15
Она, как всегда, оказалась права – нужно было идти в сторону Таганки. Я настаивал, что по набережной получится быстрей.
Мы вышли на Котельническую и тут же угодили в людской поток – плотная толпа двигалась в сторону Кремля. Машин не было. Люди шагали по мостовой, по тротуарам. Продирались сквозь чахлый сквер, топча жухлую траву. Деловито перелезали через лавки. Люди двигались с мрачной целеустремленностью, точно лед по реке, шли молча – и в этом безмолвном упорстве было что-то жуткое, неодушевленное: казалось, запущен какой-то гигантский механизм, превративший людей в угрюмое стадо. Я сжал Шурочкину ладонь и, выставив плечо, потянул ее за собой.
– Все нормально. До академии дойдем, – сказал я уверенно. – Там свернем – и к метро.
Со стороны Яузы, с набережной и от Садового кольца шли люди, много людей. Они вливались в нашу толпу. На Астаховом мосту стояли танк и два полицейских автобуса.
– Куда они все идут? – Я приблизил губы к Шурочкиному уху. – В Кремль на елку?
Я вспомнил, как на первом курсе нас гоняли на первомайскую демонстрацию, как Сильвио протащил за пазухой бутыль портвейна, как мы прикладывались к ней, по очереди загораживаясь фанерой с фотографией какого-то члена Политбюро. Как потом, уже на подходе к Красной площади, Сильвио очень похоже изображал Брежнева, потешно двигая бровями и шепелявя про легендарные «сиськи-масиськи». Все это казалось нам очень забавным.
Нынешняя толпа была другой, серьезной. За моей спиной женский простонародный голос тихо спросил:
– А зачем «Детский мир»-то? Магазин-то зачем?
– Зачем? – зло переспросил мужской низкий голос. – Фашисты! Гады!
– Точно, гады! – согласилась женщина.
Я оглянулся; она оказалась гораздо моложе, чем голос. К зеленой кофте английской булавкой был приколота открытка с портретом покойного президента. На фотографии Пилепин был румян и гладок, почти красив, но совершенно не похож на себя.
Шурочка споткнулась, мне едва удалось ее удержать.
– Эти туфли… – Она виновато взглянула на меня. – Надо было…
Да, конечно, надо было… Меня прошиб пот от мысли, что могло случиться, упади она на асфальт. Толпа уплотнилась, это уже напоминало давку, какие бывают в час пик в метро или на вокзале. К толпе присоединялись новые люди, они вливались справа, с улиц, выходящих на набережную. С левой стороны был гранитный парапет, а за ним – река.
Мы прошли под Устьинским мостом и уже двигались мимо академии Фрунзе.
– Пора, – подмигнул я Шурочке. – Держись как следует.
Она сжала мою ладонь и кисло улыбнулась. Я стал протискиваться, таща ее за собой. Я ввинчивался между телами, на меня кидали злые взгляды, тихо ругались. Духота стояла страшная, к дымному воздуху примешивался запах потных тел, вонь парфюмерии, перегара. Главный корпус академии с остроконечной башней под зеленой крышей остался позади, я уже видел край решетчатой ограды. Там улица, ведущая к метро.
Донеслась музыка. Едва слышно, точно из-под земли, заухал барабан. Стучал мерно и тяжко, как огромное больное сердце. Потом, будто всхлип, возникли трубы. Возникли и пропали, как эхо. Потом появились снова, уже громче, слаженней, выводя с надрывом какой-то кладбищенский минор. Шурочкина ладонь стала горячей и потной, я чувствовал, как она дрожит.
– Незлобин, мне страшно, – прошептала она.
Прошептала спокойным голосом, и от этого спокойствия мне самому стало жутко – я понял, насколько она напугана. Еще я понял, что нам не удастся выбраться из толпы. Военная академия осталась позади, мы подходили к Зарядью.
За пустырем, где некогда стояла гостиница «Россия», выглядывал отремонтированный Гостиный двор. Слева пестрели кокетливые маковки Василия Блаженного. Я в жизни не видел Зарядья без гостиницы: в моей памяти навсегда отпечаталось это гигантское, на редкость уродливое здание, своим бетонным боком, точно меловой утес, загораживающее Васильевский спуск. В самом факте отсутствия белого монстра был сюрреалистический элемент, что-то сродни ночному кошмару. Подобное чувство я испытал в Нью-Йорке тем зловещим сентябрем, когда, вернувшись из Чикаго, застал в городском ландшафте на северной оконечности Манхэттена километровую дыру на месте двух стоэтажных башен.
