ДНЕВНИК АЛИСЫ
Эг-Вив
Позавчера выехали из Гавра, вчера — уже в Ниме; первое мое путешествие! В отсутствие всяких хлопот по хозяйству или по кухне, а значит, в некотором смысле, от нечего делать, сегодня, 23 мая 188.. года, в день моего двадцатипятилетия начинаю вести дневник — не то, чтобы мне очень этого хотелось, но надо же делиться хоть с кем-то; по-моему, со мной такое впервые в жизни — чувствую себя одинокой, на какой-то другой, почти чужой земле, с которой пока еще не познакомилась, как следует. То, что она хочет сказать мне, вероятно, не очень отличного от того, что говорила мне Нормандия, которую я без устали слушала в Фонгезмаре, — Господь един повсюду, — но она, южная эта земля, говорит на языке, для меня пока незнакомом и к которому я с удивлением прислушиваюсь.
24 мая
Жюльетта дремлет в шезлонге возле меня, на открытой галерее, придающей подлинное очарование этому дому в итальянском стиле и сделанной в уровень с песчаным двором, за которым начинается сад… Из своего шезлонга Жюльетта может видеть вытянутую зеленую лужайку, а за ней пруд, в котором плещется стайка пестрых уток и с достоинством плавает пара лебедей. Пруд питает ручеек, не пересыхающий, как говорят, даже в самое жаркое лето; дальше он течет через сад, постепенно переходящий в густые заросли, зажатый с двух сторон между виноградником и выжженной солнце пустошью, а потому довольно скоро обрывающийся.
…Вчера Эдуар Тессьер показывал отцу сад, ферму, винные погреба, виноградники, а я целый день провела рядом с Жюльеттой, поэтому в первый раз погулять по парку, познакомиться с ним я смогла только сегодня утром, рано-рано. Здесь много совершенно неизвестных мне растений и деревьев, названия которых я все-таки хотела бы выяснить. От каждого я оторвала по маленькой веточке, чтобы за завтраком мне сказали, как они называются. В некоторых из них я признала те самые каменные дубы, которые так восхитили Жерома на вилле Боргезе или Дориа-Памфили, — очень дальнюю родню наших северных дубов и совершенно другие по виду; в дальнем конце парка они укрывают крохотную таинственную полянку и нависают над шелковистой травой, словно приглашая нимф водить хороводы. Я изумлена, почти испугана тем, как мое чувство природы, такое глубоко христианское в Фонгезмаре, здесь, помимо моей воли, приобретает мифологический оттенок. Хотя тот гнетущий страх, который овладел мною, был еще вполне религиозным. Я все шептала: hic nemus. Воздух был кристально-прозрачен, и стояла какая-то странная тишина. Мне уже начали грезиться то Орфей, то Армида, как вдруг совсем рядом со мной раздалось пение птицы — совершенно непередаваемое, и было в нем столько восторга, столько чистоты, что у меня возникло ощущение, будто вся природа ждала этой песни. С сильно бьющимся сердцем я стояла еще некоторое время, прислонившись к дереву, а затем поспешила вернуться, пока никто еще не встал.
26 мая
По-прежнему никаких вестей от Жерома. Если бы он написал мне в Гавр, его письмо непременно уже переслали бы сюда… Только этому дневнику могу доверить я свою тревогу, от которой вот уже целых три дня ничто не может меня отвлечь — ни вчерашняя экскурсия в Бо, ни даже молитва. Сегодня я просто не в состоянии писать ни о чем другом, но, вероятно, никаких других причин и нет у той странной меланхолии, которая овладела мной с самого приезда в Эг-Вив; хотя я чувствую ее настолько глубоко внутри, что мне теперь кажется, будто она укоренилась там уже давно и что радость, которой я так гордилась, была всего лишь тонким налетом на ней.
27 мая
К чему лгать самой себе? Не сердцем, а умом радуюсь я счастью Жюльетты. Я так желала его, что ради него пожертвовала своим собственным счастьем, и вот теперь страдаю, видя, как легко оно ей досталось и сколь отлично оно от того, каким мы с ней представляли его себе. До чего же все это сложно! Если только… Вполне отчетливо слышу я в себе обиженный голос вновь вернувшегося отвратительного эгоизма: она, дескать, обрела счастье помимо моей жертвы, ей вовсе и не нужна была моя жертва, чтобы стать счастливой.
И я задаюсь вопросом — это к тому, в каком тревожном состоянии я нахожусь из-за молчания Жерома: принесла ли я в самом деле эту жертву в сердце своем? Я чувствую точно какое-то унижение оттого, что Господь больше не требует ее от меня. Неужели я оказалась неспособной на жертву?
