, сколько времени ему придется пробыть еще в лесу.
Подбросив сучьев в огонь, Мамонтов расстелил на росистой траве поляны свой походный плед, подложил под голову вещевой мешок, сжал рукою в кармане свой револьвер, свободной рукой достал папиросу, закурил ее о тлеющую головешку и растянулся во весь свой рост, в твердом намерении прободрствовать всю ночь напролет.
Сперва погасла папироса, и у Мамонтова не хватило силы зажечь ее. Он ее выплюнул изо рта. Потом, как это всегда бывает с очень утомленными людьми, он перестал думать, дыхание стало ровным и глубоким, и всепобеждающий сон, совершенно против его воли и совершенно незаметно для него, скован его тело и погрузил его сознание в таинственный мрак…
* * *
Кто-то поднял огромное тело Мамонтова, — так легко, будто это была высохшая соломинка, в то время как кто-то другой осторожно стягивал у него на затылке узел какой-то ароматной тканью, всеми силами стараясь не втянуть в этот узел его густых, седеющих волос, чтобы не причинить пленнику неприятного ощущения или боли.
Мамонтов проснулся мгновенно и принужден был убедиться в том, что его несут, осторожно и бережно, как ребенка, на нечеловечески сильных, несгибающихся, вытянутых руках.
И он испытал то же ощущение опускания и подымания по ступеням, которое испытал некогда мистер Уоллэс.
Его несли больше часа. За все это время ни Мамонтовым, ни его носильщиками не было проронено ни единого звука.
Наконец его плавно и осторожно опустили на землю и тотчас же сняли повязку с его глаз.
Мамонтов приподнялся сперва на локте, потом сел.
Достаточно было беглого взгляда, брошенного им по сторонам, чтобы убедиться в том, что он находится на той площадке племени человекообразных обезьян, которую описал в своем дневнике мистер Уоллэс…
* * *
Их было около двухсот душ, окруживших площадку правильным четырехугольником.
Молчание никем не нарушалось.
Прямо перед профессором находился спуск в таинственное подземелье, из которого десять лет тому назад явилась в обезьяньей шкуре лэди Лилиан Ван-ден-Вайден ошеломленному взору мистера Уоллэса.
Единственная досада, неприятно донимавшая ученого, было сознание, что он не обладает удивительным футляром, в котором могли бы сохраниться его записи, если не столь романтичные, сколь они были у мистера Уоллэса, то уж во всяком случае куда более ценные с научной точки зрения. Записывать что бы то ни было не имело смысла: если его убьют — это окажется пустым занятием, если он увидит еще один раз хоть на полчаса кого-нибудь из своих коллег — он сумеет им передать все виденное здесь.
И… тем не менее, — такова вера в жизнь у человека, — профессор достал из кармана свой походный фотографический аппарат и произвел им несколько снимков человекообразных существ.
Даже такому ученому, как он, необходимы были реальные доказательства того, что он, в случае возвращения к людям, должен был рассказать им.
Слишком невероятно было его открытие!
Профессора поразило с каким доверием эти гиганты относились ко всем его действиям.
Ведь на опыте мистера Уоллэса они могли научиться не верить белому человеку. Однако фотографический аппарат, который они легко могли принять за огнестрельное оружие, нисколько не смутил их, и никто из них не сделал попытки отнять его у профессора.
Мамонтов встал, потянулся, спрятал свой аппарат в карман и подошел к одному из человекообразных.
Сам высокого роста, он едва достигал этим гигантам до первых реберных дуг.
Профессор зашел за спину одного из человекообразных, и, став на цыпочки, прикладывая пальцы к его обросшей шерстью спине, принялся считать грудные позвонки.
Гигант стоял спокойно и не шевелясь, лицо его расплылось в улыбку, а в глазах заискрились теплые и приветливые огоньки.
Профессор даже вытянутой рукой не мог достать первого грудного позвонка. Тогда он жестами, приседая на корточки, стал просить своего исследуемого пациента опуститься пониже или согнуться.
Исследуемый гигант понял, что от него требовали, и добродушно стал на колени перед профессором Мамонтовым, одобрительно похлопавшим его по плечу.
Счет позвонков возобновился.
— Тринадцать, — вторично пересчитав, громко сказал профессор и облегченно вздохнул.
Далее последовало измерение черепа.
Человекообразное существо, не двигаясь, разрешало проделывать над собою всяческие эксперименты, не только не протестуя, но даже стараясь не затруднять профессора лишними движениями — само подставляя ту часть тела, за исследование которой принимался профессор, с большой сообразительностью догадываясь о намерениях ученого.
Таз этого существа оказался в пропорциях таким, каким его вылепил из гипса профессор Мамонтов, на основании своей знаменитой находки в силурии Богемии.
Профессор торжествовал и, казалось, его ничем не сдерживаемая радость и веселье передались пленившим его существам.
Когда исследование закончилось, профессор протянул руку своему пациенту и крепко пожал лапу своего «параллельного брата».
Однако это чуть не стоило профессору руки.
«Параллельный брат», догадавшись, чего от него хотят, в свою очередь, ответно пожал руку профессора, стараясь сделать это как можно нежнее, но кости профессорской кисти захрустели на всю поляну.
Профессор невольно вскрикнул, размахивая в воздухе занывшей рукой.
— Нельзя ли поосторожнее! Ведь перед тобой не мистер Уоллэс. Я, братец мой, еще в 1910 году досконально знал о твоем существовании. Вот что значит, милейший, наука!
Но в это время «параллельный брат», к которому была обращена эта тирада, внезапно, вместо ответа, издал такой рев, от которого чуть не лопнули барабанные перепонки профессора.
Его рев был подхвачен ликующе-неистовым громом звуков всех собравшихся на поляне гигантов и Мамонтову показалось, что он сейчас будет разорван в клочья от того сотрясения воздуха, которое за этим ревом последовало.
И вдруг рев стих в одно мгновенье — так же внезапно, как и появился.
Мамонтов инстинктивно обратил свои взоры в сторону подземелья и невольно подался на шаг назад от представшего перед его глазами видения.
Легко и изящно, с какой-то неуловимо-очаровательной грацией, из мрачного подземелья появилась нагая женщина.
Никакой обезьяньей шкуры, никакой маски, о которых писал мистер Уоллэс, на ней не было.
Когда первое волнение, охватившее ученого, миновало, он сделал по направлению к женщине шаг вперед.
С пересохшим от волнения ртом, профессор Мамонтов, снимая с головы свою походную кепку, сказал женщине по-английски, выдавая свое волнение вибрацией неподчинявшегося его воле голоса:
— Приветствую вас, лэди Лилиан Ван-ден-Вайден! Я счастлив от всей души, что мудрая судьба столкнула меня с вами, свершив то, о чем в самых смелых грезах своих я не смел предполагать возможным к свершению. Иначе как чудом я не могу объяснить факт моего пребывания здесь.
Фраза была несколько витиеватой и надуманной, но в том необычайном положении, в котором очутился ученый, это было единственное, что он мог сказать.
Женщина весело рассмеялась.
— Люди еще не забыли, как меня звали? — весело спросила она уже далеко не столь чистым языком, которым разговаривала десять лет тому назад с мистером Уоллэсом.
Время, очевидно, брало свое. Оно не могло только уничтожить в ней то вечно женское, то могуче-притягательное, что жило в ней с колыбели.
Профессор не нашелся, что ей ответить.
После некоторой, довольно напряженном паузы, женщина заговорила снова. Она спросила:
— Довольны ли вы обращением с вами? Не нужно ли вам чего-нибудь? Может быть, вы голодны или желали бы отдохнуть?
Профессор Мамонтов был поражен этой речью до глубины души.
— Благодарю вас, — сказал он, несколько запинаясь, — мне и требовать-то ничего не пристало: я — ваш пленник, и от вас зависят все дальнейшие распоряжения.
— Вы ошибаетесь, — мягко сказала женщина. — Вы не мой пленник, а мой гость.
— Гость?
— Да.
— Но…
— Я вам все объясню потом, — сказала Лилиан. — А сейчас скажите мне: не меня ли вы искали в чащах наших лесов?
— О, нет, лэди! Вас я не искал, но я искал возможности встретиться с одним из представителей вашего племени.
— Так вот почему вы так упорно шарили в моих владениях вот уже больше сорока раз, как всходило и заходило солнце. Но зачем же вам понадобилась эта встреча и откуда вы знали о существовании моего племени?
— Я ученый, лэди. Торжество моей научной гипотезы требовало реального подтверждения ее. Вот причина моих настойчивых поисков, как вы изволили выразиться, в ваших владениях. Я приношу свои извинения, лэди, если обеспокоил ими вас.
— Хорошо, — тихо сказала Лилиан. — Я поняла вас. Вам будет предоставлена полная свобода: вы можете оставаться у меня столько времени, сколько пожелаете, а затем, как только захотите, будете доставлены обратно на то самое место, откуда были унесены. Однако насчет ваших научных изысканий мы еще поговорим после. В них необходимо будет внести некоторые оговорки.
— Лэди, — спросил Мамонтов, чувствуя, как волна радости дарованной ему жизни и будущей свободы алой краской заливает его лицо, — чем заслужил я такое милостивое отношение к себе с вашей стороны?
— Я сказала вам уже, сэр, разговор об этом будет после. А теперь я должна спросить согласие у своих мужей по поводу решения, принятого мною относительно вас.
Лилиан Ван-ден-Вайден повернулась лицом к своему племени и какие-то дикие, гортанные звуки полились из ее рта, странные звуки почти нечленораздельной речи, состоявшие почти из одних только гласных и букв «р» и «г».
Все племя низко опустило головы и подняло руки по направлению к ней.
— Мои мужья согласны, — сказала Лилиан Ван-ден-Вайден Мамонтову, снова поворачиваясь к нему своим просветленным лицом.
