Книга: Тесные врата
Назад: IV
Дальше: VI

V

Я не искал иного смысла в жизни, кроме любви, цеплялся за нее изо всех сил, не ждал ничего, да и не хотел ничего ждать, кроме того, что приходило ко мне от моей возлюбленной.
На следующий день, когда я уже был почти готов идти к ней, тетя остановила меня и протянула только что полученное ею письмо:
…Ночь прошла очень беспокойно, Жюльетта металась и успокоилась только к утру, когда подействовали прописанные доктором лекарства. Заклинаю Жерома несколько дней не приходить сюда. Жюльетта может случайно услышать его шаги или голос, а ей сейчас нужен полный покой…
Боюсь, что до выздоровления Жюльетты мне придется задержаться здесь. Если я не смогу принять Жерома до его отъезда, передай ему, дорогая тетя, что я ему обязательно напишу…
Запрет касался меня одного. И тетя, и вообще кто угодно могли звонить и приходить к Бюколенам; а тетя уже намеревалась пойти туда сегодня же утром. Какой еще от меня особенный шум? Что за нелепый предлог?.. Впрочем, не важно!
— Что ж, ладно. Я не пойду.
Мне дорого стоило отказаться от встречи с Алисой; я желал этой встречи, но одновременно и боялся, — боялся предстать в ее глазах виноватым в том, что случилось с ее сестрой, а потому мне было все-таки легче не увидеться с ней вовсе, чем увидеть ее раздраженной.
В любом случае мне хотелось видеть Абеля.
Открывшая дверь горничная протянула мне записку:
Пишу эту записку, чтобы ты не беспокоился. Оставаться долее в Гавре, совсем рядом с Жюльеттой, выше моих сил. Вчера вечером, вскоре же после того, как мы расстались, я сел на пароход в Саутхемптон. Поживу до конца каникул в Лондоне, у С… Увидимся в Школе.
…Так в один миг я лишился всякой людской поддержки. Дальнейшее пребывание в Гавре не сулило мне ничего, кроме новых страданий, и я вернулся в Париж задолго до начала занятий. Я обратился помыслами к Богу, к Тому, «от кого исходит всякое истинное утешение, всякая благодать и всякое совершенство». Ему принес я свою боль, и молитва моя ободрялась, вдохновлялась мыслью о том, что и она ищет прибежища в Нем и молится.
Потекло время, в раздумьях и занятиях, без каких-либо иных событий, кроме писем Алисы и моих к ней. Я сохранил их все и именно на них опираюсь, восстанавливая в памяти последующие события…
Новости из Гавра доходили до меня через тетушку, поначалу даже исключительно через нее; так я узнал, какие серьезные опасения вызывало тяжелое состояние Жюльетты в первые дни. Лишь через двенадцать дней после моего отъезда я получил наконец первое письмо от Алисы:
Извини, пожалуйста, дорогой мой Жером, что я не написала тебе раньше: состояние нашей бедняжки Жюльетты не оставляло времени на письма. С тех пор, как ты уехал, я почти неотлучно была возле нее. Я попросила тетю держать тебя в курсе наших дел. Думаю, она выполнила мою просьбу, и ты, наверное, знаешь, что вот уже третий день Жюльетте лучше. Я благодарю Бога, но радоваться пока не смею.
Также и Робер, о котором я здесь почти не упоминал и который приехал в Париж спустя несколько дней после меня, смог немного рассказать мне о том, как поживают его сестры. Собственно, ради них я и уделял ему гораздо больше времени, нежели мне бы того хотелось, следуй я склонностям своего характера; он поступил в сельскохозяйственную школу, и едва у него выдавался свободный день, как мне приходилось заниматься им и изобретать, чем бы его развлечь.
От него я узнал то, о чем не решался спросить ни у Алисы, ни у тети: оказывается, Эдуар Тессьер усердно заходил справляться о здоровье Жюльетты, однако до отъезда Робера из Гавра он еще не виделся с ней вновь. Узнал я также и то, что Жюльетта, с тех пор, как я уехал, в общении с сестрой хранила упорное молчание, которое ничто не способно было нарушить.
Несколько позднее через тетю мне стало известно кое-что и о злополучной помолвке Жюльетты: Алиса, я это чувствовал, надеялась, что помолвка немедленно расстроится, однако Жюльетта сама настояла, чтобы о ней объявили как можно раньше. Ее решимость, о которую разбивались все советы, увещевания и мольбы, сделала ее упрямой, слепой и немой — точно замурованной в молчание.
Шло время. От Алисы, которой я уже и не знал, о чем писать, приходили короткие, скупые письма, лишь усугублявшие мою тоску. Я словно погружался в густой зимний туман; увы, ни настольная лампа, ни весь пыл моей любви, ни моя вера были не в силах одолеть мрак и холод в моем сердце. А время шло.