28 мая
Как, оказывается, опасно заниматься анализом причин своей грусти! Я уже привыкаю к этому дневнику. То самое кокетство, которое, как мне казалось, я уже давно в себе победила, — неужели оно возобладает здесь? Нет, пусть не будет этот дневник льстивым зеркалом, перед которым моя душа начнет прихорашиваться! Я пишу вовсе не от нечего делать, как думала сначала, а от того, что мне грустно. Грусть же есть состояние греховное, от которого я уже избавилась, которое я ненавижу, от которого хочу разусложнить свою душу. Этот дневник призван помочь мне вновь достичь счастья в себе самой.
Грусть есть усложнение. Не пыталась же я никогда анализировать свое счастье.
В Фонгезмаре я тоже была одинока, еще больше, чем здесь… Почему же я этого не чувствовала? И когда от Жерома приходили письма из Италии, я соглашалась с тем, что он живет без меня, как жил без меня и раньше, я просто мысленно сопровождала его, так что его радости становились одновременно и моими. А сейчас, сама того не желая, я постоянно зову его; без него вся эта новизна вокруг только докучает мне…
10 июня
Надолго прервала дневник, едва успев начать; родилась малютка Лиза; многие часы провожу у постели Жюльетты; нет никакого желания описывать здесь то, о чем я и так пишу Жерому. Я хотела бы избежать этого несносного порока, который свойствен стольким женщинам: писать слишком много. Считать дневник инструментом самоусовершенствования.
Следует порядочно страниц, заполненных выписками из книг, заметками по ходу чтения и т. п. Затем идет запись, помеченная уже Фонгезмаром:
16 июля
Жюльетта счастлива; она сама это говорит, да и всем видом своим показывает; у меня нет ни права, ни оснований сомневаться в этом… Откуда же возникает у меня, когда я с нею рядом, довольно тягостное ощущение неудовлетворенности? вероятно, я воспринимаю это ее блаженство как чересчур обыденное, слишком легко доставшееся, слишком уж точно «по мерке» — так, словно душе в нем тесно и она задыхается…
И я задаюсь вопросом: счастья ли желаю я в самом деле или скорее вечного приближения к счастью? Господи! Убереги меня от такого счастья, которое я смогла бы достичь слишком быстро! Научи меня, как отсрочить, сделать ближе к Тебе мое счастье.
Дальше немало страниц выдрано — очевидно, с описанием нашего мучительного свидания в Гавре. Дневник возобновляется лишь со следующего года; даты не указаны, но нет сомнений, что писалось это все во время моего пребывания в Фонгезмаре.
Иногда, слушая его, я ловлю себя на том, что начинаю видеть, как во мне самой рождаются мысли. Он объясняет, открывает меня самой себе. Что была бы я без него? Я существую только вместе с ним…
Иногда я просто не знаю, можно ли назвать любовью то, что я испытываю к нему, настолько обычные описания любви отличаются от того, которое могла бы сделать я. Мне бы хотелось не говорить об этом вообще и любить его, словно бы и не зная, что я его люблю. А больше всего мне бы хотелось, чтобы он не догадывался о моей любви.
Из всего того, что предстоит мне прожить без него, я ни в чем больше не вижу радости. Все мои добродетели и достоинства существуют лишь затем, чтобы нравиться ему, но едва я оказываюсь с ним рядом, как они тускнеют и меркнут.
Игра на фортепьяно нравилась мне тем, что давала ощущение пусть небольшого, но каждодневного продвижения вперед. Видимо, с этим же связано и особое удовольствие, которое я испытываю при чтении книги на иностранном языке: не то, чтобы я предпочитала какой-либо другой язык своему родному, или те из наших писателей, которыми я восхищаюсь, уступали бы в чем-либо иностранным авторам — но легкое затруднение в проникновении в смысл и в следовании чувству, неосознанная гордость от того, что справляешься с этим все лучше и лучше, добавляет к удовольствию, получаемому умом, некое труднопередаваемое душевное удовлетворение, обойтись без которого мне, пожалуй, было бы нелегко.
Я никогда не соглашусь на то, чтобы застыть в каком угодно, пусть даже самом блаженном, состоянии. Радость небесную я представляю себе не как растворение в Боге, а как вечное, не имеющее конца приближение… И если бы не боязнь игры слов, я бы сказала, что заранее отказываюсь от любой радости, за исключением прогрессивной.
Сегодня утром мы сидели вдвоем на скамейке у буковой аллеи, не говоря ни слова и не испытывая потребности в словах… Внезапно он спросил меня, верю ли я в будущую жизнь.
— Но Жером! — воскликнула я непроизвольно. — Во мне это даже сильнее, чем надежда, — это твердая уверенность…
И мне вдруг показалось, будто вся моя вера излилась в этом возгласе.
— Я просто хотел знать… — Он на мгновение запнулся, но затем продолжил: — Ты вела бы себя по-другому, не будь в тебе этой веры?