— Лэди, — произнес Мамонтов в экстазе, — не мучьте меня, не откладывайте объяснения вашего совершенно непонятного поступка, — скажите, почему вы даруете мне жизнь и свободу?
Лилиан Ван-ден-Вайден колебалась одно мгновение, потом все ее существо озарилось таким удивительным светом, что Мамонтову показалось, что он сам пронизан им.
Улыбаясь ему прямо в лицо, она ответила ему на его настойчивый вопрос:
— Только потому, сэр, что дуло вашего ружья опустилось перед сердцем моего первого внука…
— Вашего…
Догадки Мамонтова начинали подтверждаться все, одна за другой.
В порыве почти детского восторга он вдруг спросил Лилиан:
— Скажите, как зовут вашего внука?
— Еще никак, — ответила Лилиан, не переставая улыбаться. — Мы даем нашим детям имена только тогда, когда они заслуживают их себе. Мой маленький любимец еще очень молод для имени.
— И тем не менее он, правда через вас, уже заслужил его! — торжественно воскликнул профессор Мамонтов. — Если бы вы только разрешили, я дал бы ему его настоящее имя. Я знаю, как нужно назвать его!
— Как? — уже серьезно спросила Лилиан.
— Eozoon, т. е. заря жизни.
Лилиан задумалась на мгновение и закрыла глаза.
Потом, открывая их, отражая в них бесконечную любовь и ласку, сказала голосом, полным теплоты и благодарности:
— Благодарю вас, сэр. Это прекрасное имя, и им будет назван мой любимец. «Заря новой жизни», мой маленький, мой любимый Eozoon!
ЛЮБОВЬ
Как это, в сущности говоря, случилось — Мамонтов и сам не знал.
Первый день, наступивший вслед за днем его пленения, прошел в тщательном изучении всего уклада жизни племени человекообразных и в детальном ознакомлении с анатомо-физиологическими особенностями его гостеприимных хозяев. Ему была предоставлена полная свобода действий. Вся теория его о структуре тех, в гостях у кого в настоящее время он находился, подтверждалась с удивительной точностью. Он ошибся в своей теории в самых незначительных деталях и пустяках. Все эти добродушные гиганты были полудвуполыми самцами, не способными оплодотворить самих себя, за отсутствием в их организме органа матки, но способными оплодотворить самку любой из филогенетических ветвей. Но ни единой самки у них не было, и профессору Мамонтову стало ясным, что если б не Лилиан — все их племя неминуемо должно было подвергнуться процессу вымирания.
Теперь все внимание профессора было сосредоточено на потомстве Лилиан, т. е. на результате скрещения обеих филогенетических ветвей.
Особенно интересовался Мамонтов внуком Лилиан — уже вторым поколением этого скрещивания — не будучи в состоянии решить вопроса, был ли этот внук уже совершенно двуполым, т. е. настоящим Homo divinus'oм, способным самооплодотвориться, или же являлся все еще полудвуполым существом.
Ясно было одно. У Лилиан от человекообразных были особи женского пола. Были ли эти особи исключительно женского пола, или также полудвуполы, с доминирующими женскими признаками?
Эти вопросы необходимо было решить до того, как покинуть племя, и профессор ломал себе голову, как бы деликатнее изложить свою просьбу Лилиан о разрешении ему подвергнуть ее потомство соответствующему исследованию.
А Лилиан, как на зло, во второй день пребывания Мамонтова среди ее племени не показывалась больше.
Железная логика Мозеля дала глубокую трещину благодаря великим открытиям Мамонтова.
С каждой особо выдающейся детали строения организмов человекоподобных он делал по несколько снимков, которые должны были воочию убедить его противников и весь мир в его победе.
Уже на третий день он ознакомился с детьми Лилиан Ван-ден-Вайден, изумляясь той точности, которая была предвидена его теорией, в смысле определения свойств, которыми должны были бы обладать такие особи, явившиеся результатом скрещивания обеих филогенетических ветвей.
У Лилиан было десять человек детей, из которых двое были женского пола, т. е. обладали совершенно правильно развитыми женскими половыми органами, как первичного, так и вторичного характера, наряду с зачаточно развитыми органами — мужскими.
Т. е., иначе говоря, они были полудвуполые самки, тогда как восемь остальных являлись полудвуполыми самцами.
Первым родился у Лилиан полудвуполый сын, ему было уже 19 лет, второй родилась полудвуполая дочь, которой было 18 лет, и от скрещивания этих двух особей — брата и сестры — и произошел Eozoon, которому было всего два года.
Наши дети достигают такого роста, каким обладал двухлетний Eozoon, лишь к десяти-двенадцати годам.
Профессор Мамонтов с волнением дожидался той минуты, когда он смог бы удостовериться, что ребенок этот двупол в полной степени, т. е. лет через четырнадцать сумеет самооплодотворить себя и дать в результате уже настоящего Homo divinus'a, человека из мрака времен снова вернувшегося к новой жизни, к 180 градусу развития человечества, к его славе и апогею всех его физических и духовных возможностей!
Цикличность жизненного бытия встала перед глазами ученого реальнее, чем понятие о том, что дважды два — четыре.
Наконец, на четвертый день к Мамонтову снова явилась Лилиан Ван-ден-Вайден.
На этот раз она была не одна.
Она вела за руку своего внука, своего любимца, своего Eozoon'a, и с нескрываемой гордостью показала его профессору Мамонтову
Пряди нежных как лен волос падали на чистый лоб Eozoon'a. Физически — это был уже вполне завершенный Homo divinus!
Лилиан Ван-ден-Вайден, ослепительно прекрасная, как всегда, нагая и гордая своей наготой, явилась к нему в этот день перед заходом солнца.
Она подошла к нему незаметно и, нежно дотрагиваясь до плеча Мамонтова, сказала:
— Вы грустите? Вам хочется меня покинуть? Я понимаю вас. Если не ошибаюсь в причине вашей грусти и задумчивости, не покидающей вас весь сегодняшний день, то завтра мои мужья и братья доставят вас обратно. Но… на прощанье мне хотелось бы поговорить с вами. Вы, может быть, — последний белый человек, которого я вижу, и вам, чувствуя к вам доверие и бесконечную благодарность, мне хотелось бы объяснить все те причины, благодаря которым я здесь. Я знаю, что это не имеет никакого реального смысла делать, но мне все же хотелось бы, чтобы хоть один белый человек знал в тайниках своей души о том великом будущем, что ожидает человечество! Чем-нибудь я должна же отблагодарить вас. Так вот, может быть, мысль о прекрасном будущем человека скрасит вам вашу жизнь, даст бодрость и спокойствие вашей старости и сделает смерть легкой и приятной. Пройдем ко мне.
Вначале Мамонтов хотел возразить этой удивительной женщине. Он хотел громко крикнуть ей, что он вовсе не грустит и совершенно не намерен завтра возвратиться к себе, но, взглянув в глаза Лилиан, он нахмурил брови и молча, не проронив ни единого звука, последовал вслед за нею в таинственное подземелье, куда не проникал еще ни один белый человек…
Помещение, в которое провела Мамонтова Лилиан Ван-ден-Вайден, представляло собой подземную залу, стены которой были убраны шкурами леопардов, тигров, ягуаров и золотистых гиен, а пол устлан душистыми травами и стеблями неведомых Мамонтову лесных растений. В зале было совершенно светло, но откуда проникал свет — Мамонтов никак не мог догадаться.
Воздух, хотя и насыщенный несколько дурманящими ароматами высушенных растений, был все же свеж и совершенно сух.
Лилиан Ван-ден-Вайден растянулась на душистом ковре трав и пригласила Мамонтова последовать ее примеру.
Мамонтов, затаив волнение и стараясь скрыть его, опустился рядом с лежавшей на душистом полу Лилиан и сел, поджав под себя ноги.
Некоторое время Лилиан молча разглядывала своего гостя, в то время как Мамонтов не знал, куда направить свои взоры.
Глядя на эту удивительную наготу, Мамонтов испытывал странные чувства.
К восторгам ценителя красоты примешалось еще что-то иное, от чего шли мурашки по всему телу и что, при всем желании и неоднократных попытках ученого, он никак не мог отогнать от себя.
Это чувство было сильнее его и заставляло его то отводить свои взоры от Лилиан, то с особенной жадностью впиваться глазами в ее тело.
Он почувствовал облегчение, когда Лилиан отвела от него свой пристальный взгляд и, вздохнув чуть-чуть глубже обыкновенного, начала свой рассказ.
— Ну вот, — сказала она, не меняя позы. — Случилось это со мной давно… порою мне кажется, что с тех пор прошли тысячелетия, эры, целые геологические периоды. Еще ребенком, отданная своим отцом в монастырь, я с отвращением отшатнулась от людей и бога и перестала верить и в тех, и в другого. У меня были какие-то особенные глаза. Они видели то, чего не видели или не хотели видеть другие. Они видели, как носящие вериги и истязающие свою плоть монахини тайными ходами принимали мужчин и отдавались им с бесстыдством завзятых блудниц.
И тогда уже мне стало ясным, что кроме природы никто и ничто не руководит движениями жизни.
Мне трудно последовательно развить перед вами все возраставшее во мне чувство омерзения к людям, которое в конце концов совершенно заполонило меня.
И тогда мне стало ясным: людям необходимо помочь. Но как?
Денег у меня было много, но денежная помощь — разве это помощь? Как можно помогать орудием разврата? Что же надлежало делать? Поступить сиделкой в госпиталь? Уехать в колонию для прокаженных и там ухаживать за обреченными? Какой смысл, когда здоровые люди прокаженнее самой проказы! Уйти в монастырь и замаливать чужие грехи? О, я уже побывала в монастыре, я уже знала, как там замаливаются грехи. Ах, если бы вы только знали, какою омерзительною ложью мне представлялось все…
Лилиан улыбнулась хорошей и светлой улыбкой.