И вот однажды, весенним утром, я неожиданно получил письмо Алисы, адресованное тетушке, которая в это время куда-то уехала из Гавра и переслала письмо мне; я выписываю из него то, что поможет лучше понять эту историю:
…Ты должна быть довольна моим послушанием: как я тебе и обещала, я приняла-таки г-на Тессьера и долго с ним говорила. Не скрою, держался он очень достойно, и я даже почти поверила, признаюсь честно, в то, что этот брак может оказаться не таким уж несчастливым, как я вначале опасалась. Разумеется, Жюльетта не любит его, но мне он кажется от раза к разу все менее недостойным любви. Судя по его словам, он отлично все понимает и ничуть не заблуждается относительно характера моей сестры, но он уверен, что его любовь к ней может многое изменить, и убеждает меня, что нет таких препятствий, которые смогли бы устоять перед его терпением и упорством. Ты уже поняла, что влюблен он без памяти.
Ты права, я была необычайно тронута, узнав, что Жером так много занимается с моим братом. Думаю, что он просто счел это своим долгом — ибо по характеру они с Робером совершенно непохожи, — а также, вероятно, хотел таким образом понравиться мне, но сам же он наверняка смог убедиться: чем больше усилий требует от нас исполнение долга, тем мудрее и возвышеннее становится наша душа. подобные суждения кому-то могут показаться выспренними, но, тетушка, право же, не смейся над своей великовозрастной племянницей, ибо эти мысли поддерживают меня и облегчают мои попытки толковать брак Жюльетты как благо.
Я так благодарна за твою нежную заботу обо мне, дорогая тетушка!.. Но не думая, пожалуйста, что я несчастлива; я бы могла даже сказать: наоборот — ибо потрясение, испытанное Жюльеттой, отозвалось и во мне. Для меня вдруг прояснились те слова из Писания, которые я раньше повторяла почти бездумно: «Проклят человек, который надеется на человека». Еще задолго до того, как я нашла это место в Библии, я прочла эти слова на рождественской открытке, которую прислал мне Жером, когда ему еще не было и двенадцати, а мне уже исполнилось четырнадцать. На той открытке, рядом с цветочным венком, который тогда нам очень нравился, было помещено четверостишие — парафраз, кажется, Корнеля:
Обречены те, кто подмогу
В невзгодах ищут у людей.

Признаться, та простая строка Иеремии мне бесконечно ближе. Жером, когда выбирал открытку, разумеется, не обратил особого внимания на эти слова, но сейчас, судя по письмам, его образ мыслей стал очень походить на мой, и я каждый день благодарю Бога за то, что Он одновременно приближает к себе нас обоих.
Памятуя о нашем с тобой разговоре, я больше не пишу ему таких длинных писем, как прежде, чтобы не отвлекать его от работы. Ты, наверно, уже подумала, что как бы в возмещение за это я бесконечно долго рассказываю о нем, поэтому, пока не поздно, заканчиваю письмо. Прошу тебя, не сердись.
Какую бурю переживаний вызвало во мне это письмо! Я проклинал неумелое тетушкино вмешательство (что же это был за разговор, о котором упомянула Алиса и после которого она почти перестала писать мне?), неуместную заботу, заставившую ее поставить меня обо всем этом в известность. Если мне и без того тяжело было переносить молчание Алисы, не лучше ли в тысячу раз было держать меня в неведении, что то, о чем она давно перестала говорить со мной, она спокойно пишет кому-то другому! Все раздражало меня: и то, что она так легко пересказывает тетушке наши самые заветные тайны, и естественный тон письмо, и ее спокойствие, и серьезность, и готовность шутить…
— Нет-нет, дружище! Тебе прежде всего не дает покоя то, что письмо адресовано не тебе, — сказал Абель, непременный мой спутник, Абель, с которым только и мог я поговорить и к которому в моем одиночестве меня неизменно снова и снова пригоняли моя слабость, потребность выплакаться, неверие в собственные силы и — в минуты растерянности — доверие, которое я питал к его советам, несмотря на явную разность наших натур или скорее благодаря ей…
— Изучим внимательно этот документ, — произнес он, разложив страницы письма на своем столе.
К тому времени я уже промучился три ночи, а четыре дня, соответственно, носил все в себе, стараясь не подать виду! Самостоятельно я уже почти пришел к тем же умозаключениям, которые выдал мне мой друг:
— Давай так: посмотрим, что с этой блестящей партией сделает огонь любви. Уж мы-то знаем, как действует его пламя. Черт меня побери, если Тессьер не есть тот самый мотылек, который спалит в нем свои крылышки…
— Оставим это, — смутился я от его шуточек. — Поговорим лучше про то, что идет дальше.