— Как я могу знать? — ответила я и добавила: — Ты и сам, как бы того ни хотел, не сумел бы поступить иначе, чем вел себя в том случае, когда тобой руководила самая искренняя вера. А ко всему прочему я не полюбила бы тебя другого.
Нет, Жером, нет, добродетель наша стремится не к вознаграждению в будущем, и вообще наша любовь отнюдь не вознаграждения взыскует. Сама мысль о какой бы то ни было награде за труды и муки оскорбительна для благородной души. Да и добродетель для нее вовсе не украшение, нет, — это форма, в которой является ее красота.
Папе снова стало похуже; надеясь, ничего страшного, но вот уже три дня, как ему пришлось возобновить молочную диету.
Вчера вечером Жером поднялся к нему в комнату; папа в это время был еще у меня и вышел к нему ненадолго. Я сидела на софе, точнее, уже не знаю почему, полулежала — чего со мной почти никогда не бывает. Свет из-под абажура падал только на нижнюю часть моего тела, и я машинально взглянула на свои ноги, не до конца прикрытые платьем и особенно ярко освещенные лампой. Когда папа вернулся, он еще некоторое время постоял в дверях, глядя на меня как-то странно, с грустной улыбкой. Я почему-то смутилась и встала; тогда он подозвал меня и сказал:
— Посиди рядом со мной. — И хотя было уже поздно, он принялся рассказывать мне о моей матери, чего с ним не случалось с тех самых пор, как они развелись. Он рассказал мне, как женился на ней, как сильно любил ее и чем она поначалу была для него.
— Папа, — прервала я его наконец, — умоляю, скажи мне, почему ты рассказываешь мне это сегодня вечером, что побудило тебя именно сегодня вечером все это мне рассказать…
— Потому что, когда я только что вернулся в гостиную и увидел, как ты лежишь на софе, мне вдруг показалось, что я снова вижу твою мать.
Я так настаивала, потому что в тот же самый вечер… Жером стоял у меня за спиной и читал, глядя мне через плечо, опершись о спинку кресла и наклонившись надо мной. Я не могла его видеть, но чувствовала на себе его дыхание, тепло и легкую дрожь его тела. Я делала вид, что продолжаю читать, но уже ничего не понимала, не различала даже строчек; мною овладело такое странное и сильное волнение, что я поспешила подняться с кресла, пока еще была в состоянии это сделать. Я даже ненадолго вышла из комнаты, и он, к счастью, ничего особенного не заметил… Но когда, очень вскоре, я прилегла на софу в гостиной и папа нашел, что я была похожа на мать, я ведь именно о ней в этот момент и думала.
Этой ночью я очень плохо спала, меня мучило какое-то беспокойство, чувство подавленности, отверженности, я была целиком во власти одного воспоминания, которое словно грызло меня изнутри. Господи, внуши мне отвращение ко всему, на чем лежит печать зла!
Бедный Жером! Если бы он только знал, что порой ему достаточно сделать всего одно движение, и что порой этого движения я как раз и жду…
Еще когда я была совсем ребенком, я хотела быть красивой только ради него. Мне даже кажется сейчас, что само «стремление к совершенству» возникло во мне только благодаря ему. Но то, что достичь этого совершенства возможно лишь без него, — эта твоя заповедь, Господи, более всего смущает душу мою.
Как же счастлива должна быть душа, для которой добродетель неотличима от любви! Иногда я бываю почти уверена, что не существует иной добродетели, кроме любви — любить изо всех сил и еще, еще сильнее… Но, увы, добродетель видится мне только как сопротивление любви. Да и разве осмелюсь я принять за добродетель самое естественное устремление моего сердца! О привлекательный софизм, манящий обман, коварный мираж счастья!
Вычитала сегодня утром у Лабрюйера:
«В жизни встречаются запретные удовольствия и утехи, которые однако нам столь любезны и сладостны, что желание сделать их позволительными по меньшей мере естественно: сильнее этих чар может оказаться лишь соблазн развить в себе умение отвергать их из одной только добродетели».
Зачем же мне искать для себя какую-то особую защиту? Разве то, что влечет меня к себе исподволь, не таит в себе чары еще более могущественные, более сладостные, чем у самой любви? О как, использую силу любви, увлечь наши души еще выше, за ее пределы?..
Увы, сейчас я понимаю уже слишком отчетливо: между Богом и им нет других препятствий, кроме меня. Вполне вероятно, что сначала — как он мне сам говорит — любовь ко мне направила его к Богу, однако сейчас любовь мешает ему; он цепляется за меня, предпочитает меня всему прочему, и я становлюсь тем кумиром, который не дает ему идти все дальше вперед по пути добродетели. А хотя бы один из нас двоих должен дойти обязательно; поэтому, отчаявшись перебороть в моем недостойном сердце любовь, прошу тебя, Господи, придай мне силы сделать так, чтобы он перестал любить меня, и чтобы я смогла ценой своих ничтожных заслуг принести вам несравненно более предпочтительные… Сегодня душа моя рыдает, теряя его, но когда-нибудь мы непременно обретем друг друга в Тебе…
Ответь, Господи, какая другая душа более достойна Тебя? Разве не для лучшего он рожден, чем только для любви ко мне? И разве смогла бы я ответить ему равной любовью, если бы он остановился на мне? Как же мельчает в обыкновенном счастье то, что достойно героического удела!..