— Когда я была взята своим отцом из монастыря, по прошествии некоторого времени, за неподходящее девушке моего круга поведение, меня заточили в одном из замков отца. Тогда уже я выписала себе все книги, всю мировую литературу, по вопросам евгеники, биологии, филогении и физиологии. Я прочла бездну книг. Я стала образованнее любого студента естественного факультета, уверяю вас! И вот, среди этих книг был труд одного ученого, русского профессора биологии Мамонтова. Вскоре его труд стал моей настольной книгой. Я не ошибусь, если скажу, что именно этот труд и решил окончательно мою судьбу и вопрос о моей жертве. Да что же вы стоите? Вам нехорошо, кажется? Вы так бледны. Может быть, непривычный аромат трав действует так на вас? Да сядьте же вы, ради всего святого. Я велю сейчас принести воды…
Мамонтов, дрожа как в лихорадке, схватил Лилиан за руки, видя, что она намеревается позвать кого-то хлопаньем в ладоши.
— Нет, нет, — прошептал он, стараясь вернуть себе свое спокойствие и уравновешенность. — Не зовите… мне ничего не надо… Было дурно и прошло… прошло… уверяю вас, все прошло уже…
— По вашему лицу этого не видно еще, — сказала с улыбкой Лилиан и спросила:
— Но вы ведь слышали о таком ученом, вы то знакомы с его трудом?
— О, да! — уже совершенно спокойно, глубоко вздохнув, ответил профессор. — О, да, я знаком с… этим трудом. Но… но я не согласен с ним совершенно, — сказал вдруг Мамонтов, на что-то твердо и бесповоротно решившись.
Так значит он был невольным виновником того, что эта женщина здесь… Он…
Так вот откуда мысли этой удивительной женщины, вот откуда шла ее теория, которая не могла не поразить Мамонтова сразу своим сходством с его собственной теорией.
О, пусть погибнет лучше все, все достижения его мысли, его гения, его интуиции — только бы эта женщина… изменила самой себе!
— Вся теория этого ученого не стоит и ломаного гроша, — горячо и убежденно воскликнул он, нервно шагая из угла в угол огромной залы по душистым травам, устилавшим пол. — Ломаного гроша не стоит она, уверяю вас!
Мамонтов волновался все больше и больше.
Первый раз в жизни ему пришлось разбивать самого себя, отказываться от собственных, годами напряженной работы выработанных взглядов, но… он должен, он обязан был сделать это ради… ради…
— Ах, лэди, — с мольбою в голосе заговорил он снова. — Я сам ученый и хорошо знаю, что говорю. Поверьте мне: в природе нет ничего нового! И вашей жертвой вы ничего нового не дадите этой тупой природе! Вы думаете избегнуть насилия, обмана, лжи и социальной розни? Чем? Как? Почему? Вот вы рассказывали мне при первом нашем свидании, что один из ваших сыновей изобрел нечто вроде пращи… а зачем он изобрел ее? Да исключительно ради насилия! И чем эта праща лучше автоматического ружья мистера Уоллэса, которым он намеревался ухлопать одну пятую ваших мужей?! А откуда эти шкуры на стенах? Разве эти тигры и леопарды сами пришли и отдали их вам? Это ваши дети, лэди, убили их! И, убивая, наверное, прятались за деревьями, чтобы не быть замеченными, т. е. обманывали и лгали! Это сказка, лэди, это фантазия, детская фантазия — не больше!
И, теряя все больше и больше власть над собой, совершенно забывая свое достоинство величайшего в мире ученого, профессор Мамонтов вдруг резко остановился у распростертой на полу и с ужасом слушавшей его Лилиан, и, падая, как подкошенный, перед нею на колени, сжимая ее похолодевшие руки в своих, прошептал ей с нечеловеческой мольбою и силой страсти в голосе:
— Лилиан, откажитесь от вашей глупой жертвы: она ни к чему. Вернемся к людям. Он прекрасен, покинутый вами мир!
Чист и звучен был смех Лилиан Ван-ден-Вайден, прозвучавший жестоким ответом страстному шепоту Мамонтова.
— Мне? — сквозь этот смех воскликнула Лилиан, — мне вернуться? После всего того, что мною проделано? После двадцати лет беспрерывной жертвы и любви? О… какая жалкая мысль! Я не ожидала ее от вас. Такое предложение мог сделать мистер Уоллэс, но… но не вы. О, как мало, однако, вы поняли все то, о чем я рассказывала вам! А что стали бы делать мои дети, мой внук, мой маленький любимец? Я вот и сейчас беременна в одиннадцатый раз, и, видите, совершенно нага перед вами, ибо, когда я беременна, я считаю позором скрывать свое тело от взоров моих мужей, и наоборот, будучи пустой, я ношу на себе обезьянью шкуру и маску в знак печали. И вы, вы предлагаете мне вместо всего этого чистого и прекрасного — мир? Ложь, обман и гадости развращенных священников, что еще предлагаете вы мне? Что? Что?
Лилиан сама, казалось, перестала себя сдерживать. Почти звериным гневом засверкали ее глаза, и всей позой своей она говорила о тяжелом оскорблении, которое только что было нанесено ей.
Мамонтов выпустил ее руки из своих и, грустно опуская голову, тихо и медленно сказал:
— Успокойтесь, дорогая лэди. Мы оба виноваты в равной степени. Если я имел дерзость забыть, с кем имею дело, то и вы, в гневе вашем, забыли, что тот, кто это забыл… только, человек… Простой и слабый человек, Лилиан, — грустно улыбаясь, повторил профессор.
Под впечатлением его грустного голоса, Лилиан как будто успокоилась немного и постепенно стала приходить в себя.
— Да, вы правы, — сказала она после некоторого молчания. — Хотя вы и ученый, но вам трудно понять меня. Да и не только меня. Даже философия вашего же белого собрата, профессора Мамонтова, чужда вам совершенно. Вы не в силах понять весь ее тонкий и глубокий смысл. А я поняла ее. Мне даже многое стало понятным, благодаря гению этого ученого, из совершенно других областей.
Я умру спокойно только тогда, когда собственными глазами увижу своего правнука. И, если я колебалась, как назвать своего внука, то правнуку моему — имя уже приготовлено. Все тот же Мамонтов приготовил его. Правнука своего я назову Homo divinus'oм!
Ах! ему даже и не придется завоевывать мир, употребляя насилие, как полагаете вы. К тому времени у вас там, на материках, туберкулез, сифилис, проказа, чума и войны — сделают свое дело и опустошат мир, и очистят его от ваших вымирающих собратьев. Он придет, мой правнук, чтобы править вселенной мудро и справедливо, по законам и предначертаниям самой явившей его природы. Праща моих детей — только упражнение ума, а винтовка мистера Уоллэса — жезл управления белого человека. Но ни ей, ни ей подобным инстинкта природы уничтожить нельзя. Жизнь имеет только одно определение: жизнь есть жизнь! Я не знаю, было ли начало у этой жизни, но я твердо знаю, что конца ей не будет.
Мамонтов не мог скрыть своей улыбки:
— Вы увлекаетесь, лэди, — сказал он мягко. — Если вы убеждены, что у жизни нет конца, вы должны быть убеждены и в том, что у нее не было начала. Ибо: если начало у жизни было, то конец должен быть неминуемо. Это азбука. А начало, Лилиан, было у жизни, — чуть слышно закончил свои слова профессор Мамонтов.
Наступило молчание.
Мамонтов чувствовал, как где-то наверху, над подземельем, ночь опускалась на землю и постепенно замирали все звуки и шорохи леса.
И Мамонтов попытался в последний раз.
Это была попытка утопающего схватиться за крылышко пролетающей мимо бабочки.
— Там, — почти одними губами сказал он, — ваш отец. Он бодр и ум его ясен, и он до сих пор не теряет надежды найти вас. Он твердо верит, что вы существуете еще…
Мамонтов коснулся, очевидно, своими словами самого больного места Лилиан.
Она побледнела как мрамор.
Мамонтов исподлобья наблюдал за ней.
— Разве вы знакомы с моим отцом? — спросила она, помолчав немного, совершенно изменившимся голосом, выдавая свое волнение дрожанием губ.
— Ваш отец — мой большой друг, — с какой-то подчеркнутой жестокостью ответил Мамонтов. — И… он всего в нескольких милях отсюда… сейчас же за лесом наш лагерь. Он много думает и много говорит о вас, Лилиан.
— Целых двадцать лет я не видала его, — в грустной задумчивости, как бы сама себе, тихо сказала Лилиан. — Двадцать лет! О!.. Это огромный срок и… и я не скрою, я хотела бы видеть его!.. Ведь, хотя он и белый человек, он… он все же… он прадед моего Eozoon'a!
И вдруг беря себя в руки и как бы отталкивая от себя какой-то чудовищно-надвигающийся на нее образ, она громко вскрикнула:
— Но, этого все же никогда не будет! С тем — все кончено и возобновиться не может!
Ставка Мамонтова была бита.
И только тогда Мамонтов дал волю всем своим чувствам, переполнившим его через край.
Страшная сила, разбуженная в нем неведомым желанием, заставила его схватить эту женщину в свои объятия, найти своими воспаленными устами ее губы и прильнуть к холоду ее зубов.
И все существо Мамонтова было наполнено одним порывом.
«Я люблю тебя, Лилиан!» — хотел крикнуть Мамонтов и… вдруг вспомнил, что Лилиан беременна.
Тогда, выпуская ее из своих объятий и воспринимая особенно болезненно все свое бессилие человека, ничем не отличающегося от разных пасторов Берманов, кончающих всегда в отношениях к женщине одним и тем же, напичканным и насквозь пропитанным ложью, обманом, лично-мещанским и шаблонно-будничным, сказал, глядя куда-то в сторону, тихо, но ясно и внятно, ощущая в ногах свинцовую тяжесть и как бы налившуюся в них боль:
— Лилиан, прощайте! Если можете, простите меня. Я прошу немедленно доставить меня туда, откуда, ради злой шутки надо мной, меня доставили к вам.