— А что дальше? — удивился он. — Дальше все только о тебе. Жалуйся, несчастный! Нет ни строчки, ни единого слова, которые не были бы наполнены мыслью о тебе. По сути дела, и письмо-то адресовано тебе; переслав его, тетя Фелиция лишь вернула его истинному получателю. Только из-за того, что ты далеко, Алиса и припадает к груди этой доброй тетеньки. Вот, к примеру, стихи Корнеля, которые замечу в скобках, принадлежат Расину, для нее, для тетушки-то, они ведь пустой звук. Да говорю же тебе, с тобой она всем этим делится, тебе все это рассказывает. Ты будешь последним болваном, если уже через две недели твоя кузина не напишет тебе такое же длинное, легкое и приятное письмо…
— Да она вовсе не собирается этого делать!
— Сейчас все в твоих руках! Хочешь совет? Еще в течение… ну, в общем, довольно долгое время даже не заикайся ни о любви, ни о женитьбе. Ведь после того, что случилось с ее сестрой, она именно за это на тебя и сердится, понимаешь? Упирай на братские чувства, без конца пиши о Робере, коли у тебя хватает терпения возиться с этим кретином. Короче, просто занимай ее чем-нибудь, и все, а остальное само собой выйдет. Эх, вот бы мне можно было ей написать!..
— Ты был бы недостоин чести ее любить.
Тем не менее я все-таки последовал совету Абеля, и действительно письма Алисы постепенно начали становиться более живыми, хотя я не мог надеяться ни на подлинную радость с ее стороны, ни на решительное смягчение до тех пор, пока Жюльетта не обрела если уж не счастье, то по крайней мере определенное положение.
Алиса писала тем временем, что дела Жюльетты идут все лучше, в июле должна состояться свадьба и жаль, что мы с Абелем не сможем приехать из-за нашей учебы… То есть, как я понял, она сочла, что наше присутствие на церемонии вовсе не обязательно, поэтому мы, сославшись на очередной экзамен, ограничились тем, что послали поздравительные открытки.
Примерно недели через две после свадьбы Алиса прислала мне такое письмо:
Дорогой Жером,
Суди сам о том, как я была поражена, открыв вчера наугад подаренный тобой прелестный томик Расина и обнаружив то самое четверостишие с твоей давнишней рождественской открытки, которую я вот уже скоро десять лет храню между страниц Библии.
Порыв, меня влекущий к Богу,
Победней всех земных страстей.
Обречены те, кто подмогу
В невзгодах ищут у людей.

Я считала, что это отрывок из какого-то корнелевского парафраза, и, по правде говоря, не находила в нем ничего особенного. Но, читая дальше «IV Духовное песнопение», я напала на такие прекрасные строфы, что не в силах удержаться, чтобы не переписать их сейчас для тебя. Не сомневаюсь, что они тебе известны, насколько я могу судить по инициалам, которые ты неосторожно оставил на полях. (В самом деле, у меня появилась привычка помечать в моих и ее книгах большой буквой «А» те пассажи, которые мне понравились или с которыми я хотел познакомить и ее.) Но не важно! Я сама получу удовольствие, переписывая их. Сначала я даже слегка обиделась, когда поняла, что моя находка на самом деле была твоим подарком, но это гадкое чувство уступило место радости от мысли, что ты полюбил эти строфы так же, как и я. Когда я переписываю их, мне кажется, что мы вместе их читаем.
Глас горний истины превечной
Из поднебесья к нам воззвал:
«Зачем, о люди, так беспечно
Земных вы ищете похвал?
Изъян ли слабых душ виною,
Что крови ваших жил ценою
Вы покупаете подчас
Не хлеб, который насыщает,
Но тень его, что лишь прельщает,
А голод пуще гложет вас.
Хлебы, что свыше вам дарятся, —
Созданье Божией руки.
Они для ангелов творятся
Лишь из отборнейшей муки.
Вас этим хлебом вожделенным
В столь вам любезном мире бренном
Вовек никто не угостит,
А кто за мною устремится,
Тот сможет вволю угоститься
И будет жив, здоров и сыт».
……………
В твоем плену душа обрящет
Покой блаженный навсегда,
Испив воды животворящей,
Что не иссякнет никогда.
Не скрыт от мира сей родник,
Чтоб всяк хоть раз к нему приник.
Мы ж пьем из мутного пруда,
Довольствуясь безумцев долей,
Иль из неверных суходолий,
Где не задержится вода.