Воскресенье
«Ибо нечто лучшее уготовил нам Господь».
Понедельник, 3 мая
До чего же близко, совсем рядом может оказаться счастье, если задаться только этой целью… Протяни руку и бери…
Разговор с ним сегодня утром — вот принесенная мою жертва.
Понедельник, вечер
Завтра он уезжает…
Дорогой Жером, мой навсегда-бесконечно-нежнолюбимый… Никогда больше я не смогу сказать тебе этих слов. Мне так трудно принуждать мои глаза, губы, сердце, что расставание с тобой несет мне избавление от мук и горькое удовлетворение.
Я стараюсь действовать разумно, но в самый момент совершения поступка все разумные доводы, которые побуждали меня к действию, вдруг исчезают или кажутся мне безумными — я им больше не верю…
Что за доводы заставляют меня избегать его? Я им больше не верю… И однако же продолжаю избегать его — с печалью в душе и не в силах понять, почему так поступаю.
Господи! А если Жерому и мне идти к Тебе вместе, помогая друг другу? Идти по жизни, как двое паломников, и один бы иногда говорил другому: «Обопрись на меня, брат, если ты устал»; а другой отвечал бы: «Мне достаточно того, что ты идешь рядом…» Но нет! Дорога, которую ты, Господи, завещал нам, узка — так узка, что двоим не пройти по ней бок о бок.
4 июля
Не открывала дневник больше полутора месяцев. Как-то, недели две назад, перечтя несколько страниц, обнаружила в том, что написано, бессмысленную, даже преступную заботу о хорошем слоге… которой я обязана ему…
Как будто я использовала этот дневник, который я и начала единственно с целью помочь самой себе обходиться без него, для того, чтобы продолжать ему писать.
Выдрала те страницы, которые показались мне хорошо написанными. (Я знаю, что имею в виду). Нужно было бы выдрать все, где речь идет о нем. Нужно было вообще все порвать… Не смогла.
И вот, выдрав те несколько страниц, я ощутила некоторую гордость… Гордость, над которой посмеялась бы, если бы так не болело сердце.
Было и вправду такое чувство, будто я как-то отличилась и будто уничтоженное мною действительно имело какое-то значение!
6 июля
Пришлось изгнать с книжной полки тоже…
Бегу от него из одной книги в другую и везде встречаюсь с ним. Даже с тех страниц, которые я открываю впервые, мне слышится его голос, и он читает мне их. Меня влечет лишь к тому, что интересует его, и моя мысль принимает форму его мысли, причем до такой степени, что я не в состоянии различить, где чья, — как и в те времена, когда я могла находить удовольствие в таком их слиянии.
Порой я нарочно пытаюсь писать плохо, чтобы перестать следовать ритму его фраз; но разве бороться против него не значит продолжать заниматься им? Принимаю решение временно не читать ничего, кроме Библии (возможно, еще Подражания), а в дневник заносить каждый день по одному особенно запомнившемуся мне стиху.
Далее следует этот своего рода «хлеб насущный»: начиная с первого июля под датой записан только стих, и все. Я привожу те из них, за которыми следует хоть какой-то комментарий.
20 июля
«Продай все, что имеешь, и раздай бедным». Как я понимаю, бедным нужно отдать мое сердце, которое у меня остается для Жерома. Не подам ли я ему таким образом пример?.. Господи, пошли мне смелости.
24 июля
Закончила читать «Internelle Consolacion». Этот старинный язык весьма позабавил меня и развлек, но та почти языческая радость, которую я там почерпнула, не имеет ничего общего со способами укрепления души, которые я очень рассчитывала обнаружить.
Снова взялась за Подражание; конечно, не за латинский текст, который мне не стоит и пытаться понять. Мне нравится, что перевод, в котором я его читаю, даже не подписан; хотя перевод и протестантский, но, как гласит подзаголовок, «приспособленный к любому христианскому вероисповеданию».
«О, если бы знать тебе, какой мир обретешь ты и какую подаришь другим радость, усердствуя в добродетели, я уверен, что старания твои только умножились бы от этого».
10 августа
Даже если бы вознесся к Тебе, Господи, мой зов и слышались бы в нем по-детски пылкая вера и ангельски неземной голос…
Все это, знаю, приходит ко мне не от Жерома — от Тебя.
Почему же между мной и Тобой ставишь Ты его образ?