Профессор Мамонтов, не глядя больше на Лилиан, повернулся и направился к выходу.
Когда он поднялся уже на первую ступень, Лилиан тихо остановила его.
— Постойте, — сказала она. — О самом главном я вас не предупредила еще. Вы можете быть доставлены на место при одном только непременном условии: все то, что приключилось с вами, все то, что видели у меня: мое племя, мои дети, Eozoon — это тайна, которая не подлежит оглашению. Иначе — вы останетесь здесь навсегда. Несмотря ни на что, вы внушили мне чувство непреодолимого доверия, и я поверю вам на слово, если вы дадите мне обещание никогда никому не рассказывать о пережитом и виденном здесь вами. До того, как вы не дадите мне этого слова, я не могу отдать распоряжения о доставке вас обратно.
В горле у Мамонтова пересохло и стало трудно дышать.
Некоторое время он молчал, ибо способность говорить покинула его. Все рушилось: его карьера ученого, ожидавшая его слава и неожиданная любовь. Но солгать, солгать этой женщине — он не мог. Вместо ответа он вынул из кармана свой фотографический аппарат с ценнейшими снимками и с силой швырнул его о землю, разбивая его в мелкие дребезги.
Потом, схватившись руками за голову, как безумный бросился вверх по ступеням, вон из этого подземелья — на освещенную луною поляну; где, вдыхая в себя полной грудью свежий воздух, застонал как смертельно раненый зверь, падая на влажную от росы траву и зарывая в ней свое воспаленное, пылающее лицо.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Лилиан вышла к нему из подземелья в последнюю минуту, когда уже снаряженные в путь носильщики готовы были завязать ему его красные от слез глаза и вынести по неведомым и таинственным лабиринтам из леса.
Она вышла к нему такой, какой видел и описал ее мистер Уоллэс, в плотно облегавшей ее тело обезьяньей шкуре, с отвратительной маской человекообразного существа.
— Вы, — сказала она Мамонтову голосом, в котором дрожал и переливался с трудом сдерживаемый гнев, — причина моего облачения в шкуру человекообразного. Если я считала позором скрывать от своих мужей полноту моего чрева, то, конечно, я не должна была этого делать перед белым человеком. Белый человек — это зверь, от которого необходимо скрывать естественную природу. Обычай моего племени заставляет меня проводить вас — иначе я не вышла бы к вам вовсе. Мои мужья опечалены, что я укрылась шкурой, — но я объяснила им, в чем дело, и они одобрили мой поступок. Вы избегли мести с их стороны только благодаря все тому же Eozoon'y. Помните это всю вашу жизнь. Вспоминайте почаще случившееся с вами здесь — оно может быть хоть немного облагородит ваши человеческие эмоции.
Вспоминайте, как вы, белый человек, попавший к идеально чистому в нравственном отношении племени, сразу постарались внести в него ложь и обман. Вспоминайте, что вы не нашли ничего лучшего, как пытаться уговорить меня изменить моим мужьям. Твердо помните, что всегда и всюду, куда только ни проникает белый человек, вслед за ним ядовитыми змеями вползают соблазн, ложь, духовная нищета. Всю свою жизнь помните, что мистер Уоллэс своими разрывными пулями внес в мое племя не большее зло, чем вы вашими словами! Вы стоите друг друга! А я, я люблю свое племя больше себя. Мои мужья, мои дети, мой внук — моя гордость и надежда на будущее.
На мгновенье это отрезвило Мамонтова и он, с горькой усмешкой, сказал:
— Я вижу, и вы не лишены некоторых странностей, лэди. Я предостерегаю вас от них! Это самое опасное, чем только заболевает человек. И это совершенно не свойственно воспеваемой вами природе!
— Вы заговорили словами профессора Мамонтова, — воскликнула удивленно Лилиан. — Это заставляет меня обратиться к вам с последней просьбой: если вы когда-нибудь где-нибудь встретите вашего знаменитого коллегу, передайте ему от имени неизвестной женщины, что, ненавидя весь род людской, она, эта женщина — готова признаться, что безумно любит только одного белого человека, и человек этот — профессор Мамонтов!
— Хорошо, — сказал профессор твердым и спокойным голосом, сам завязывая себе глаза, давая этим понять своим носильщикам, что он торопится, — хорошо! Я постараюсь исполнить вашу просьбу, лэди.
— Прощайте.
— Прощайте, Лилиан.
Чудовищные руки подняли большое тело ученого легко и плавно, и профессор, погружаясь в какое-то дремотное состояние, с чувством бесконечной усталости закрыл глаза…
Очнулся профессор Мамонтов на том самом месте, откуда был похищен почти неделю тому назад.
Все вещи его были с ним.
Даже его топор и пилу заботливо положили рядом с ним.
И револьвер был у него в кармане.
Профессор нащупал его рукой и вдруг хорошо и светло улыбнулся.
В кармане он нащупал еще что-то и, вытащив это «что-то», убедился, что это был пятый коренной зуб человекообразных, с добавочной жевательной подушечкой на нем, который у человека отсутствует.
А улыбнулся он потому, что вспомнил, при каких обстоятельствах он нашел этот зуб.
Как-раз в самый разгар своего объяснения с Лилиан Ван-ден-Вайден, когда с его уст сорвалось признание в любви, он увидал его лежавшим прямо перед собою в пахучей траве, на которой лежала любимая им женщина.
И в ту минуту наука оказалась сильнее любви. Он поднял этот зуб и спрятал его в карман!
Но теперь… он ему был не нужен.
Профессор размахнулся и забросил этот ценный клад в самую гущу лиан.
Он слышал, как зуб стукнулся сперва о какую-то ветку, потом зашелестел в листьях, падая на землю.
Совершил ли он преступление против науки?
Конечно, нет!
Пройдут века и дело Лилиан Ван-ден-Вайден все равно покажет миру свои ошеломляющие результаты.
Наука от этого не пострадает.
Пострадает только он один, профессор Мамонтов, гениальный ученый и мыслитель, маленький человечишка.
Ну и что же из этого? Разве это важно?
Ведь там, в непроходимых чащах леса — останутся же, благодаря этому поражению, великое племя гигантов, милый Eozoon, и она, она, Женщина, Мать, Лилиан!
* * *
Возвращение Мамонтова ждала вся экспедиция с тревогой и нетерпением.
Европа, Америка, Азия и Австралия были оповещены по радио о последней попытке великого ученого доказать правильность своей теории, и радиотехники экспедиции едва успевали схватывать бешеный поток запросных волн своими безостановочно работающими приемниками.
Напряжение достигло кульминационного пункта. К тому же и приближался день отъезда.
Профессор Мозель, окрестивший последнюю попытку своего друга и противника «Ausflug in's Grüne», внешне казался спокойным, как всегда, шутил без конца со своими коллегами, внутренне же волновался, словно гимназист перед экзаменом.
И не за себя волновался ученый. Он был так же мало занят собой, как и его соратник Мамонтов, — за науку, за великую науку волновался профессор Мозель. Только она одна и была ему дорога. Остальное было все тленом, прахом и ерундой!
Мамонтов был еще очень далеко, когда его приближение было обнаружено Мозелем, так что к моменту его вступления на территорию лагеря все ученые уже успели собраться в одну общую толпу, вокруг профессора Мозеля.
Мамонтов приближался медленно, тяжелой усталой походкой, и, когда он подошел уже на расстояние нескольких шагов от столпившихся ученых, профессор Мозель вдруг обратил внимание, как постарел этот человек за последние две недели своего отсутствия. Серебряные змеи седины проползли в его густую шевелюру, еще так недавно поражавшую своей вороньей чернотой. И в бороде змеились эти серебряные нити, и мелкая сеть морщин обрамляла глаза и углы рта.
Ученые, хранившие гробовое молчание, единодушно разразились громким «ура», когда профессор Мамонтов подошел к ним.
Они никаких перемен не заметили в Мамонтове. Уловил их только зоркий и острый глаз Мозеля.
И этого было достаточно немецкому ученому, чтобы понять все!
Доклад профессора Мамонтова членам экспедиции был очень краток.
Ученый сообщил, что, несмотря на самые тщательные поиски, ему не удалось обнаружить решительно никаких следов пребывания в лесах Малинтанга представителей второй филогенетической ветви, «реальное существование которых, в настоящее время, мною самим ставится под знак вопроса», — такими словами закончил свой доклад Мамонтов.
И затем, вставая со своего места, несколько тяжело и грузно, чувствуя, как прежняя упругость и крепость мышц тела постепенно покидают его, сказал твердым и недопускающим возражения голосом, протягивая профессору Мозелю свою руку:
— А теперь, я прошу вас, дорогой коллега, пожать мне руку, как это делает всегда победитель побежденному. Вот так. Благодарю вас. Далее — прошу выслушать мое последнее распоряжение, как главы экспедиции: я прошу вас немедленно телеграфировать профессору Марта, чтобы он тотчас же снимался с лагеря и отправлялся в Малабоах, где, по всей вероятности, нас уже дожидается предоставленный нам Лигой наций корабль. Завтра же отправляемся и мы туда. Работы экспедиции закончены. Телеграфируйте одновременно об этом в Батавию фон-Айсингу и известите весь мир о том, что мною, профессором Мамонтовым, как признавшим вашу победу и свое поражение, с этого дня главенство над всей экспедицией со всеми вытекающими отсюда обязанностями и последствиями передается вам, профессору Мозелю.
— Это невозможно! — почти возмущенно воскликнул профессор Мозель.
— Это мое распоряжение, — мягко, но подчеркивая интонацией голоса неизменимость своего решения, сказал профессор Мамонтов.