Как это прекрасно, Жером, как прекрасно! Не правда ли, ты ощутил эту красоту так же, как и я? В моем издании дается маленькое примечание о том, что г-жа Ментенон, услышав эту песнь в исполнении м-ль д'Омаль, пришла в восхищение, «уронила несколько слезинок» и просила исполнить один из отрывков еще раз. Я выучила ее наизусть и без устали повторяю ее про себя. Жалею я лишь об одном: что не слышала, как ее читаешь ты.
От наших путешественников продолжают приходить приятные вести. Ты уже знаешь, как понравилось Жюльетте в Байонне и в Биаррице, несмотря даже на ужасную жару. С тех пор они побывали в Фонтараби, останавливались в Бургосе, дважды переходили Пиренеи… Только что я получила от нее восторженное письмо из Монсерра. Они рассчитывают побыть дней десять в Барселоне, а затем вернуться в Ним: Эдуар хочет успеть до конца сентября, чтобы все подготовить к сбору винограда.
Мы уже целую неделю с отцом в Фонгезмаре; завтра должна приехать мисс Эшбертон, а через четыре дня Робер. Бедный мальчик, как ты знаешь, не сдал экзамен, причем не потому, что он был трудный, а просто экзаменатор задавал такие причудливые вопросы, что он растерялся. Не могу поверить, что Робер не был готов, — после всего, что ты мне писал о его старании и усердии. Видимо, этому экзаменатору нравится таким образом приводить в смущение учеников.
Что же касается твоих успехов, дорогой друг, то мне даже как-то неловко поздравлять тебя — настолько они мне кажутся естественными. Я так верю в тебя, Жером! Едва я начинаю о тебе думать, как сердце мое наполняется надеждой. Сможешь ли ты уже сейчас приступить к той работе, о которой ты мне рассказывал?..
…У нас в саду ничего не изменилось, но дом как будто опустел! Ты ведь понял, не правда ли, почему я просила тебя не приезжать этим летом; я чувствую, что так будет лучше, и повторяю это каждый день, потому что мне очень тяжело не видеть тебя так долго… Иногда я непроизвольно начинаю тебя искать: вдруг прерываю чтение и оборачиваюсь… Мне кажется, что ты рядом!
Продолжаю письмо. Сейчас ночь, все легли спать, а я засиделась перед открытым окном; в саду очень тепло и все благоухает. Помнишь, в детстве, когда мы видели или слышали что-то очень красивое, мы думали: «Спасибо, Боже, за то, что мы это создал…» Вот и сегодня в моей душе лишь одна мысль: «Спасибо, Боже, за то, что ты подарил такую прекрасную ночь!» И вдруг мне так захотелось, чтобы ты оказался здесь, рядом, совсем близко, захотелось изо всех сил — так, что даже ты, наверное, это почувствовал.
Как ты хорошо сказал в одном письме: «есть такие счастливые души», в которых восхищение неотделимо от признательности… Мне столько еще хотелось бы сказать тебе! Вот я пытаюсь представить ту солнечную страну, о которой пишет Жюльетта. Мне видятся и совсем иные края — там еще просторнее, еще больше солнца, еще пустыннее. Меня не покидает какая-то странная уверенность, что однажды — не знаю, каким образом, — мы вместе увидим великую таинственную страну…
Вы, конечно, без труда можете себе представить, как я читал это письмо — с радостным замиранием сердца, со слезами любви. За ним последовали другие. Да, Алиса благодарила меня за то, что я не приехал в Фонгезмар; да, она умоляла меня не искать с ней встречи в этом году, но сейчас она жалела о том, что меня нет рядом с ней, она хотела видеть меня; этот призыв слышался с каждой страницы. Почему я не поддался ему? Что придавало мне силы? Советы Абеля, разумеется; боязнь одним махом разрушить мое счастье плюс некое природное сдерживающее начало, боровшееся с влечением сердца.