14 августа
Больше двух месяцев понадобилось на эту книгу. Помоги мне, о Господи!
20 августа
Чувствую, по грусти своей чувствую, что сердце мое еще не принесло себя в жертву. Господи, сделай так, чтобы Тебе одному была я обязана той радостью, которую прежде приносил мне только он.
28 августа
Как жалка и ущербна та добродетель, на которую я пока способна! Не переоценила ли я свои возможности?.. Хватит страдать.
До чего же нужно быть немощным, чтобы постоянно вымаливать сил у Бога! Сейчас каждая моя молитва — жалоба.
29 августа
«Посмотрите на полевые лилии…»
От этих удивительно простых слов сегодня утром мною вдруг завладела такая грусть, что не отпускала целый день. Я бродила по полям, и эти слова, которые я непроизвольно повторяла про себя, наполняли слезами мои глаза и сердце. Долго смотрела на широкую опустевшую равнину, по которой брел, склонясь над плугом, пахарь… «Полевые лилии…» Где они, Господи?..
16 сентября, 10 часов вечера
Снова встреча с ним. Он здесь, в нашем доме. Я вижу на газоне прямоугольник света из его окна. Когда я пишу эти строки, он еще не спит; и наверное, думает обо мне. Он не изменился; он сам это говорит, и я тоже это чувствую.
Сумею ли я быть с ним такой, какой я решила казаться, чтобы он, повинуясь своей же любви, отрекся от меня?..
24 сентября
О, каким же тяжким был этот разговор, где мне удалось сыграть холодность и равнодушие, хотя сердце мое едва не остановилось… Раньше все, на что я была способна, это избегать его. Но сегодня утром мне показалось, что Господь даст мне силы победить и что с моей стороны было бы трусостью постоянно уклоняться от борьбы. Одержала ли я победу? Любит ли теперь меня Жером хоть немного меньше?.. Боже, я одновременно надеюсь на это и боюсь этого… Никогда прежде я не любила его сильнее, чем сейчас.
Но если тебе, Господи, чтобы избавить его от меня, потребуется моя погибель, да будет воля твоя!..
«Войдите в сердце мое и в душу мою и несите туда страдания и претерпите во мне то, что осталось вам терпеть от Страстей ваших».
Зашел разговор о Паскале… Что я такое наговорила! Какой стыд, какая бессмыслица! Я мучилась уже, когда произносила те слова, а вечером и вовсе раскаиваюсь, как будто совершила кощунство. Снова взяла тяжелый том «Мыслей», который сразу открылся на фразе из письма к м-ль де Роаннэ:
«Когда мы следуем за кем-то, кто идет впереди, мы не чувствуем, сколь прочна наша связь с ним; но едва мы начинаем сопротивляться или пробовать пойти в другую сторону, как нам становится по-настоящему трудно».
Эти слова так непосредственно затронули меня, что я просто не смогла читать дальше, однако, открыв книгу в другом месте, я напала на незнакомые мне и совершенно замечательные строки, которые решила переписать.
На этом заканчивается первая тетрадь дневника. Следующая тетрадь, по всей вероятности, была уничтожена, поскольку в оставленных Алисой бумагах дневник возобновляется лишь три года спустя, по-прежнему в Фонгезмаре, в сентябре, то есть незадолго до последней нашей встречи.
Вот первые его страницы:
17 сентября
Господи, ты же знаешь, что с ним сильнее моя любовь к Тебе.
20 сентября
Господи, пошли мне его, чтобы я отдала тебе мое сердце.
Господи, сделай так, чтобы мне хоть раз еще увидеть его.
Господи, обещаю, что отдам тебе мое сердце, только пошли мне то, что просит у тебя любовь моя. Лишь Тебе одному отдам я остаток жизни моей…
Прости мне, Господи, это достойную презрения молитву, но не могу я изгнать его имя с губ моих и не могу забыть муку сердца моего.
Взываю к Тебе, Господи, не покинь меня в тоске моей.
12 сентября
«Все, чего не попросите вы у Отца моего именем моим…»
Господи Иисусе! Нет, твоим именем не смею…
Но разве оттого, что я не произношу своей молитвы, от тебя укроется самое страстное желание моего сердца?
27 сентября
Начиная с сегодняшнего утра — полное успокоение. Почти всю ночь провела в благоговении и молитве. Вдруг мне показалось, что меня обволакивает, нисходит на меня некое покойное сияние — почти таким мне в детстве виделся Святой Дух. Я немедленно легла, боясь, что этот мой восторг вызван просто нервным переутомлением; заснула быстро, все в том же состоянии блаженства. Оно и сегодня утром никуда не исчезло. Теперь я твердо уверена, что он придет.