— Коллега, — почти плача, сказал Мозель. — Вы очевидно, недостаточно глубоко проникли в дебри леса, вы недостаточно хорошо искали…
Мамонтов улыбнулся.
— Я прошел его насквозь, — ответил он. — Кроме самых обыкновенных приматов, в нем ничего нет. Я надеюсь, мой научный авторитет достаточен, чтобы мне поверили в этом?!
— Значит, человечество не совсем вымирает еще? Значит, надежда на прогресс его не умерла еще? — воскликнул Мозель, и лицо его, помимо воли, как будто просияло внутренним светом.
И, поражая Мозеля силой искренности и убеждения, профессор Мамонтов произнес:
— О… конечно! Еще далеко, далеко не все потеряно в этом отношении. Клянусь вам самой наукой, что теперь, как никогда может быть, человечество находится на пути к своему освобождению и полному возрождению всех своих физических и нравственных качеств!
— Какое счастье будет оповестить об этом мир, — радостно сказал Мозель и спросил: — В котором же часу мы завтра тронемся в путь?
— Распоряжения отдаете вы, — наклоняя голову, напомнил ему Мамонтов и, набирая полную грудь воздуха, вздохнул радостно и легко.
«ПРОДОЛЖАЙТЕ ВАШЕ ЗАСЕДАНИЕ, — НИЧЕГО ОСОБЕННОГО НЕ СЛУЧИЛОСЬ»
Уже через десять дней участники обеих групп экспедиции были в сборе в гавани Малабоэх.
На проводы прибыл из Батавии генерал-губернатор голландских колоний барон Гуго фон-Айсинг.
«Лига наций» темной громадой грузно сидела в голубых волнах океана.
Отсутствовал только Ян Ван-ден-Вайден. Ему было поручено экскортировать последние пожитки экспедиции, за которыми был выслан из Малабоэха особый поезд носильщиков.
Но и он должен был явиться с минуты на минуту, так как отъезд был назначен профессором Мозелем на завтра.
Банкет в честь отъезжающих хотели устроить сперва в роскошной вилле Ван-ден-Вайдена, где некогда жил сам хозяин. Однако вот уже пять лет как вилла эта совершенно не посещалась Ван-ден-Вайденом. Тем не менее, управляющий содержал ее в полном порядке, всегда готовый принять своего патрона, характер которого вечно позволял думать, что обладатель ее может вдруг, ни с того ни с сего, нагрянуть в свое владение и вновь поселиться в нем, следуя своему минутному капризу.
Однако такое решение обидело фон-Айсинга, имевшего также в Малабоэхе, прекраснейшем уголке земного шара, свою собственную виллу; и, уступая его настойчивым просьбам, профессор Мозель решил избрать именно ее местом прощального банкета в честь отъезжающих ученых. За огромным, протянувшимся сквозь всю сказочно громадную залу, роскошно убранным столом сидели ученые и делились друг с другом впечатлениями своих законченных изысканий.
В конце стола, на председательском месте, убранном лавровыми гирляндами, сидел профессор Мозель, имя которого было уже оповещено миру, как имя победителя в необычайном споре титанов научной мысли.
Справа от него сидел профессор Мамонтов, а слева сумрачный и ушедший в себя профессор Марти. Этот ученый, рьяный сторонник мамонтовской теории, никак не желал примириться с поражением своего учителя.
Тем более он не желал соглашаться с этим, что всё данные, добытые им в мелу береговых отложений Кампара и Сиака, говорили именно скорее в пользу теории Мамонтова, чем против нее.
«Ах, это рыцарство в науке! — думал с негодованием итальянец. — Нет ничего хуже его. Оно только создает ложные убеждения и взгляды в массах и губит авторитет этих самых ученых-рыцарей. Ничего! По приезде в Европу, я займусь крайне пикантным делом… я займусь разоблачением мамонтовско-го „поражения“, в которое я не верю. Тут что-то не чисто!»
Зато профессор Валлес, дарвинист до мозга костей, никак не мог скрыть своего восторга.
— Детская фантазия, всюду фантазия, вносимая даже в науку. Позерство! Ничего строго положительного. Ничего реально обоснованного. Гениальные вспышки, которыми сами эти гении воспользоваться не умеют как следует. По-английски это называется просто — беспутством!
Остальные ученые были настолько физически утомлены проделанной работой, что отдавали себе отчет о происшедшем еще смутно и неясно.
«Вот вернемся домой, — думали они, — отдохнем, да там в тиши своих кабинетов и лабораторий и разберемся как следует, в чем дело. Слава богу коллекций и записей хоть отбавляй!».
Барон фон-Айсинг сидел на противоположном конце стола и успел уже в самом начале обеда сказать краткую прощальную речь.
В этой речи он отметил геройство ученых, предложил почтить память покойного профессора Хорро вставанием, что и было всеми исполнено, и наконец, с нескрываемой радостью констатировал победу и торжество мозелевской теории.
— Я не ученый, — сказал генерал-губернатор колоний, — но, да простит мне это уважаемый профессор Мамонтов, — я всегда считал его теорию опасной и скользкой. Она в основе своей противоречит основным догмам христианства, и я с прискорбием отмечаю тот факт, что подобное течение идет из России, и без того потерявшей веру во всевышнего. Победа этой теории означала бы полный разгром всего нравственного, заложенного в человеке богом, и человечество только проиграло бы от этого. А потому искренне и глубоко продолжая уважать профессора Мамонтова, я поднимаю бокал за его поражение.
Эта речь, очень неудачная и нетактичная, была встречена гробовым молчанием всех ученых. Мозель, красный как рак, готовый сгореть со стыда за глупость и нетактичность официального представителя власти той страны, в которой они находились, сразу же после речи фон-Айсинга постучал вилкой о свой бокал и только для того, чтобы спасти положение, так как говорить ему, как и всем остальным ученым, совершенно не хотелось, начал свою речь дрожащим от волнения голосом.
Наибольшее спокойствие и безразличие сохранял сам профессор Мамонтов, и, глядя на него, Мозелю удалось вскоре справиться со своим дрожащим голосом.
— Hoch geehrte Herren! — начал свою речь профессор Мозель в наступившей могильной тишине. — Только что все мы имели возможность слышать, как наш гостеприимный хозяин допустил чудовищную ошибку в своей речи, которую никто из нас, конечно, превратно не пожелает понять. Ошибка эта заключается в том, что мне приписывается какая-то совершенно непонятная победа над врагом, который в настоящую минуту, может быть, силен, как никогда еще силен не был. Я уверяю вас, что ни о каких победах, ни о каких поражениях речи совершенно быть не может и, чтобы доказать это вам — я позволю себе вкратце рассказать о результатах тех грандиозных работ, участниками которых мы все были.
— Просим, просим. — раздались голоса.
— Конечно, детально разобраться в этих результатах, — продолжал свою речь профессор Мозель, — еще нет никакой возможности. Произведенная работа была чересчур колоссальна, чтобы о ней можно было говорить спустя десять дней после ее окончания. Пройдут года перед тем, как каждый из вас, взвесив, сопоставив, сосчитав, проследив и т. д. и т. д. все то, чему он был здесь свидетелем, прославит громкими трудами свое скромное имя и свой великий народ. Но понятно уже сейчас можно наметить те вехи, которые будут стоять на дороге дальнейшего развития всех биологических наук. Иначе говоря, я хочу сказать, что какой-то общий закон уже вытек из результатов наших работ и может быть уже сформулирован, хотя бы приблизительно, подвергаясь в будущем лишь некоторой шлифовке, но уже с настоящего момента становясь основой, фундаментом, на котором мы обязаны будем в дальнейшем строить прекрасное здание нашей науки.
В этом месте мозелевской речи все затаили дыхание, ибо всем стало ясно, что сейчас должен был последовать приговор теории Мамонтова, впервые изрекаемый великим ученым. До сих пор он отказывался это сделать. Но… учёные должны были вскоре разочароваться… Гениальный немец и сейчас, когда, казалось, все данные для признания его теории базисом всего были у него в руках, отказался это сделать и лишь постарался логически связать свою теорию, т. е. неодарвинизм, с некоторыми положениями мамонтовской гипотезы.
— Еще великий Окен, — воскликнул Мозель, — доказал нам, что исходной точкой жизни высших животных надо считать пузырек материи — соединение азота, водорода, кислорода и углерода, — который, под влиянием очевидно в нем самом находящихся причин, подвержен какой-то деформации, внедрению наружной оболочки внутрь, для образования будущих внутренних органов нашего тела, затем дроблению на части-клетки, которые, в силу закона взаимного притяжения, образуют, в конце концов, целую колонию неразрывно связанных между собой клеток, — комплекс низших одноклеточных, именуемый высшим животным организмом.
Чудесами и богом мы, люди, условились называть то, что нам еще не ведомо и до объяснения чего мы еще не дошли.
Каковы процессы, заставляющие пузырек Окена проделывать всю свою сложную эволюцию, мы не знаем, и многие видят в них начала метафизические. Но нас в настоящее время не это должно интересовать, и о пузырьке Окена я не для того напоминал вам, чтобы вызвать спор о боге и причине.
Я хотел своим указанием на океновский пузырек отметить начало цикла развития живой материи, к которому эта материя уже никогда вернуться не может.
Ибо мы научились уже в наших лабораториях заставлять делиться искусственные клетки, но не научились еще хотя бы самое простое животное — амебу — возвращать к стадии океновского пузырька.
Вот этим я и хочу подчеркнуть свою основную мысль, к которой и подхожу.
Раз цикл развития начался — точка! Он неминуемо должен следовать лишь вперед, но обращаться назад не может!
Уважаемые товарищи! Закон о необратимости развития остался никем непоколебленным, а потому он и должен остаться для нас законом!
Но… в каком порядке происходит движение живой материи и ее прогресс? Движется ли она по прямой, или движение ее лежит в плоскости круга?