Выписываю из этих писем то, что имеет отношение к моему рассказу:
Дорогой Жером,
Я в восторге от твоих писем. Как раз собралась ответить на письмо из Орвьето, а тут пришли еще сразу два — из Перуджи и Ассизи. Теперь я тоже мысленно путешествую: телом я как будто бы здесь, но на самом деле я иду рядом с тобою по белым дорогам Умбрии; чуть свет я вместе с тобой отправляюсь в путь и словно впервые любуюсь утренней зарей… Ты звал меня, поднявшись на развалины Кортоны, правда? Я слышала твой голос… Мы стояли на вершине горы, над раскинувшимся внизу Ассизи, и нам страшно хотелось пить! Зато каким блаженством был для меня стакан воды, которым нас угостил монах-францисканец! Поверь, друг мой, я точно на все смотрю твоими глазами! Мне так понравилось то, что ты написал о святом Франциске! Да, именно: мысль должна стремиться к возвышенности, а вовсе не к полному освобождению, которому неизменно сопутствует мерзостная гордыня. Все порывы свои употребить не на бунт и возмущение, но на служение…
В Ниме, судя по письмам, все идет так хорошо, что, мне кажется, самому Богу угодно, чтобы я сейчас только и делала, что радовалась. Единственное, что омрачает это лето, — состояние моего несчастного отца; несмотря на все мои заботы, он по-прежнему о чем-то грустит, точнее, каждый раз возвращается к своей грусти, едва я оставляю его одного, и выводить его из этого состояния с каждым разом все труднее. Вся окружающая нас природа словно говорит с нами на языке счастья, но он уже как будто перестает понимать этот язык и даже не делает никаких усилий, чтобы расслышать его… У мисс Эшбертон все в порядке. Я читаю им обоим твои письма; одного письма хватает для разговоров дня на три, а там приходит следующее…
…Позавчера уехал Робер; остаток каникул он проведет у своего друга Р…, отец которого служит управляющим на образцовой ферме. Конечно, в той жизни, какую мы здесь ведем, для него никаких особенных радостей нет, а потому, когда он заговорил об отъезде, я поддержала его…
…Столько еще хочется сказать тебе — говорила и говорила бы с тобой без конца! Иногда я никак не могу найти верных слов, да и мысли путаются: пишу наяву, словно во сне, и чувствую, почти до боли, лишь одно — как много, бесконечно много смогу еще отдать и получить.
Как случилось, что мы оба молчали столько долгих месяцев? Будем считать, что это была зимняя спячка. О, только бы она уже прошла навсегда, эта ужасная, страшная зима молчания! С тех пор, как ты вновь нашелся, и жизнь, и мысли, и порывы наших душ — все кажется мне прекрасным, восхитительным, неисчерпаемо богатым.
12 сентября
Получила твое письмо из Пизы. У нас здесь тоже погода стоит просто замечательная, никогда еще Нормандия не казалась мне такой прекрасной. Позавчера я прошла пешком огромное расстояние, просто так, гуляя; вернулась усталая, но в очень приподнятом настроении, буквально опьяненная солнцем и радостью. Как хороши были мельницы в лучах палящего солнца! Мне даже не нужно было воображать себя в Италии, чтобы почувствовать прелесть всего этого.
Да, друг мой, в «многоголосии» природы для меня различим и внятен сейчас один только, как ты его называешь, призыв к радости. Я слышу его в пении каждой птицы, вдыхаю с ароматом каждого цветка и все отчетливее понимаю, что для меня единственно возможной формой молитвы может быть только поклонение: повторять вслед за святым Франциском: «Боже! Боже!» «e non altro», «и ничего больше», а сердце переполняется невыразимой любовью.
Но я не собираюсь превращаться в какую-нибудь невежествующую монашку, не бойся! В последнее время я прочла очень много, благо выпало несколько дождливый дней; я как бы перенесла это свое поклонение на книги… Закончив Мальбранша, я тут же принялась за «Письма к Кларку» Лейбница; затем, просто для передышки, читала «Ченчи» Шелли — без особого удовольствия; прочла заодно и «Мимозу»… Наверное, ты возмутишься, но я бы отдала и всего Шелли, и всего Байрона за те четыре оды Китса, которые мы читали вместе прошлым летом; равно и всего Гюго отдам я за несколько сонетов Бодлера. Выражение «великий поэт» бессмысленно: гораздо важнее быть чистым поэтом… Спасибо тебе, о брат мой, за то, что ты позволил мне узнать, понять и полюбить все это.
…Не сокращай твоего путешествия только ради того, чтобы мы могли эти несколько дней провести вместе, не надо. Нет, серьезно: будет лучше, если мы еще какое-то время не увидимся. Поверь, даже если бы ты был рядом со мной, я не смогла бы думать о тебе больше, чем сейчас. Не хочу огорчать тебя, но именно сейчас во мне почти пропало желание встречи. Не знаю, хорошо ли это, но, честное слово, узнай я, что ты приедешь сегодня вечером… куда-нибудь убежала бы.
Ради Бога, только не требуй от меня объяснить это… чувство. Я знаю лишь одно: я о тебе постоянно думаю (для твоего счастья этого должно быть достаточно) и тем счастлива.
……………
Вскоре после получения этого письма я возвратился из Италии, был немедленно призван на военную службу и отправлен в Нанси. Там я не знал ни одной живой души, но радовался, что остался один, ибо в этой ситуации и для меня, гордого своей любовью, и для Алисы становилось еще очевиднее, что ее письма были моим единственным прибежищем, а ее образ в моей памяти — «единственной моей энтелехией», как сказал бы Ронсар.