30 сентября
Жером, друг мой! Ты, кого я по-прежнему еще называю братом, но кого люблю бесконечно сильнее брата… Сколько раз выкрикивала я твое имя в буковой роще!.. Каждый вечер, ближе к закату, я спускаюсь через огород к той дверке и выхожу через нее на темную уже аллею… Вот-вот ты отзовешься, появишься оттуда, из-за каменистого откоса, по которому я слишком быстро скользнула взглядом, или я еще издалека увижу, как ты сидишь на скамейке, ждешь меня — у меня даже сердце не замрет… Наоборот, я удивлена, что не встретила тебя.
1 октября
По-прежнему ничего. Солнце зашло при удивительно чистом и ясном небе. Я еще жду. Знаю, что очень скоро, на этой же скамейке, буду сидеть рядом с ним… Я уже слышу его голос. Мне так нравится, как он произносит мое имя… Он будет здесь! Я положу свою ладонь на его ладонь, уткнусь лбом в его плечо, мы будем слышать дыхание друг друга. Уже вчера я брала с собой некоторые его письма, чтобы перечесть их, но так на них и не взглянула, слишком погруженная в мысли о нем. Взяла я и аметистовый крестик, который он очень любил и который, в одно из прошлых лет, я надевала каждый вечер все то время, пока не хотела, чтобы он уезжал.
Мне бы хотелось возвратить ему этот крестик. Когда-то давно я видела сон, будто он женился, а я стала крестной матерью его первой дочери и подарила ей это украшение… Почему у меня никогда не хватало смелости рассказать ему об этом?
2 октября
Легко и радостно сегодня моей душе — словно она птица, которая свила гнездо на небесах. Сегодня он обязательно придет, я это чувствую, я это знаю, я хочу всем об этом кричать, я не могу удержаться, чтобы не написать об этом здесь. Я больше не хочу прятать свою радость. Ее заметил даже Робер, обычно такой невнимательный и безразличный ко мне. Его расспросы повергли меня в замешательство, я не знала, что и ответить. Как мне дождаться вечера?..
Повсюду я вижу перед собой его лицо, как-то странно увеличенное и словно отделенное от меня почти прозрачным занавесом, от которого отражаются лучи любви и, собираясь в пучок, направляются в одну сверкающую точку — мое сердце.
О, как томит меня это ожидание!..
Господи, приоткрой передо мной хоть на мгновение широкие врата счастья!
3 октября
Все погасло. Увы, он ускользнул из моих объятий, как бесплотная тень. Он был здесь! Он был здесь! Я еще чувствую его тепло, я зову его. Мои руки, губы тщетно ищут его в ночной тьме…
Не могу ни молиться, ни уснуть. Снова вышла в темный сад. Мне было страшно в моей комнате, во всем доме. В тоске я бросилась к той двери, за которой оставила его, распахнула эту дверь в отчаянной надежде — а вдруг он вернулся! Я звала, шла наощупь в темноте. Возвратилась, чтобы написать ему. Не могу смириться с тем, что потеряла его навсегда.
Что же произошло? Что я сказала ему? что сделала? И зачем я вновь и вновь преувеличиваю перед ним свою добродетель? Да велика ли цена добродетели, которую изо всех сил отвергает мое сердце? Я тайно переврала те слова, которые сам Господь вкладывал в мои уста… Ни звука не вырвалось из моего переполненного сердца. Жером, Жером, друг мой, боль моя! Ты, рядом с кем разрывается мое сердце и вдалеке от кого я умираю, из всего, что я тебе наговорила, не слушай ничего, кроме того, что сказала тебе моя любовь.
Порвала письмо; написала новое… Вот и рассвет — серый, омытый слезами, тоскливый, как мои мысли… Доносятся первые звуки с фермы; все уснувшее возвращается к жизни… «Вставайте же. Час пришел…»
Я не отправлю свое письмо.
5 октября
Боже завидущий, лишивший меня всего, забирай же мое сердце. Ничто больше не теплится в нем и ничто его больше не увлечет. Помоги мне только справиться с жалкими останками меня самой. Этот дом, этот сад придают моей любви новых сил, что недопустимо. Я хочу бежать в такое место, где буду видеть лишь Тебя.
Ты поможешь мне распорядиться в пользу твоих бедных тем имуществом, которым я владела; позволь только оставить Роберу Фонгезмар — я просто не смогу быстро продать его. Завещание я написала, но не уверена, что по форме; более или менее подробной беседы с нотариусом вчера не получилось, потому что я боялась, как бы он не заподозрил чего-нибудь неладного в моем решении и не дал знать Жюльетте или Роберу… Докончу все эти дела в Париже.
10 октября
Приехала сюда такой усталой, что два первых дня не вставала с постели. Врач, которого прислали помимо моей воли, долго говорил о том, что необходима какая-то операция. К чему было возражать? Все-таки мне не составило труда убедить его, что эта операция меня очень пугает и что я предпочла бы подождать, чтобы «немного прийти в себя».
