4
Двадцать второго августа ровно в четыре ноль пять утра меня разбудил телефонный звонок. Я запомнил время, потому что это было первое, что я увидел, – рубиновые цифры на моем будильнике. Я сшиб стакан с тумбочки, тот грохнулся о пол и смачно разлетелся вдребезги. В потемках я нашарил телефон, судорожно перебирая в уме всевозможные беды и несчастья, о которых некто спешил оповестить меня в столь ранний час.
Сипло каркнул в трубку:
– Але!
– Я тебя разбудила? – спросил невинный и жутко знакомый голос.
– Нет, – зачем-то соврал я, пытаясь проснуться.
Это была Шурочка Пухова. Моя первая жена, моя первая любовь – русская, московская.
Потом, уже здесь, в Нью-Йорке, я был женат на китаянке; мы жили в Сохо, она была художницей, нежной и тихой, с тонкой талией и разноцветным и невероятно детальным драконом, выколотым на мраморной спине. Жена курила опиум и много спала, а когда бодрствовала, писала свои картины – огромные полотна, похожие на аппликации позднего Матисса. Уверен, она даже не заметила, что мы развелись.
После я женился на американке. Она служила в адвокатской конторе на Мэдисон-авеню, работала рьяно, с каким-то остервенением, точно пыталась кому-то что-то доказать. В конце концов ее сделали партнером в фирме и кем-то вроде вице-президента. Ее зарплата стала превышать мою в шесть раз. Она уверяла меня, что это не имеет ни малейшего значения, я с ней соглашался, но под Рождество, когда она была в Лондоне (защищала какого-то негодяя из нефтяной компании), я собрал вещи и ушел.
С того Рождества прошло полтора года. Я по-прежнему (и по большей части) живу один. Наверное, это к лучшему. Если бы мне взбрело в голову пойти к аналитику, то я, скорее всего, услышал бы, что детская травма, вызванная смертью матери и гибелью отца, является причиной моей неуверенности в прочности взаимоотношений с представителями противоположного пола и препятствует созданию стабильной семьи.
Пусть так. Вину за все семейные неудачи целиком и полностью беру на себя. Впрочем, справедливости ради добавлю, что мое детство прошло вовсе не в сиротском приюте, среди казенных игрушек и тюремной мебели, что меня не истязали садисты-старшеклассники и не мучили воспитатели-маньяки.
Я вырос в семье тетки, отцовской старшей сестры со сказочным именем Виолетта (впрочем, все знакомые звали ее просто Валей), в пятикомнатной квартире на Пречистенке, доставшейся ей после недавно скончавшегося мужа – страшно засекреченного академика-атомщика. В его кабинете, сумрачном, как келья алхимика, среди фолиантов и кожаных кресел еще витал медовый дух трубочного табака, коллекция английских и датских трубок с почти ювелирными штампами «Данхилл», «Нильсен», «Формер» хранилась на столе в резном футляре рядом с массивным письменным прибором с фигурой Наполеона и старинными часами с бронзовой птицей, сжимавшей когтистой лапой умирающую змею неизвестной породы.
Кроме нас с теткой, в квартире обитали два черных пуделя, покладистых и добродушных, которых тетка на заре и под вечер степенно выгуливала по бульварам. Тетка окончила Московскую консерваторию, когда-то считалась неплохой пианисткой, концертировала, побеждала на каких-то конкурсах. О тех временах напоминал рулон старых афиш в кладовке да мрачный, как лимузин гробовщика, концертный «Беккер», что сиял черным лаком в углу нашей просторной гостиной.
Шурочка Пухова появилась в нашей школе в начале восьмого класса. К концу второй четверти я уже был по уши влюблен. Ее отца, плечистого здоровяка, похожего на циркового борца, а на самом деле – дипломата средней руки и наверняка чекиста, перевели в Москву из Латинской Америки. Из Мексики. В их квартире среди экзотического хлама, выставленного на обозрение – шитых золотом сомбреро, маракасов, черных в багровых розах веером – на самом видном месте висела фотография, на которой ее папаша был запечатлен в обнимку с Фиделем Кастро. Даже на черно-белом снимке бросалось в глаза, как здорово они оба загорели.
Любовь, хвала Амуру, Психее, Венере и прочим, кто отвечает наверху за наши глупости, оказалась взаимной. Я и сейчас, закрыв глаза, могу воскресить отзвук того безумного чувства: смеси восторженного преклонения с мучительно бесстыдной похотью. Моя любовь напоминала сумасшествие, Шурочкина – отличалась рациональностью. Тут мой воображаемый аналитик, следуя учению великого Фрейда, непременно сделал бы заключение, что в этом случае произошла сублимация потерянной матери юной подругой, наделенной авторитарными качествами. Пусть так, аминь!
Шурочка отдалась мне в день моего рождения. Мне исполнилось пятнадцать.
Был декабрь, наши отношения подбирались к первому юбилею. Они пережили несколько страстных ссор, пару недельных разрывов, летние каникулы, которые Шурочка провела со своей коматозной мамашей по имени Римма Павловна в каких-то мидовских пансионатах – июль в Паланге, август где-то под Сухуми.