Вот в ответе на этот вопрос и заключается вся премудрость. Ибо, если движение идет по прямой — живую материю ждет все новое и новое совершенствование; если же движение идет по кругу, то неминуемы фазы развития и упадка, и закон необратимости развития становится под знак вопроса.
Действительно, может быть круг, по которому движется развитие жизни, настолько велик, что мы не в состоянии уловить регресса живой материи, так как любой отрезок этого круга, который мы в состоянии охватить нашим исследованием, в виду огромности самого круга, — представляется нам всегда прямой?
Может быть, лабораторно я не могу обратить амебу в пузырек Окена, но бесконечное время обращает?!
Итак, вот вам обе школы налицо: моя и профессора Мамонтова. Прямая и круг.
Впрочем я должен оговориться: у меня моей собственной школы нет.
Я просто сумел в логических формулировках соединить воедино эволюционистов и трансформистов, трансформистов и селекционистов, селекционистов и дарвинистов и… и наконец ныне я попытаюсь соединить и дарвинистов с мамонтовистами! И это уже будет — «мозелетизмом».
Однако, шутки в сторону. Я признаю существование идеи.
Деятельность нашего мозга есть не что иное, как деятельность, свойственная исключительно нервной клетке и ткани — вполне понятное явление дифференциации функций живой материи.
Однако, группируясь в особый орган — особого напряжения и эманации — в мозг, эти клетки создают как бы антенну, схватывающую эманации идеи, заложенной в космосе.
Вот откуда идет моя школа «собирания всех теорий воедино», я вижу во всякой мысли результат восприятия только того, что реально существует. Комбинацией различных мыслей — мы приближаемся к единой идее, обладающей ими всеми, т. е. к истине.
Не думайте, что я удаляюсь от первоначальной своей мысли и забываю ту цель, к которой должна прийти моя речь.
Нет. Этими несколько отвлеченными сообщениями я только хочу более логически подчеркнуть то заключение, к которому мне надлежит прийти. Соединить прямую с крутом.
Я первый хочу подать вам пример того, к чему только что призывал. Я не могу, конечно, признать полностью теорию профессора Мамонтова, но я громогласно, перед всеми вами отказываюсь также и от ранее руководившей мною точки зрения. Я отныне сплетаю свою теорию с теорией Мамонтова и торжественно венчаю прямую с кругом.
Как, какими путями, почему и каким образом я дошел до осознания вышеизложенного, будет мною опубликовано по возвращении в Европу. Теперь же я лишь вкратце набросаю вам ту новую точку зрения, что овладела в настоящее время всем моим существом.
Движение живой материи идет не по прямой.
Но оно идет и не по кругу.
Мы движемся — по эллипсу!
Причем эллипс настолько удлинен, что боковые стороны его почти равны прямой, а полюса — очень быстрые переходы от плюса к минусу, т. е. суть не что иное, как те катаклизматические периоды, которым подвержена земля и все живущее на ней.
Это неожиданное заключение Мозеля настолько поразило всех ученых, совершенно не ожидавших его, что некоторое время царило полное молчание и все притаили дыхание.
Мозель, вытирая платком лоб, успел даже сесть за это время.
И вдруг, все ученые разом, мгновенно следуя за вскочившим со своего места Мамонтовым, разразились таким громовым «ура», от которого запели тонкие бокалы с налитым в них искрящимся шампанским.
Крик, шум, восторженные аплодисменты долго не могли утихнуть, и ученые, как разбушевавшиеся дети, продолжая стоять, громко приветствовали профессора Мозеля еще в течение продолжительного времени.
И вдруг кто-то сзади дотронулся до плеча Мамонтова.
Мамонтов, словно электрический разряд прошел по всему его телу, вздрогнул и обернулся.
Перед ним стоял один из прислуживавших за столом ливрейных лакеев, который, почтительно нагнувшись, подал ему на подносе запечатанный конверт. На нем было написано:
«Господину Президенту Международной Экспедиции ученых».
Мамонтов взял конверт и некоторое время в нерешимости держал его в руках.
Потом, видимо решившись, он протянул пакет профессору Мозелю и, среди сразу наступившего молчания заинтересовавшихся пакетом ученых, сказал:
— Этот пакет адресован не мне. Фамилии на нем не указано, но указано звание того лица, кому он предназначается. Президентом экспедиции являетесь вы, коллега, письмо должно быть вскрыто вами.
Мозель взял конверт.
Быстро прочитав письмо, Мозель резким движением руки протянул письмо к вздрогнувшему и как бы ожидавшему это Мамонтову и так, чтобы все могли услыхать его, громко и четко сказал:
— А письмо-то, оказывается, все-таки вам, дорогой коллега! Оно от старика Ван-ден-Вайдена, в порыве своего восторга забывшего, очевидно, что президентство передано вами мне совершенно преждевременно. А восторгаться — есть действительно чему! То, что не удалось вам, удалось наконец этому неутомимому охотнику.
И отчеканивая в дальнейшем каждое слово, падавшее в сознание Мамонтова как удары добела раскаленного молота, профессор Мозель произнес:
— Невероятное все же случилось! Наконец найден настоящий, никем еще не виданный до сих пор экземпляр человекообразного существа — представитель вашей второй филогенетической ветви Homo divinus'a, который убит и привезен Ван-ден-Вайденом в свою виллу. Старому и опытному охотнику приходится верить на слово, он не может ошибиться. От всей души поздравляю вас, мой гениальнейший друг с успехом и прошу вас, по просьбе Ван-ден-Байдена, немедленно отправиться к нему в его виллу, чтобы собственными глазами убедиться в своей победе и принести нам подтверждение сообщаемого Ван-ден-Вайденом факта.
Мамонтов молчал.
Кто-то прибил его ступни огромными, ржавыми гвоздями к ставшему внезапно холодным как лед полу. Сердце его до боли сжалось.
Через пять минут он уже мчался в автомобиле, любезно предоставленном ему фон-Айсингом, по направлению к вилле Яна Ван-ден-Вайдена.
Когда Мамонтов покинул ученых, чтобы поспешить на зов Ван-ден-Вайдена, спокойствие и уравновешенность оставили его.
Стоя на крыльце губернаторской виллы, он не мог не удержаться от приказания шоферу поскорее закончить возню у фонарей автомобиля.
Шофер с удивлением взглянул на него, так как не прошло и сорока секунд, как фонари были им уже заправлены, машина заведена, и он сам сидел за своим местом, готовый по первому приказанию двинуть рычаг и дать машине полный ход, тогда как торопивший его Мамонтов все еще стоял в каком-то столбняке на ступенях крыльца.
Наконец настала очередь шофера поторопить своего седока, и он с чисто английской вежливостью, приподымая на голове свою кепку, корректно произнес:
— Если вы торопитесь, сэр, я ручаюсь доставить вас на место в две с половиной минуты, но… для этого вам следует занять место в машине, сэр!
Мамонтов совершенно бессознательно, руководимый исключительно одним только инстинктом, залез в кузов автомобиля и, съежившись, забился в угол, утопая в мягких рессорных подушках.
Машина дрогнула и сразу взяла с места полный ход. Острые глаза ее — фонари — двумя молочно-белыми, ослепительными потоками света залили на мгновение роскошную зелень парка, окружавшего губернаторскую виллу, вырывая из мрака ночи гигантские, мясистые листья тропических растений и окрашивая их в неестественно зеленый цвет, скорее серо-стальной, чем зеленый.
Потом вынырнули откуда-то какие-то неведомо-финтастические кручи и скалы, мелькнули на мгновенье застывшие воды лазоревого океана и вдруг, вслед за крутым поворотом, взятым на полном ходу, протянулось ровное, как аллея, шоссе, по которому, как бы успокоившись, задрожали хищно-белые полосы ослепительных фонарей машины, понесшейся в вихревом свисте.
Через три минуты Мамонтов подъезжал уже к вилле Ван-ден-Вайдена.
Когда автомобиль въехал в открытые настежь ворота небольшого сада, окружавшего эту виллу, Мамонтов сразу увидал на освещенной веранде, перевитой ползучими растениями, старого Ван-ден-Вайдена, в дорожно-охотничьем костюме, с винтовкой за плечами и охотничьим ножом у пояса, рядом с каким-то дорожным мешком довольно внушительных размеров, лежавшим прямо на мраморных плитах веранды, у самых ног охотника.
Мысль Мамонтова работала четко, но одна его мысль, не успев оформиться, быстро сменяла другую, совершенно ей противоположную, и этот пестрый бег мыслей, ровно ничем друг с другом не связанных, был даже приятен Мамонтову, ибо не позволял сознанию его остановиться на самом страшном, самом важном.
«Старик не успел еще переодеться с дороги»… — подумал Мамонтов, и тут же мелькнуло другое: «Какой странный затылок у моего шофера, — у европейцев очень редко бывают такие затылки»…
«Вон в том мешке, что лежит у ног старика — завернуто, очевидно, человекообразное существо»… «Какие красивые розы обрамляют балюстраду этой богатой виллы». «Ну, конечно, человекообразное в этом мешке, — кого же еще мог поймать этот неутомимый старик»…
Автомобиль давно стоял, застыв у ступеней крыльца, а Мамонтов все еще ежась сидел в глубине кузова.
Ван-ден-Вайден сбежал со ступеней веранды и, подбегая к автомобилю и открыв дверцу, воскликнул почти торжественно и восторженно:
— Вылезайте же, мой добрый друг, поскорее! От всей души поздравляю вас с триумфом, который ожидает вас.
Мамонтов вздрогнул.
Он опомнился, пришёл в себя и выскочил из автомобиля, сделав знак рукою шоферу, чтобы он отъехал прочь.
— Я позову вас, когда надо будет, — сказал он ему, и легкий гравий затрещал под упруго-надутыми шинами отъезжавшей в боковую аллею машины.
