Книга: Что такое мышление? Наброски
Назад: § 4
Дальше: Примечания

Заключительные наброски

241. «Информационное удвоение» само по себе, конечно, очень сложная штука, но вряд ли оно может быть признано собственно мышлением. Производство информации, то есть ее производство во внутреннем пространстве соответствующего наблюдателя (а именно в этом в случае «информационное удвоение» и происходит), есть производство интеллектуальных объектов и некая игра с ними, но не более того.
Когда же мы говорим о мышлении (о мышлении, которое следовало бы называть так), мы должны думать о нем в неразрывной связи с реальностью – с тем, что происходит на самом деле, хотя мы и не можем это «самое дело» доподлинно знать.
Однако сама по себе интеллектуальная активность имеет весьма условные, и я бы даже сказал сомнительные, отношения с реальностью. Интеллектуальный аппарат создавался эволюционно и вовсе не для целей познания реальности или понимания ее нами, как она есть.
Задачами интеллекта всегда было обеспечение конкретных нужд конкретных биологических видов, соответствие их потребностей актуальным для них же аспектам реальности, что, на самом деле, очень узкая задача, которая может быть решена с почти полным пренебрежением к реальности как таковой.

 

242. Кроме того, если не соблюсти достаточной строгости, нам придется заключить, что «думающими» в каком-то смысле являются и все биологические существа, обладающие как минимум трехчленной нейронной цепью, и компьютеры, которые способны (если они это могут) приписывать состоянию материального мира какие-то дополнительные свойства, свидетельствующие о чем-то другом, кроме самих этих состояний.
Соответственно, «думающими» мы будем считать и человекообразных обезьян, и малолетних детей, а также сновидцев, невротиков, производящих бесчисленные внутриречевые автоматизмы, расистов, гомофобов и прочую публику, придерживающуюся тех или иных стереотипов социального восприятия, а также тех из нас, кто не прочь сутками напролёт скролить социальные сети, просиживать штаны за компьютерными играми или даже наслаждаться просмотром сериалов.
Да, всю подобную интеллектуальную активность, наверное, можно было бы назвать «думанием», «мышлением». Но, как я показал (недостаточно, впрочем, скрупулёзно), подобная интеллектуальная активность, даже если она нами осознана, целенаправленна и, возможно, хоть и приписывается нами нашему же несуществующему личностному «я», в действительности является лишь работой автоматизмов нашего мозга, его программ, его собственной спонтанной или как-то инициированной активности.
В нас так «думает» всё: отдельные нейроны и их совокупности в кортикальных колонках, рефлекторные дуги и функциональные системы (материальный мир моего мозга), отдельные психические автоматизмы и даже наши собственные истории (нарративы). Все они могут воспринимать состояние материального мира как свидетельство чего-то другого, кроме него самого, то есть производить это специфическое «удвоение», и они это делают.
Причем все эти как бы «думающие» элементы нашего мозга (анатомические, рефлекторные, функциональные и т. д.) «думают» то, что они «думают», одновременно и параллельно (симультанно), но при этом каждый сам по себе. Мы же воспринимаем лишь два-три таких «думания» в единицу времени лишь потому, что таков радиус луча нашего сознания.

 

243. На самом деле объемы нашей осознанности выше, чем три-четыре интеллектуальных объекта поскольку за счет кратковременной памяти количество объектов в оперативной памяти может быть субъективно больше. То есть единовременно в нашей оперативной (рабочей памяти) может находиться и, соответственно, осознаваться не более трех-четырех интеллектуальных объектов, однако в течение 30 секунд (это ограничение обусловлено возможностями кратковременной памяти) они могут несколько раз меняться.
В результате у нас будет возникать субъективное ощущение, что мы способны одновременно удерживать в своем сознании существенно большее количество интеллектуальных объектов, нежели те три-четыре которыми ограничена наше оперативная память. Хотя конечно, в любом случае количество одновременно осознаваемых интеллектуальных объектов невелико.
По всей видимости, этот эффект напоминает тот, который достигается в зрительном анализа торе за счет постоянного движения глаза по объекту Конечно, когда мы смотрим в лицо человека, нам кажется, что мы видим его лицо целиком, однако это не так.