Музыка стала громче; она текла с Красной площади зыбкими волнами, то затихая, то выплывая снова, словно кто-то дурачился с ручкой громкости. Играли Вагнера, марш Зигфрида из «Гибели богов», причем на редкость скверно. Медь мерзко дребезжала, барабан ухал невпопад, а басовое эхо, катящееся по реке с того брега, отставало на полтакта, внося полную какофонию. Справа захрипел мегафон: голос с милицейской категоричностью требовал проходить и не задерживаться. С таким же успехом хозяин мегафона мог бы руководить ледоходом на Енисее.
Большой Каменный мост тоже был забит людьми, они несли флаги, какие-то транспаранты, которых было не разглядеть. За мостом река делала изгиб – стало видно, что Кремлевская набережная тоже запружена народом. И по мосту, и по набережной – все двигались в сторону Красной площади.
– С моего отъезда население столицы заметно выросло, – прошептал я Шурочке в ухо.
Шутки не получилось, мой голос прозвучал сипло и испуганно. В голове возникли невольные ассоциации – Ходынка, похороны Сталина: бесспорно, что проведение массовых мероприятий в Москве не всегда отличалось порядком и организованностью. И это – исторический факт.
Я вспомнил, как в классе третьем, Мишка Слуцкер, будущий диссидент, а впоследствии и раввин, поведал мне, что во время похорон Сталина в центре Москвы передавили кучу народа. В нашем детстве о генералиссимусе старались не вспоминать, и он стал почти мифической фигурой вроде второразрядного пророка из Ветхого Завета, появляясь лишь в военных фильмах в виде хмурого усача с трубкой и грузинским акцентом.
– Передавили? – Я тут же представил кухонный пресс, в котором давят крыжовник. – Кто?
– Кто? – передразнил Мишка. – Энкавэдэшники, ясное дело.
– Как? – не унимался я.
Мишка, очевидно, почерпнувший информацию из родительского разговора, тоже не очень представлял себе процесс давки людей. Но, будучи сметливым малым и не желая терять марку, продолжил:
– У них, у энкавэдэшников, такие специальные машины были вроде бульдозера… Ну, такие, с этим, как его?
И он, выставив ладони, двинулся ко мне.
– Как снег… – догадался я.
– Да. Как снег. Только людей.
Холодея, я вообразил эту чудовищную картину. Потом она пару раз являлась мне в виде ночного кошмара. Лет восемь назад Мишка приезжал в Нью-Йорк на какой-то свой еврейский слет и мы с ним распили бутылку кошерной водки у меня на кухне. Похмелье было зверским.
Все началось у Васильевского спуска. Тут две толпы, двигавшиеся по набережной навстречу друг другу, столкнулись, возник людской водоворот. Раздались крики. Я видел, как какой-то парень, взобравшись по головам, начал карабкаться на Кремлевскую стену. Его пытались стащить, но парень ловко, точно белка, карабкался вверх, потом сорвался. Кто-то истошно визжал, протяжно, на одной невыносимо высокой ноте. Полицейский автобус с мегафоном на крыше продолжал вещать свою мантру «Проходите, не задерживайтесь».
– Там кто-то внизу! – испуганно закричала мне в лицо Шурочка. – Под ногами!
Я тоже наступил на что-то мягкое, тут же схватил Пухову за пояс и изо всех сил притянул к себе.
– Не останавливайся! – заорал я, стараясь перекричать шум. – Главное, не останавливайся!
Спуск с моста был перегорожен грузовиками. В кузовах на мешках с песком стояли солдаты в полевой униформе. Они сапогами отбивались от людей, карабкавшихся на борта. Толпа напирала, странный звук, похожий на писк каких-то адских тварей, перекрывал гром музыки и вой раздавленных. До меня дошло: это скрипела резина колес, под напором толпы грузовики ползли юзом по брусчатке.
Нам повезло, нас вынесло на Васильевский спуск. Я оглянулся – мы чудом вырвались из омута, вся набережная была запружена людской массой, подвижной, точно текущая лава. Народ все прибывал, никем не сдерживаемый, никем не контролируемый. Те, кто вырвался вместе с нами, с мрачной целеустремленностью двинулись вверх, на площадь. Люди шагали упорно, упрямо, зло, казалось, что их теперь ничто другое не интересует, главное – шагать вперед. Я никогда не видел такого грозного и зловещего шествия.