Удивлению Ван-ден-Вайдена не было конца, когда вместо радостной благодарности на произнесенное им приветствие Мамонтов, окончательно пришедший в себя и вполне собою владеющий, сказал старику сухо и нахмурив брови:
— Отошлите куда-нибудь и под каким-нибудь предлогом всех ваших слуг. Мы должны на время остаться с вами одни.
— Я не понимаю вас, — почти обидчиво сказал старик, пристально всматриваясь в перекошенное лицо Мамонтова.
— Я сам себя еще плохо понимаю, сэр, — ответил профессор и твердо добавил: — Однако, для того, чтобы понять себя лучше, я все же вынужден настаивать на своей просьбе. Иначе… иначе я не вскрою этого, этого… ведь оно тут лежит? да?.. мешка…
Ван-ден-Вайден пожал плечами и пошел во внутренние покои отдать соответствующее распоряжение.
Огорошенный поведением Мамонтова, старик начинал испытывать настоящую обиду. Он так искренне радовался. Он с таким искренним энтузиазмом желал славы русскому ученому!
И… вдруг такое странное отношение!
К чему эта непостижимая таинственность в деле, которое еще сегодня ночью станет достоянием всего человечества, всех уголков земного шара!
Войдя через некоторое время снова, после отданных им распоряжений, к оставленному им Мамонтову, старик решил даже дать понять своему другу, что сердцу его нанесена обида.
Но… едва он вступил на террасу, как принужден был оставить свое намерение…
То, что он увидал, было настолько диким и странным, и даже таинственно-страшным, что невольный озноб пробежал по всему его телу.
Мамонтов… плакал.
Это был плач большого и никогда не плакавшего человека, с конвульсивным вздрагиванием плеч и тяжелыми неуклюжими слезами, которые, словно свинцовые брызги, застревали, казалось, уже навсегда в его густой бороде.
И, глядя на него, Ван-ден-Вайден испытал настоящий, почти животный ужас чего-то непоправимо-жестокого, что стояло невидимо тут же рядом, с ним, за его спиной.
— Профессор, что с вами? — кинулся он к нему, не будучи в состоянии произнести больше ни звука.
Профессор перевел свой взгляд на него, и Ван-ден-Вайдену показалось, что лесная ночь смотрит на него из этих огромных и пустых глазниц.
— Я знаю, кто в мешке… — глухо сказал он.
— Человекообразное… — начал Ван-ден-Вайден, но Мамонтов перебил его.
— Нет. Вы убили свою дочь!
Голос профессора стал еще глуше и, казалось, это не он говорит, а тот непоправимый, что стоял рядом с ними, за их спиной, говорит за него.
— Мою… дочь… Вы бредите! — закричал Ван-ден-Вайден, схватывая Мамонтова за плечи и тряся его. — Вы с ума сошли!
Но уже захлестнувший его ужас обессилил мышцы его крепких рук, и они безвольно опустились вдоль туловища, оставляя Мамонтова, не пытавшегося даже сопротивляться ему. И в его серые глаза постепенно стала проникать из пустых впадин мамонтовских орбит та густая темнота, что вызывала физическую тошноту и погружала сознание в ночь.
Однако, в последнюю секунду, когда казалось неминуемым наступление обморока, старик, призвав всю свою железную силу воли на помощь, внезапно выпрямился и с какой-то тайной надеждой в голосе сказал:
— Но ведь это только ваше предположение, профессор? На чем основано оно? Я напоследок, перед отъездом, бродил по опушке леса, у самого нашего лагеря, и повстречался с… с ним, с человекообразным существом. Когда я заметил его, оно было шагах в пятистах от меня, и лицо его было обращено в сторону. У меня — глаза, прошедшие совершенно беспримерную школу охотника. Я тотчас же взял его на мушку и, не давая времени ему обернуть свое лицо в мою сторону, спустил курок! Мои слуги приволокли мне труп. Ведь я же не слепой, в конце концов! Как бы ни изменилась моя дочь, если бы это была она, за двадцать лет своего пребывания в лесу, — она все же не могла стать обезьяной. А это была обезьяна, — клянусь вам в этом! Смотрите сами.
С этими словами Ван-ден-Вайден одним взмахом своего охотничьего ножа вспорол весь мешок сверху до низу. Перед Мамонтовым была действительно человекообразная обезьяна.
Но Мамонтов молчал.
Делая над собой невероятное усилие, он взял наконец старика, начинавшего совершенно оправляться от своего испуга, переданного ему Мамонтовым, за руку и тихо и грустно сказал:
— Что делать! Непоправимое останется непоправимым. Надо взять себя в руки. Слушайте меня. Я видел вашу дочь в лесах Малинтанга и я полюбил ее так, как только может полюбить человек. И — не время сейчас об этом — если я был до известной степени причиной ее исчезновения, то я явился уже настоящей причиной ее гибели. Да! Ваша дочь была права, говоря мне, что всюду, куда ни ступит белый человек, за ним следуют ложь, обман и неправда, ибо ложь, обман и неправда — это тени человека. Моя любовь к ней разбудила в ней забытую любовь к кровным родным, — то проклятие, что называется «голосом крови» и что не могло умереть в ней.
Она не выдержала до конца, и кто поставит ей это в вину? Изменой ее жертве — не была ее роковая экскурсия на опушку леса… Нет! Она, разбуженная моими рассказами о вас, очевидно, пожелала взглянуть хоть один раз еще в своей жизни на того, кто был дедом и прадедом ее удивительных детей. И это… это стоило ей жизни!
И с этими словами Мамонтов взял из рук изумленного Ван-ден-Вайдена его острый охотничий нож, осторожно и ловко, как опытный оператор, в торжественном молчании провел им по рыжей шерсти лежавшего перед ними зверя. В таком же торжественном молчании была сорвана ученым с головы убитой и отвратительная маска, скрывавшая ее лицо.
И опустившийся на колени Ван-ден-Вайден только мельком увидал, как из-под этой ужасной маски золотым каскадом рассыпался душистый шелк волос и сверкнуло лицо его дочери, лицо Лилиан.
Когда Мамонтову, после долгих усилий, удалось привести Ван-ден-Вайдена в чувство, он, стараясь внушить ему силой своей воли необходимость держать себя в руках, усадил его в одно из плетеных кресел, расставленных по веранде, и сказал ему властно и жестко:
— Вы забыли, что вы мужчина. Возьмите себя в руки. О случившемся никто не должен знать. Это ясно и не требует доказательств. Пока не вернулись ваши слуги, мы зароем труп вашей дочери тут, в вашем саду, чтобы она навсегда уже оставалась вблизи вас. Достаньте мне лопату.
Ван-ден-Вайден повиновался.
Он действовал как во сне, совершенно механически производя все свои движения и исполняя приказания Мамонтова.
Только тогда, когда тело Лилиан Ван-ден-Вайден лежало уже на дне вырытой могилы, он несколько пришел в себя и сдавленным голосом сказал:
— Двадцать долгих лет я искал тебя, мое сокровище! И — нашел. Но нашел только для того, чтобы зарыть в эту яму. Профессор, бросьте в эту могилу розы!
Но Мамонтов сердито пробурчал себе что-то под нос и, вместо цветов, с силой швырнул в глубину ямы первую лопату сырой земли, закрывшей сразу прекрасные голубые глаза Лилиан и рассыпавшейся с отвратительным шелестом по всему ее телу.
Но это не покоробило старика.
Он совершенно ясно услыхал, как вслед за брошенной землей — в глубину могилы было брошено ученым его сухими и тонкими губами мягкие и таинственные слова, ласковые, как те голубые глаза, которые только-что закрылись землей:
— Лилиан, Лилиан! Я люблю тебя!
* * *
Через час Мамонтов вернулся уже обратно.
Он вошел в зал спокойной, твердой, уверенной походкой, и по тому возбуждению, с которым все ученые повскакали со своих мест и бросились к нему навстречу, понял, что за этот час в этом зале царило томительное и мучительное ожидание.
— Ну что? Что нового? Говорите скорее! Кто убит? В чем дело? — посыпались на него со всех сторон взволнованные и произносимые дрожащими голосами вопросы.
Мамонтов спокойным жестом руки водворил молчание и, когда это гробовое молчание опустилось на зал, ярко залитый потоками электрического света, сказал просто и спокойно, но каким-то глухим, несколько вялым, скучным и несвойственным ему голосом:
— Продолжайте ваше заседание: ничего особенного не случилось!.. Произошла самая обыкновенная ошибка, столь часто случающаяся с самыми опытнейшими охотниками. Убит экземпляр обыкновенной Satyrus sumatranus, несколько только больший ростом, чем то обыкновенно бывает. Сэр Ян Ван-ден-Вайден приносит всем свои глубокие извинения за причиненное напрасно волнение.
Сказав это, профессор Мамонтов тяжело опустился на свое место.
ДОМОЙ
На рассвете все было готово к отплытию.
В эту тревожную ночь никто, конечно, и не думал о сне, и все участники прощального банкета прямо с пиршества отправились на ожидавший их корабль. К трем часам утра в гавань, проводить отъезжающих, прибыл и Ян Ван-ден-Ванден.
Внешне старик совершенно преобразился.
Те, кто последние двадцать лет привыкли видеть этого человека всегда в высоких охотничьих сапогах, в охотничьем запыленном костюме, с винтовкой за плечами, револьверами и ножами за поясом, не узнали высокого седого джентльмена, облеченного в строгий, черный сюртук, несколько старинного покроя, с высоким цилиндром на голове, лоснящимся в лучах залитой электричеством гавани.
Перед глазами ошеломленных этой переменой старых его знакомых — был гордый, прирожденный аристократ, казалось, никогда не державший в руках огнестрельного оружия.
— Что за перемена произошла с вами? — спросил его барон фон-Айсинг, мучительно хотевший спать и с нетерпением дожидавшийся того момента, когда «Лига наций» снимется с якоря.