По правде говоря, я весьма бодро переносил ту довольно суровую дисциплину, в которой нас держали. Я закалял свою стойкость и если и жаловался на что-то Алисе, то лишь на разлуку. Но даже саму длительность разлуки мы превратили в достойное испытание лучших наших качеств. «Ты же никогда не жаловался, — писала мне Алиса. — Я даже не могу вообразить такое: ты — и вдруг упал духом…» После подобных слов чего только не вынесешь!
Прошел почти целый год с нашей последней встречи. Она, похоже, и не задумывалась об этом, а как будто только начала отсчитывать дни. Однажды я упрекнул ее за это.
А разве я не была рядом с тобой в Италии? — писала она в ответ. — Неблагодарный! Да я ни на один день не покидала тебя! Пойми, что только сейчас и впредь на какое-то время я не смогу следовать за тобой: вот это — и только это — я и называю разлукой. Правда, я честно пытаюсь вообразить тебя в военной форме… Но у меня не получается. Самое большое, на что я способна, — это представить тебя вечером, в комнатке на улице Гамбетта: ты что-то пишешь или читаешь… Даже нет, на самом деле я вижу тебя только в Фонгезмаре или в Гавре — через год.
Через год! Те дни, что уже прошли, — не в счет; все мои надежды устремлены к некоему дню в будущем, и он приближается — медленно-медленно. Помнишь, у нас в глубине сада есть низкая стена, вдоль которой посажены хризантемы и по которой мы однажды рискнули пройти. Вы с Жюльеттой прошли поверху, как мусульмане, прямиком направляющиеся в рай, а у меня с первых же шагов закружилась голова, и ты кричал мне снизу: «Не смотри под ноги!.. Только вперед! Иди, иди, не останавливайся! Смотри прямо перед собой!» Потом наконец — и это было лучше, чем все твои слова, — ты вспрыгнул на стену и стал ждать меня впереди. У меня сразу же прошли и дрожь, и головокружение: я смотрела только на тебя и бежала навстречу твоим раскрытым объятиям…
Что станется со мной без веры в тебя, Жером? Мне необходимо чувствовать, что ты сильный; ты моя опора. Не слабей же.
Словно бросая самим себе некий вызов и словно получая удовольствие от продления нашего ожидания, а также из боязни, что встреча может не получиться, мы условились, что несколько дней увольнения, которые мне дали перед Новым годом, я проведу в Париже, у мисс Эшбертон…
Я уже говорил: я привожу здесь далеко не все письма. Вот то, которое я получил где-то в середине февраля:
Проходя вчера по Парижской улице, испытала сильное волнение, увидев в витрине магазина М… Весьма нарочито выставленную книгу Абеля, о выходе которой ты меня предупреждал, но в чью реальность я никак не могла поверить. Не смогла удержаться, зашла, однако заглавие показалось мне настолько смешным, что я не знала, сумею ли сказать его продавцу; я уже представляла, как выйду из магазина с первой попавшейся, любой другой книжкой. К счастью, небольшая стопка «Вольностей и шалостей» уже лежала на прилавке в ожидании покупателя, так что мне не пришлось ничего говорить, я просто взяла один экземпляр, бросив на прилавок пять франков.
Я очень благодарна Абелю за то, что он не прислал мне эту свою книгу! Листая ее, я испытывала стыд, причем стыд не столько из-за книги как таковой — в ней, кстати сказать, больше глупостей, чем непристойностей, — но стыд при мысли, что ее написал Абель, Абель Вотье, твой друг. Тщетно искала я от страницы к странице тот «Большой талант», который обнаружил в ней критик из «Тан». Из разговоров в нашем маленьком гаврском обществе, где частенько вспоминают Абеля, я узнала, что книга имеет настоящий успех. Я услышала, что неизлечимое ничтожество этого ума называют здесь «легкостью» и «изяществом»; разумеется, я вела себя осторожно, и о том, что я прочла эту книгу, знаешь только ты один. Бедный пастор Вотье, который — я это видела — сначала был по-настоящему расстроен, в конце концов спросил меня, не будет ли ему уместнее всем этим гордиться; именно в этом стараются его уверить все вокруг. Вчера у тети Плантье г-жа В… вдруг возьми да и скажи ему:
«Вы, господин пастор, наверное, на седьмом небе от такого блестящего успеха вашего сына». Он даже смутился: «Боже мой, мне пока еще далеко до этого…» «А вы приближаетесь, приближаетесь», — вставила тут тетя, без всякой задней мысли, конечно, но таким ободряющим тоном, что все засмеялись, и он в том числе.
То ли еще будет, когда поставят «Нового Абеляра», — пьесу, которую он, как мне стало известно, пишет для какого-то театра на Бульварах и о которой, по-моему, уже трубят во всех газетах!.. Бедный Абель! Неужто это и вправду тот успех, которого он желал и которым удовольствуется!