И имя, и адрес мне удалось скрыть. При поступлении в эту лечебницу я внесла достаточную сумму, чтобы меня без особых трудностей приняли и держали здесь столько, сколько Господь сочтет еще необходимым.
Комната мне понравилась. Все очень скромно, но зато чистота безукоризненная. Я была немало удивлена, ощутив даже нечто вроде радости. Это значит, что от жизни я более не жду ничего. Отныне один Бог будет довлеть мне, а любовь его ни с чем не сравнима лишь тогда, когда заполняет нас целиком, без остатка.
Я не взяла с собой никаких книг, кроме Библии, но сегодня, громче даже, чем все, что я в ней читаю, эхом отзываются во мне исступленные рыдания Паскаля:
«Ничто, кроме Бога, не способно наполнить собой пустоту моего ожидания».
Слишком человеческой радости возжелало мое неосторожное сердце… Неужели, Господи, ты лишил меня всякой надежды затем только, чтобы добиться от меня этого признания?
12 октября
Да приидет царствие Твое! Да снизойдет оно на меня; чтобы Ты один царствовал надо мной, целиком и безраздельно. Я больше не хочу выторговывать у Тебя свое сердце.
Сама устала, словно глубокая старуха, а душа продолжает почему-то сохранять детские привычки. Я все та же маленькая девочка, какой была очень давно, — та, что не могла лечь спать, пока в комнате все не будет на своем месте, а на спинке кровати не будет висеть аккуратно сложенное платье…
Точно так же я хотела бы приготовиться к смерти.
13 октября
Прежде, чем сжечь дневник, перечитала его. «Великим сердцам не пристало делать свои треволнения достоянием других». Кажется, эти прекрасные слова принадлежат Клотильде де Во.
Уже собиралась бросить дневник в огонь, но что-то удержало мою руку в последний момент. Мне вдруг подумалось, что этот дневник больше мне не принадлежит; что я не вправе отбирать его у Жерома; что я и вела-то его только для него. все мои сомнения и тревоги кажутся мне сегодня просто смехотворными; я не придаю им значения и не думаю, чтобы они всерьез смутили Жерома. Господи, позволь мне донести до него неумелую исповедь сердца, забывшего обо всем на свете, кроме желания подтолкнуть его к вершине добродетели, коей сама я отчаялась достичь.
«Господи, помоги мне взойти на этот высокий утес, куда мне одному не подняться».
15 октября
«Радость, радость, радость, слезы радости…»
Выше любой человеческой радости, по ту сторону любых страданий — да, я предчувствую светлую эту радость. Тот утес, на который мне не подняться, я точно знаю теперь, что имя ему — счастье. Я поняла: напрасна вся моя жизнь, если в конце ее нет счастья… Но ведь ты обещал его, Господи, обещал душе самоотверженной и чистой. «Счастливы отныне, — сказано в святых наставлениях твоих, — счастливы отныне те, кто умирают в Господе». Значит, и мне нужно ждать смерти? Здесь-то и может пошатнуться моя вера. Господи! Взываю к тебе изо всех моих сил. Я во тьме ночи, я жду зарю. Взываю к Тебе из последних сил. Приди и утоли жажду моего сердца. Жажду немедленного счастья… Или я сама должна убедить себя в том, что уже достигла его? И словно нетерпеливая птица, подающая голос задолго до зари, не столько возвещая, сколько призывая наступление дня, должна ли я тоже, не дожидаясь, пока побледнеет ночная тьма, начать свою песнь?
16 октября
Жером, мне бы хотелось научить тебя высшей радости.
Сегодня утром — жесточайший приступ рвоты. Сразу же после него почувствовала такую слабость, что мелькнула надежда сейчас же и умереть. Но нет; сначала я всем существом своим ощутила какое-то великое спокойствие; затем и плоть, и душа точно затрепетали в невыразимой тоске, и вдруг вспышка — беспощадное прояснение всей моей жизни. Я как будто впервые увидела нестерпимо-голые стены моей комнаты. Мне стало страшно. Я и сейчас еще пишу только для того, чтобы прийти в себя, успокоиться. О господи! Только бы мне дойти до конца, избежав богохульства.
Все-таки смогла подняться. Встала на колени, как в детстве…
Я бы хотела умереть сейчас, как можно быстрее, чтобы не успеть вновь понять, как я одинока.
В прошлом году я виделся с Жюльеттой. Больше десяти лет прошло со времени ее последнего письма, в котором она сообщала мне о смерти Алисы. Поездка в Прованс предоставила мне удобный случай остановиться ненадолго в Ниме. Дом, в котором живут Тессьеры, довольно приятный на вид, находится в шумном центре города, на улице Фешер. Хотя я и предупредил в письме о том, что заеду, все же, переступая порог, я изрядно волновался.