— Я решил отдохнуть от охоты и пожить немного у себя в Малоэбахе, — сухо ответил ему Ван-ден-Вайден и отошел в сторону.
Наступил момент прощания.
Сходни были убраны, огромный корпус судна тяжело вздрогнул всем своим сложным организмом, где-то в таинственных недрах его что-то зарычало и заскрежетало, все скрытые механизмы в нем пришли во внезапное действие, в то время как огромная пушка выпалила оглушительно и раскатисто прощальный салют покидаемому берегу.
Бирюзово-зеленые волны океана как-то разом запенились и забурлили вокруг его стальных бортов, и сразу стоящим на палубе дунуло в лицо соленым ветром безбрежного океана.
С берега неслось оглушительное «ура», на которое участники экспедиции отвечали громкими возгласами и размахиванием рук, вооруженных платками, шляпами, зонтиками и палками.
— Слушай! — раздалось четко с капитанского мостика. — Полный ход!
— Есть! — почти неуловимо ответил кто-то таинственный и невидимый, и спрятанные в недрах корабля машины заревели и застучали с еще большим воодушевлением и энергией.
Берег становился все отдаленнее и отдаленнее, и стоявшие на нем люди казались маленькими черными точками в серых сумерках предрассветной зари.
Мамонтов стоял на палубе и, плотно облокотившись о парапет, смотрел не отрываясь на микроскопическое скопление этих черных точек на покидаемом берегу сквозь острые стекла цейсовского морского бинокля, совершенно явственно продолжая еще различать высокую фигуру Ван-ден-Вайдена и рядом с ним стоящего барона фон-Айсинга.
Фон-Айсинг, судя по наклону его фигуры, видимо доказывал что-то Ван-ден-Вайдену, одной рукой указывал по направлению к удалявшемуся кораблю, а другую заложил за борт своего военного мундира на манер Наполеона.
И в дальнейшем совершенно отчетливо увидал еще Мамонтов, как собеседник барона внезапно поднял свою левую руку и прижал ею свой сюртук в том месте, где находится сердце. Потом сразу, как подкошенный, рухнул оземь, вызывая своим падением необычайное волнение среди прочих черных точек.
Тучная фигура фон-Айсинга, склонившаяся над распростертым на земле Ван-ден-Вайденом, скрыла от глаз Мамонтова тот момент, когда на принесенные носилки носильщики переложили отяжелевшее мертвое тело.
Берег стал тонкой нитью, а люди на нем маленькими букашками.
Бинокль выпал из рук Мамонтова, от неожиданности вздрогнувшего и отступившего на шаг назад от парапета.
— О! — воскликнул подходивший к ученому в это время профессор Валлес, любезно нагибаясь и поднимая своему коллеге упавший бинокль. — Нервы?
Профессор Валлес подал Мамонтову бинокль и, похлопав его по плечу, добавил:
— Ну, что же?! В этом нет ничего удивительного! Наоборот, я нахожу это даже вполне естественным. Такая милая прогулочка, участниками которой мы все имели честь быть, хоть у кого может расшатать всю нервную систему до самого ее основания! Разве я не прав?
Мамонтов не ответил.
Слева от них громоздилась громада Паоло Брасэ, а прямо перед их глазами высилась таинственно-неприступная гора Офир, всегда остающаяся дольше всех возвышенностей в виду у отплывающих кораблей, обрамленная, словно живыми кудрями, непроходимыми чащами своих сказочных лесов.
Наступало утро. Солнце еще не выпускало своих щупалец-лучей из-за горизонта, но уже кровавой полосой был окутан горизонт, и красный пожар начинающейся зари уже горел на высокой вершине Офира.
«Лилиан Ван-ден-Вайден мертва, — думал сосредоточенно и угрюмо Мамонтов. — Там ее уже нет. Там плачут по ней. Но смерть ее не значит, что жертва ее стала внезапно бесцельной и ненужной. О! ведь там, в этих чудесных недрах, остался и живет Eozoon — настоящая заря восходящей жизни. Спелое и сильное! зерно ее! Да! Жив Eozoon!».
— Вы молчите? — осведомился у Мамонтова Валлес, не получивший от него ответа, но видимо расположенный к разговору. — Или вы заняты какими-нибудь мыслями? Я хочу надеяться, что они не печальны? Ведь вы возвращаетесь, наконец, в свою очаровательную страну милых наивностей и трогательной мечтательности!
— Я возвращаюсь в Россию, — спокойно и несколько холодно ответил Мамонтов.
— Я именно и имел Россию в виду, мой дорогой коллега! Вечную страну неосуществимых мечтаний, сентиментальных революций, т. е., виноват, я хотел сказать — утопических революций и…
Мамонтов вдруг рассердился.
— Наша революция, — резко прервал он профессора Валлеса, — не утопия! Это вполне реальная попытка повернуть человечество психологическим путем с 225-го градуса своего циклического пути к 180-му градусу нравственного величия его и мощи. Вам это не ясно? Не физиологическим путем, а психологическим! И — кто знает, — может быть психологический возврат человечества к психологии Homo divinus'a и возможен и послужит на помощь его физиологическому возврату, который придет оттуда!
И вдруг, внезапно осененный какой-то новой мыслью, своей глубиной превосходящей все ранее им высказанное и продуманное, профессор Мамонтов ласково улыбнулся куда-то вдаль, в синие волны океана.
Да, конечно, это была истина!
И перед этой истиной на мгновение поблек в сознании профессора чудесный образ Лилиан, ибо только сейчас он осознал всю чудовищную бесцельность ее поступка.
Конечно, это была трагедия, но трагедия эта касалась одного только человека, а не человечества в целом.
Мамонтов с нежностью вспомнил ту страну, строителем которой он неминуемо должен был быть в будущем, и его просветленному взору ясно представилось великое будущее человечества, революционным путем, минуя все законы физиологии, возвращающегося к своему нравственному величию и мощи.
Новый, возрожденный класс его родины, не был ли он его пресловутым Eozoon'ом?
Начинавшие укладываться в новую стройную систему мысли ученого были прерваны сухим и брюзжащим голосом англичанина.
— Так вот в чем дело, — лукаво прищурился профессор Валлес. — Россия поставит нам нравственных Homo divinus'oв, которым будет дано управление миром? Вы простите мой шовинизм, как я прощаю вам ваш, — но вы жестоко ошибаетесь! Пока жива Англия, этого никогда, слышите — никогда не будет!
— Англия уже мертва, — спокойно ответил Мамонтов.
— Мертва? — В глазах Валлеса стоял неподдельный ужас и изумление. — Англия мертва?
— Да, — так же спокойно повторил Мамонтов. — Мне вспомнился сейчас один очень характерный случай, имевший лет 15 тому назад место в Англии. Английское правительство, нуждаясь в деньгах, продало русскому правительству лучшую скаковую лошадь английских королевских конюшен. По этому поводу в палате лордов был запрос министру внутренних дел: «На каком основании могла произойти такая штука?». Если я не ошибаюсь, министру пришлось уйти в отставку и вскоре пал и весь кабинет. Из-за лошади! В то время как простой чиновник английских колоний без суда и следствия приговаривает к смертной казни невинных туземцев!
Милый сэр Валлес! Вы потеряли не только породистую кровь лошади, — вами давно уже потеряна породистая кровь человека! За отсутствием новых производителей, вам придется не только закрыть ваши конюшни, но и ваши дворцы принуждены будут вскоре закрыться. Продажа вашей крови произошла вследствие той же денежной нужды — вследствие вашей колониальной политики. Не сердитесь на меня, но ведь давно уже пора признать, что, с тех пор как вы продали вашу лошадь — лошади поглупели, зато люди стали значительно умнее! Вот именно в этом — в поумнении людей и в обеднении английской крови — я и вижу моменты, ведущие Англию к гибели. Вы не сердитесь на меня?
— Я не могу сердиться на забавные парадоксы, — с достоинством ответил сэр Валлес. — И к тому же вы сами противоречите себе! — Тут профессор Валлес не выдержал, и, изменяя своей английской сдержанности, колко сказал: — Если, по вашему мнению, русскую революцию ожидает тот же успех, что постиг вашу теорию о Homo divinus, а вы, кажется, именно того мнения, то мне не с чем вашу революцию поздравить!
Профессор Мамонтов не мог сдержать улыбки.
— И тем не менее… — задумчиво сказал он и неопределенно пожал плечами.
— О, как вы несносны! — воскликнул профессор Валлес. — Ведь это же недостойно ученого! Ведь это же смешно! Я, действительно, принужден теперь согласиться с тем, что вы, русские — непостижимый народ! Решительно — все вы, сколько вас там ни есть миллионов! Ничего у вас нет положительного, абсолютно ничего реального! И вы смеете еще говорить о смерти Англии?! Все ваши общественные деятели, все ваши ученые, математики, революционеры, я это тысячи раз говорил уже — в основе своей неисправимые фантазеры и поэты! Критического отношения у вас к своим эмоциям ни у кого никогда не хватает. И с такими вот качествами вы думаете победить мир?
«Лига наций» на всех парах убегала от восходящего солнца.
— А свет все-таки идет с востока! — громко расхохотался профессор Мамонтов и, бросая через борт парохода в зеленые воды океана свою потухшую и обмякшую папиросу, не смог удержаться, чтобы на презрительное пожатие плеч сэра Валлеса не повторить ему снова свою упрямую и ничего не говорящую полу-фразу, полу-намек, которая только-что так сильно рассердила англичанина:
— И… тем не менее… тем не менее, я все-таки гораздо более прав, дорогой сэр, чем вы это предполагаете!
Сказал — заложил руки глубоко в карманы и шепнул нежно-нежно и так тихо, что даже рядом стоявший Валлес не мог расслышать произнесенного им таинственного слова:
— Eozoon!