Вычитала вчера в «Вечном Утешении»: «Кто взаправду желает славы истинной и долгой, не стремится к славе преходящей; кто же ту последнюю не презирает в сердце своем, воистину показывает, что не любит он славы небесной»; прочла эти слова и подумала: спасибо, Господи, что избрал ты Жерома для славы небесной, рядом с которой все прах.
Недели, месяцы протекали в однообразных занятиях, однако я даже не торопил время, не подгонял часы, ибо жил одними лишь воспоминаниями и надеждами.
Мой дядя и Алиса собирались в июне отправиться в окрестности Нима к Жюльетте, у которой к этому сроку должен был родиться ребенок. Встревоженные последними новостями от нее, они решили выехать несколько раньше.
Твое последнее письмо, — писала мне Алиса, — пришло в Гавр, когда мы уже уехали, а сюда его доставили только через неделю, представляешь? Я просто измучилась за эту неделю, у меня внутри все словно сжалось, окоченело, будто у меня отняли часть души. Брат мой! Только когда есть ты, я становлюсь собой и даже больше самой себя…
У Жюльетты снова все хорошо, со дня на день ожидаем родов и не особенно волнуемся. Она знает, что я тебе пишу сегодня; она уже на следующий день после нашего приезда в Эг-Вив спросила: «А как дела у Жерома?.. Он тебе по-прежнему пишет?..» Я не посмела ей соврать, и тогда она добавила: «Когда будешь ему отвечать, передай, что я… — тут она потупилась, но почти сразу же закончила, даже с легкой улыбкой, — …что я выздоровела». У меня иногда возникала догадка, что она в своих письмах, всегда таких веселых, разыгрывала передо мной комедию счастья, причем сама уже начинала в нее верить… То, из чего она строит сегодня свое счастье, настолько отлично от прежних ее мечтаний, от всего, что, как тогда казалось, только и может сделать ее счастливой!.. Ах, до чего же это так называемое счастье тесно связано с состоянием души и как мало на самом деле значит для него все внешнее, из чего оно вроде бы и складывается! Впрочем, избавляю тебя от многих мыслей по этому поводу, которые возникли у меня во время прогулок в одиночестве по здешним «ландам» и которые более всего удивляют меня тем, что я не чувствую никакой особенной радости: ведь счастье Жюльетты должно было бы передаться и мне… почему же моим сердцем все больше овладевает непонятная меланхолия, с которой я никак не могу справиться? Сама красота здешних мест, которую я чувствую, которую я по крайней мере осознаю, лишь усугубляет эту мою необъяснимую грусть… Когда приходили твои письма из Италии, я умела видеть все твоими глазами, а сейчас мне кажется, что я будто бы краду у тебя все, чем любуюсь здесь одна. Помню, в Фонгезмаре и Гавре я выработала в себе некую особую стойкость, специально для дождливых дней; здесь это замечательное качество совершенно не нужно, и я беспокоюсь оттого, что оно останется вообще без применения. А еще меня шокирует то, как здесь смеются: наверное, быть менее шумным, чем они, и означает для меня «грустить»… Теперь мне ясно, что ко всем моим прежним радостям неизменно примешивалась гордыня: оказавшись здесь, среди этого чуждого мне веселья, я чувствую себя так, словно меня унизили.
С тех пор как я приехала сюда, я почти ни разу не молилась: не могу избавиться от какого-то детского ощущения, что Бог тоже не на прежнем своем месте. Прощай, тороплюсь закончить; ужасно стыдно и за эти кощунственные слова, и за слабость свою, и за грусть, и за то, что сама это признаю и что пишу тебе обо всем этом в письме, которое завтра непременно порвала бы, не уйди оно с вечерней почтой…
Следующее ее письмо целиком было посвящено рождению племянницы, которой она собиралась стать крестной матерью, а также описанию радости Жюльетты, дядюшки… И ни слова о ее собственных переживаниях.
Затем снова пошли письма из Фонгезмара, куда в июле приезжала и Жюльетта.
Сегодня утром Эдуар с Жюльеттой уехали. Особенно жалко мне было расставаться с моей маленькой крестницей: через полгода, когда я вновь увижу ее, многие ее движения, жесты будут мне совершенно незнакомы; пока же почти все они были придуманы, открыты ею на моих глазах. Как удивительно и таинственно любое развитие, становление! Только лишь по невнимательности нашей мы не изумляемся ему всякий раз. Я проводила целые часы, склонившись над колыбелькой стольких надежд. Почему же развитие останавливается так скоро и любое создание окончательно застывает, будучи еще таким далеким от Бога? Что причиной тому — эгоизм, самоуспокоенность, потеря влечения к совершенству? О, если бы мы могли, если бы хотели стать еще ближе к Небу!.. Это было бы настоящее соревнование!