Няня проводила меня в гостиную, куда очень вскоре поднялась и Жюльетта. Передо мной точно вновь возникла тетушка Плантье: та же походка, то же сложение, то же запыхавшееся радушие. Она тут же засыпала меня вопросами, не ожидая ответов: о моей карьере, о том, как я устроился в Париже, чем я занимаюсь, с кем поддерживаю отношения, что привело меня на Юг, почему я не собираюсь заехать в Эг-Вив, где меня так счастлив будет видеть Эдуар… Потом она сама рассказала мне обо всех: о своем муже, о детях, о своем брате, о последнем урожае, об ожидающихся убытках… Я узнал, что Робер продал Фонгезмар и переехал насовсем в Эг-Вив; он стал теперь компаньоном Эдуара, что позволяет тому больше ездить и заниматься главным образом коммерческой стороной дела, тогда как Робер остается при землях, улучшая и расширяя плантации.
Слушая ее, я с беспокойством искал глазами то, что могло напомнить мне о былом. Сразу узнал я среди новой обстановки гостиной несколько вещей из Фонгезмара, однако то самое прошлое, что будило во мне трепет, похоже, нимало не заботило Жюльетту — или она нарочно старалась о нем не заговаривать.
На лестнице играли двое мальчиков, двенадцати и тринадцати лет; она подозвала их, чтобы мне представить. Лиза, самая старшая среди детей, поехала вместе с отцом в Эг-Вив. Еще один мальчик, десяти лет, должен был вот-вот вернуться с прогулки; это о его скором рождении сообщала мне Жюльетта вместе с той скорбной для нас вестью. Для Жюльетты та беременность оказалась весьма тяжелой, и она еще очень долго оправлялась после нее, пока в прошлом году, словно спохватившись, не произвела на свет еще одну малышку, которой, судя по тому, как она о ней рассказывала, она отдавала предпочтение перед остальными детьми.
— Она сейчас спит в моей комнате, это рядом. Хочешь посмотреть? — И добавила, когда я пошел за ней: — Жером, я как-то не осмелилась написать тебе об этом… Ты бы не согласился стать для маленькой крестным отцом?
— Да, разумеется, я согласен, если тебе это доставит удовольствие, — ответил я, слегка удивленный, склоняясь над колыбелью. — А как назвали мою крестницу?
— Алиса… — сказала Жюльетта очень тихо. — Она чем-то похожа на нее, тебе не кажется?
Ничего не ответив, я только сжал ее руку. Маленькая Алиса, которую мать уже подняла, открыла глазки; я взял ее на руки.
— Каким бы ты был любящим отцом! — попыталась пошутить Жюльетта. — Почему ты не женишься, чего ждешь?
— Пока забудутся многие вещи, — ответил я и увидел, что она покраснела.
— Которые ты собираешься забыть уже вскоре?
— Которые я вообще не собираюсь забывать.
— Пойдем со мной, — вдруг сказала она, входя первой в небольшую комнатку, одна дверь которой выходила в ее спальню, а другая в гостиную. Там было уже довольно темно. — Вот где я скрываюсь, когда выпадает свободная минутка. Это самая тихая комната во всем доме. Придешь сюда — и как будто спрячешься от жизни.
Окна этой крошечной гостиной выходили не на шумную улицу, как у других комнат, а на укрытый за деревьями зеленый лужок.
— Посидим немножко, — сказала она, почти рухнув в кресло. — Если я тебя правильно поняла, ты хочешь хранить верность памяти Алисы.
Я ответил не сразу.
— Скорее, видимо, тому представлению, которое у нее было обо мне… Нет-нет, не ставь мне это в заслугу. Думаю, я все равно не мог бы поступить иначе. Если бы я женился на какой-то другой женщине, я бы только делал вид, что люблю ее.
— А… — протянула она, как бы безразлично, потом почему-то отвернулась и опустила лицо вниз, словно что-то обронила. — Значит, ты полагаешь, что возможно так долго носить в своем сердце безнадежную любовь?
— Да, Жюльетта.
— И что жизнь, даже если будет дуть на нее каждый день, не сможет ее погасить?..
Серым приливом набухал вечер, захватывая и поглощая предметы, которые, едва погрузившись в тень, точно оживали и принимались вполголоса рассказывать о своем прошлом. Я вновь попал в комнату Алисы — Жюльетта воссоздала до мелочей всю обстановку. Она вновь повернула ко мне свое лицо, черт которого я уже не мог различить и даже не мог бы сказать, открыты ли ее глаза. Я лишь видел, что она очень красива. Там мы и седили молча.
— Ну-с, — произнесла она наконец, — пора просыпаться…
Я увидел, как она встала, сделала шаг и вновь опустилась без сил на стоявший рядом стул, закрыв лицо ладонями; мне показалось, что она плачет…
Вошла служанка, держа в руках лампу.
notes