Мы уже давно изводили друг друга до обморока, до озноба – в полутемных парадных, в душных кинотеатрах, на случайных диванах школьных вечеринок. От поцелуев горели губы, мои потные пальцы путались в загадочном переплетении тесемок и бретелек, коварные молнии тугих джинсов не поддавались, еще хуже дело обстояло с застежками лифчиков (невероятное разнообразие вариаций этих застежек до сих пор меня удивляет), колготки непременно цеплялись и ползли.
Тем декабрьским вечером Шурочка пришла с букетом гвоздик в целлофане и укутанным в серую конторскую бумагу. Моя тетка – смекалистая душа, воткнула цветы в вазу и сообщила, что как раз собралась уходить к подруге. Мы остались одни. За окном бесшумно валил снег, мохнатый и ленивый. Шурочка вытащила из свертка бутылку французского коньяка.
Мы молча сидели на диване в темной гостиной, в окно вползал мутный свет уличных фонарей, янтарный, почти волшебный. От коньяка, мы его пили маленькими глотками из фарфоровых чайных чашек, становилось все жарче. Шурочка поставила чашку на ковер. Медленно, одну за другой, расстегнула пуговицы своей кофты. Сняла ее. Потом юбку. Я сидел не двигаясь, точно заколдованный. Это было как сон, как бред, точно мне удалось подглядеть какое-то таинственное священнодействие – ничего прекраснее я не видел. Тело светилось перламутром; она откинула назад голову, волосы вспыхнули лунным блеском, вспыхнули и погасли. Взяв мою руку, она прижала ее к своей матовой груди, ладонью я ощутил упругую твердость соска. Она медленно развела колени, медленно опустилась на ковер, томным русалочьим жестом увлекла меня за собой. Сухими губами я поцеловал ее в шею, нашел пылающую мочку уха. Я целовал ее в полураскрытый рот, она вздрагивала, точно от боли. Мое сердце колотилось, руки тряслись, запертые в соседней комнате кобели сладострастно поскуливали под дверью.
Прошло несколько миллионов лет, нас разделяла пара галактик, ее голос из телефонной трубки невинно переспросил:
– Я точно тебя не разбудила?
– Ну что ты! У нас уже почти половина пятого, мне давно пора доить коз и выгонять отары на горные пастбища.
– Извини. Я опять перепутала – восемь часов нужно отнимать или прибавлять. Извини. Чем занимаешься?
– Минуту назад пытался немного поспать…
– Извини, сколько можно повторять, – строго сказала Шурочка. – И прекрати острить. У тебя еще каникулы?
– Да, еще полторы недели.
– Ты должен немедленно прилететь в Москву.
Она не просила, не требовала, она просто информировала, что мне предстоит делать.
– И привези деньги, тысяч пять, – добавила она. – Наличными.
– Слушай, Пухова, – стараясь не злиться, начал я. – Последний раз ты мне звонила семь лет назад…
– Тогда была другая…
– Семь лет назад, – неумолимо продолжил я, – ты требовала забыть твое имя и никогда больше не…
– Была совсем другая ситуация…
– И никогда больше не звонить и не пытаться…
– Я тебе говорю…
– Да мне плевать, что ты мне говоришь! – Сдержаться все-таки не удалось. – Неужто ты думаешь, что будешь вот так вертеть мной всю жизнь?
Я вскочил и тут же напоролся пяткой на осколок стакана.
– Мать твою! – прошипел я. – Мы с тобой развелись сто лет назад, мы чужие люди…
Я нащупал выключатель лампы – из пятки торчал кусок стекла. Прижав телефон плечом к уху, я осторожно вытащил осколок. Кровь тут же весело закапала на пол.
– Мать твою… – повторил я, пытаясь сообразить, чем бы замотать рану.
Шурочка что-то говорила, я уловил лишь конец фразы.
– Что? – спросил я. – Я не понял…
– Пропал. Три дня назад. Мой… – она запнулась. – Твой… Наш сын пропал.
Я смотрел, как на полу появляется занятный орнамент – красное на белом: по неясной причине весь пол в моей квартире был выложен плиткой, имитирующей белый мрамор.
– Мне удалось отмазать его в весенний набор… – Шурочка замолчала, я слышал, как она затянулась и выпустила дым. – А теперь… Да еще тут все эти чертовы…
– Погоди… Я ничего не… А почему ты мне…
– Вот говорю!
– Так это когда я уезжал? – До меня стало постепенно доходить.
– Да. Только не воображай, что я что-то планировала. Все получилось случайно.
Случайно. Как почти все в нашей увлекательной жизни. Тогда я паковал чемоданы, уже получил все бумаги из посольства, ходил отмечаться каждое утро в авиакассы на Фрунзенской. Обзванивал подряд всех друзей и знакомых, прощался. Шурочка появилась рано утром, неожиданно: у нее вообще талант заставать меня врасплох. Накануне мы засиделись с Сильвио, он уехал около двух, по квартире еще плыл сизый дым и стоял тяжелый мужичий дух. Шурочка скептически оглядела стол, недопитые рюмки, окурки в тарелке.
– Так… Значит, ты все-таки уезжаешь, – констатировала она, потом добавила: – А я выхожу замуж.
– Поздравляю, – хрипло сказал я, запахивая простыню на груди.
– Угу. Спасибо. – Она взглянула на запястье, расстегнула часы и положила их на край стола. – Давай быстро в душ. У меня только сорок минут.