26
Бежать (или «рвануть», как выразилась Зина) нам не удалось. Грузовик, сделав широкий круг, остановился у служебного входа в Манеж. Здание было оцеплено военными и ребятами в черных комбинезонах. У театральных касс стояли бронетранспортеры. Проход в Александровский сад перегораживал танк.
Глухов спрыгнул на асфальт, с грохотом распахнул борт. В кузов, щурясь, заглянул капитан в полевой форме и с каким-то орденом на груди.
– Из «Хорошего»! – доложил Глухов.
– Да я уж вижу, что не из плохого, – с неприятной улыбкой сострил капитан. – Давай всех в загон!
– Эй, послушайте! – крикнула Гаганова противным голосом. – Я министр и депутат, я председатель комиссии…
– Тут все министры! И все депутаты! – перебил ее капитан, повернулся к Глухову: – Всех в загон!
Загоном оказался центральный зал, отгороженный от остальной части Манежа колючей проволокой. Внутри были люди, некоторые сидели на полу, кто-то громко ругался по телефону. Было душно, воняло, как в плацкартном вагоне поезда дальнего следования – носками, потом и сортиром.
Зина сжала мою руку, ее ладонь была горячей. Сухой и очень горячей.
– Все будет о’кей, – прошептал я, наклонившись к ней.
– Я знаю, – тихо ответила она.
Нас втолкнули за колючую проволоку. Жирный мужик в нательной майке, бледный и дряблый, как сырое тесто, взглянул на Зину, зло пробормотал:
– Оборзел совсем, детей хватает, сука…
– Не посмеет, гад, – отозвался его сосед, мрачный, похожий на монаха, старик. – Не посмеет…
Некоторые лица казались мне знакомыми. Я признал крикливого депутата от какой-то патриотической партии – этот, я помню, призывал вернуть в состав России Финляндию, выдвинув ей ультиматум ядерного удара. Узнал я и некогда знаменитого (и вполне приличного) режиссера, трансформировавшегося в политика, тоже знаменитого, но, увы, совсем неприличного. Рядом с ним стоял телевизионный начальник, с вертевшейся на языке немецкой фамилией, то ли Шульц, то ли Фальк. Этот вконец обрюзг и напоминал спившегося купидона.
Последний раз я был в Манеже лет сто назад, в той, прошлой, жизни. Выставляли Глазунова. Помню большие полотна с плоскими лицами и кукольными глазами, все – Пушкин и князь Игорь, Индира Ганди и Раскольников – все были похожи друг на друга, как родня в глухой деревне, склонной к инцесту. Беспомощный рисунок и дрянная живопись грязноватого колорита выдавались за «возврат к традициям русской иконописи». Гвоздем выставки стала здоровенная картина, похожая на увеличенную стократ школьную фотографию. Фотографию класса. На переднем плане в несколько рядов стояли картонные персонажи – святые, срисованные с икон, князья, тоже плоские, как иконы. За ними толпились знаменитости: робкой кучкой жались писатели, их вел хмурый Достоевский, по неясной причине к литераторам прибился расстрелянный комиссарами юный царевич в непременной матроске и со свечой в руке. Дальше пер винегрет из композиторов, царей и цариц. Шаляпин и Сомов, срисованные с известных портретов, оказались рядом и одинаковым наклоном головы напоминали дуэт лукавых куплетистов. Гигантский и синий, как утопленник, Лев Толстой вылезал сбоку и грозил кому-то пальцем, на шее писателя висела табличка «Непротивление». Горизонт художник Глазунов одолжил у Иеронима Босха – на горизонте в адском огне пылал Кремль, Василий Блаженный, какие-то еще соборы и церкви. Оттуда, из багрового пламени, в удалых санях, запряженных тройкой худосочных палехских коней, выезжали лихие большевики: развеселый усач – должно быть Сталин, злой Троцкий и неизвестный гармонист. Центром композиции было распятие, а в левом углу рыдала голая женщина, розовая, как ветчина, рыхлая и скверно нарисованная.
– Это Россия… – шептали ошарашенные зрители. – Вон, плачет голая…
Картина называлась «Вечная Россия». Эстетически она была просто оскорбительна, уродство полотна вызвало почти физическую боль. Картина напоминала коллаж не очень аккуратной школьницы, наспех наклеившей на лист кое-как вырезанные из журнала картинки, подкрасившей там и сям карандашами, не сильно заботясь о сочетании цветов. Чтобы попасть на выставку, люди ждали в очереди по пять-шесть часов. Нам с Шурочкой билеты принес ее отец.