У Василия Блаженного стоял конный кордон. Конная полиция сдерживала народ, пробравшийся к площади переулками. Всадники в блестящих черных шлемах, с лицами за тонированными забралами походили на роботов или инопланетян. Толпа со стороны Гостиного двора напирала, одна лошадь заржала, встала на дыбы. Ее смяли, в брешь в оцеплении хлынули люди. Они бежали, падали, давили друг друга. Какая-то тетка споткнулась, истерично завизжав, грохнулась на брусчатку прямо под ноги бегущим.
Вдоль кремлевской стены и у Спасской башни стояли танки. Это были «Черные орлы». Выкрашенные мышиной краской, приземистые, точно хищники, готовые к атаке, они стояли вплотную друг к другу. От храма и до Лобного места площадь перегораживала колонна бронетранспортеров. Толпа втискивалась в этот железный коридор и выдавливалась на Красную площадь.
На площади оказалось почти просторно. Люди шли плотной массой, но без давки. На фасаде ГУМа висели знамена с креповыми лентами. Из динамиков с хрипом и скрежетом вырывался Бетховен.
– Смотри! – перекрикивая рев, Шурочка мотнула головой в сторону Мавзолея.
Я решил, что у меня галлюцинация: там, над трибуной, мерцая точно мираж, висела голограмма – пятиметровый человек в гробу. В зыбком голубом мороке я отлично видел лицо, узел галстука, руки, мирно сложенные на груди. И много цветов – целая клумба: покойник, будто античный бог, лежал в окружении ядреных роз и отборных астр, мордатых хризантем и надменных лилий. Голограмма была трехмерной: по мере нашего продвижения в сторону Манежа строгий профиль покойного перешел в три четверти, а после анфас.
На трибуне Мавзолея теснились какие-то люди, никак не меньше дюжины. По большей части это были военные в фуражках и с блестящей мишурой аксельбантов и орденов на мундирах. В центре стоял маршал Каракозов.
Рядом со мной кто-то зарыдал в голос. Шагавшая справа учительского вида стриженая брюнетка тут же заголосила с деревенским надрывом. Завыла, крестясь и размазывая тушь по щекам, ее соседка, плотная блондинка с лицом торговки. Бандитской наружности мужик, державший ее под руку, скривился и тоже заплакал. Он по-детски тер глаза, на его кулаке был выколот синий череп, пробитый кинжалом. Началась истерика, все вокруг меня рыдали. Я с изумлением увидел, что Шурочка тоже ревет.
– Ты что? – крикнул я ей в ухо. – Это же картинка! Мультик!
Голограмма висела в воздухе, чуть подрагивая. Голубоватый великан, холодный и сияющий, украшенный цветами и лентами, казался вырезанным из ледяной глыбы. Иногда по изображению пробегала мелкая рябь, и тогда лепестки цветов оживали, а лицо покойника начинало морщиться.
Сверху донесся рев. Над нами, почти касаясь золотых орлов кремлевских башен, пронеслось звено штурмовиков. Толпа задрала головы. Каракозов поднял круглое лицо и лениво приложил ладонь к фуражке, отдавая честь. Нестройно повторили его жест и другие военные. Я посмотрел на часы – таинственная Зина уже семь минут как ждала нас на недосягаемой площади Маяковского.
Оставив мавзолей позади, мы уже подходили к Историческому музею. Внезапно толпа заколыхалась, двинулась быстрей и вдруг, точно пьяный, потерявший равновесие и старающийся нагнать убегающую твердь, стала заваливаться влево. Брусчатка под ногами пошла вниз – начинался крутой спуск на Манежную площадь. Меня кто-то боднул в бок, я выпустил Шурочкину руку. Она закричала, я увидел ее круглые от ужаса глаза. Толпа, словно море в шторм, подхватила ее, потащила, русая голова еще раз мелькнула метрах в пяти. Шурочка успела крикнуть:
– Скорей иди… – Конец фразы утонул в шуме.
Меня вынесло к кованой решетке Александровского парка. Отпихнув какого-то нетрезвого бугая, орущего мне в лицо: «Пропала Россия! К едреной матери пропала!» – я быстро пошел в сторону Тверской, потом побежал.