Жюльетта выглядит очень счастливой. Первое время я огорчалась, видя, что она забросила и чтение, и фортепьяно; но действительно, Эдуар Тессьер не любитель музыки, да и к книгам особого вкуса не имеет, и Жюльетта, видимо, поступает мудро, не ища радостей там, куда он не мог бы за ней последовать. Более того, она весьма интересуется занятиями мужа, и тот держит ее в курсе всех своих дел, которые, кстати, с этого года пошли в гору; он шутит, что именно женитьба помогла ему приобрести весьма обширную клиентуру в Гавре. В последний раз, когда он ездил по делам, его сопровождал Робер. Эдуар вообще очень внимателен к нему, уверяет, что понял его характер, и не теряет надежды привить ему прочный вкус к такого рода занятиям.
Отцу гораздо лучше; он даже помолодел, наблюдая счастье дочери, вновь увлекся фермой, садом, а на днях попросил меня возобновить чтение вслух, которое мы когда-то начинали с мисс Эшбертон и которое прервалось в связи с приездом Тессьеров. Так что читаю им о путешествиях барона Хюбнера — мне и самой это интересно. Сейчас у меня появится больше времени читать и для себя, но я пока подожду твоих указаний; сегодня утром полистала одну за другой несколько книжек и поняла, что читать их у меня нет ни малейшего желания!..
С этого времени письма Алисы становились все тревожнее и настойчивее.
Боязнь тебя побеспокоить не позволяет мне сказать, как я жду тебя, — писала она ближе к концу лета. — Каждый день, который мне предстоит прожить до встречи с тобой, давит на меня тяжким грузом. Еще целых два месяца! Мне кажется, они будут тянуться дольше, чем все то время, которое уже прошло без тебя! Чем бы я ни занялась, лишь бы отвлечься от ожидания, все кажется мне до смешного временным, и в конце концов я все бросаю. Книги вдруг лишились всех достоинств, всякого очарования, прогулки — всякой привлекательности, природа вообще — всякого значения, сад словно выцвел и растерял все свои запахи. Я завидую тяготам твоей службы, этим обязательным упражнениям, которые ты сам не выбирал и которые беспрестанно отрывают тебя от тебя самого, изматывают тебя, убыстряют бег времени и по вечерам бросают тебя, предельно уставшего, в сон. Твое описание маневров было настолько живым, что я долго не могла от него отойти: дурно спала ночами и вскакивала от звука побудки. Положительно, я слышала, как горнист играл зорю! Я так хорошо представляю теперь то состояние, похожее на легкое опьянение, о котором ты пишешь, эту утреннюю веселую бодрость, это едва заметное головокружение… До чего же прекрасным был, наверное, тот холодный, сверкающий инеем рассвет на холмах вблизи Мальзевиля!..
С недавнего времени я что-то неважно себя чувствую. Нет-нет, ничего серьезного, просто слишком сильно жду тебя, — очевидно, поэтому.
А вот еще через полтора месяца:
Это мое последнее письмо к тебе, друг мой. Пусть неизвестна еще точная дата твоего возвращения, ясно, что ее сообщат в самом скором времени, и я уже не успею ни о чем написать. Я бы очень хотела увидеться с тобой в Фонгезмаре, но погода совсем испортилась, на дворе очень холодно, и отец настаивает, что пора перебираться в город. Теперь, когда ни Жюльетта, ни Робер больше не живут с нами, мы легко могли бы поселить тебя, но все-таки лучше, если ты остановишься у тети Фелиции, которая тоже будет счастлива тебя принять.
По мере того как приближается день нашей встречи, мое ожидание становится все более мучительным и даже переходит в какую-то боязнь; твой приезд, которого я так ждала, теперь как будто внушает мне страх; изо всех сил я стараюсь о нем не думать, но едва представлю звонок в дверь, звук твоих шагов по лестнице, и сердце мое буквально замирает или начинает болеть… Самое главное, не ожидай услышать от меня каких-то особенных слов… Я чувствую, что на этом заканчивается мое прошлое; дальше я не вижу ничего; жизнь для меня останавливается…
Четыре дня спустя, то есть за неделю до увольнения, я все же получил еще одно, очень короткое письмо:
Друг мой, я всецело поддерживаю твое решение не искать способов во что бы то ни стало продлить срок твоего пребывания в Гавре и время, отпущенное на нашу первую встречу. Разве есть у нас друг для друга какие-то слова, которых мы еще не написали? Поэтому, если тебе будет нужно уже к 28 числу вернуться в Париж, чтобы успеть записаться на лекции, не раздумывай и не жалей даже в том случае, если на нас у тебя останется два дня. Впереди у нас целая жизнь, разве не так?
Назад: IV
Дальше: VI