43
Мы вошли в здание Савеловского вокзала ровно в полночь – минутная стрелка на больших часах дернулась и, слившись с короткой, уткнулась в двенадцать. Я ни о чем не спрашивал.
– Черт, только ушел! – Зина недовольно разглядывала табло пригородных поездов. – Следующий в ноль двадцать. У тебя деньги есть?
С билетами до четвертой зоны мы вышли на перрон, нашли нашу электричку. Она шла до станции «Калязин Пост». Я совершенно не знал Савеловского направления, понятия не имел, где этот Пост, очень расплывчато представлял, куда вообще с этого вокзала можно доехать.
Мы шагали вдоль состава, шагали мимо пыльных окон, за которыми редкие пассажиры читали или дремали, нахохлившись, как хворые куры. Зашли то ли в четвертый, то ли в пятый вагон, прошли в середину. Сели у окна напротив друг друга. Зина закрыла глаза и сложила ладони, точно собиралась молиться.
Я прислонился к жесткой спинке, повернулся к окну. Глядя сквозь муть своего отражения на пустой перрон, на фонарь с конусом размытой желтизны, тускло освещавший массивную урну, похожую на античную вазу, я не мог поверить, что все случившееся сегодня могло уместиться в один день. Могло влезть в каких-то десять часов обычного земного времени.
В вагон вошел мужчина в пролетарской кепке, небритый и, похоже, нетрезвый. Он без симпатии взглянул на меня, шумно уселся в конце вагона. Я снова уставился в окно. По перрону пробежал военный; он на ходу отчаянно с кем-то собачился по телефону, очевидно, с подругой, называя ее то «курвой», то «шмарой» и обещая отодрать как сидорову козу.
Двери внезапно зашипели и с грохотом закрылись. Непонятно зачем я взглянул на часы – все точно, ноль двадцать, Зина не шелохнулась, даже не приоткрыла глаз. Состав дернуло, надрывно, с тяжелым лязгом. Перрон, фонарь, урна поплыли назад, перрон побежал, побежал как-то вдруг и быстро оборвался, и окно заполнила скучная чернота.
Я наклонился к Зине, тронул пальцем ее руку.
– Расскажи про моего сына.
Она приоткрыла глаза. Она не удивилась, начала рассказывать про Новый год, как они ездили в Питер, как там все время шел дождь, но все равно было весело и хорошо. Что Русский музей почему-то был закрыт, зато по Эрмитажу они бродили весь день.
– Он рассказывал, что Леонардо на самом деле был весьма заносчивым мужиком, при этом чистюлей и модником, сам придумывал себе костюмы – Версаче отдыхает: с золотым шитьем, всякими кружевами, – хипстер, короче. А Микеланджело, тот был брутальный, он мрамор рубил, сам грязный, потный – скульптор. Тем более ему в детстве нос сломали. И очень его этот красавчик Леонардо выбешивал…
Поезд на полном ходу проскочил мимо пустого перрона, пролетело невразумительное название станции – «Окружная».
– Но вот они наконец столкнулись: там какой-то тендер устроили, в Венеции, что ли…
– Во Флоренции, – не удержался я. – Синьория решила заказать фреску для Дворца дожей.
– Так ты знаешь?
– Говори, говори.
Она подозрительно взглянула на меня и продолжила:
– Ну да, во Флоренции. Венеция – там гондолы.
Я вспомнил, как первый раз приехал во Флоренцию, приехал из Рима ранним поездом, невыспавшийся и злой вышел на привокзальную площадь. Мокрая площадь сияла, точно стальная. Ливень только закончился, на запад уползала мохнатая чернильная туча, из-за зеленых гор еще торчала ее взлохмаченная макушка. Я сел в такси, водитель обернулся узнать адрес – водителем оказалась молодая женщина с рыжей жесткой шевелюрой и невероятно светлыми глазами, такие бывают у собак-хаски – серо-голубые, с каким-то внутренним свечением. Через два часа точно такие же глаза я увидел в Уффици (гостиница оказалась буквально за углом) у женщин Боттичелли – у гордо шагающей лукавой Флоры и у белолицей, чуть рассеянной Венеры.
– Эй! Ты спишь?
Я вздрогнул и проснулся.
– Нет, – зачем-то соврал я. – Просто глаза прикрыл. Говори, говори.