 

 

На приведенных выше картинках лица изображены так, как нам кажется, мы их видим, а справа – то, как наш глаз, совершая постоянные микродвижения, создает эти «видимые» нами образы.
Примерно в таком же режиме, надо полагать, существует и наша осознанность. Только скользит по пространству нашего мышления, конечно, не глаз, а условный луч сознания или, точнее, область оперативной памяти. В результате нам кажется, что мы одномоментно сознаем некое значительное пространство смыслов, а на деле просто разные интеллектуальные объекты постоянно сменяют друг друга в пределах нашей оперативной памяти, но за счет кратковременной памяти эффект присутствия объектов в оперативной памяти субъективно выше.

 

244. Когда мы говорим о том, что в нашем мозге существует множество, условно говоря, «элементов» (в данной ситуации неважно, в каком, так сказать, разрезе мы их берем), каждый из которых в некотором смысле что-то себе «думает», мы говорим о том, что наш мозг содержит в себе как материальный носитель.
И каждый из этих элементов работает сам по себе, точнее говоря, они работают все вместе, производя при этом некий совокупный эффект, который я имею в виде своего поведения (включая все возможные его аспекты), разглядывая которое, я уже не могу сказать, что там на самом деле откуда. Все эти многие силы (действующие симультанно) слипаются, склеиваются в некий результирующий эффект, видимо как-то взаимо-влияя, взаимо-усиливаясь и взаимо-поглощаясь.
Образно говоря, в измерении поведения я уже не вижу всего того, что в это измерение напроецировалось из различных мест моего мозга. Обратно этот фарш через мясорубку не провернуть, а по речи президента страны нельзя понять, что в точности происходит в этой стране, хотя он, как мы видели в соответствующем примере, именно это происходящее в стране и транслирует, но, правда, через себя.
Когда же я говорю о пространстве мышления и моём индивидуальном мире интеллектуальной функции, речь, конечно, идет о том же самом, о тех же самых условных «элементах». Однако в данном случае используется иное измерение (нежели, например, наличное мое поведение) и иной способ извлечения этих данных.
И если наличное поведение – это действительно набор разных штук, решающих разные задачи, то в случае пространства моего мышления я всегда решаю одну задачу – задачу, актуальную для моего личностного «я».
Впрочем, то, что я решаю «одну задачу», не значит, во-первых, что она не может быть комплексной, а во-вторых, что я решаю ее всем своим мышлением. Однако именно то, в каком стоянии находится мой мозг (учитывая всё то поведение, которое он производит здесь и сейчас симультанной работой своих условных «элементов»), определяет и то, к какой области в пространстве моего мышления получает доступ, грубо говоря, мое личностное «я» для решения данной конкретной задачи.

 

245. При этом, впрочем, надо полагать, что все, что составляет мир моей интеллектуальной функции, продолжает оказывать то или иное влияние на все «элементы» системы, даже если я произвожу сейчас некие операции в рамках какого-то одного её блока (если взять за аналогию «блочную модель вселенной»).
То есть, даже находясь своим личностным «я» в рамках какого-то одного определенного «блока» этой своей интеллектуальной «вселенной» (например, ведя психотерапевтический прием конкретного пациента), я тем не менее продолжаю испытывать влияние всей той «интеллектуальной массы» своих «интеллектуальных объектов», которые «кривят» мир моей интеллектуальной функции в целом.
И если мое личностное «я» переключится вдруг на решение какой-то другой задачи (например, начнется пожар, и мне уже будет не до психотерапевтического приема), то и тогда, и в этом блоке, на который переключится в данный момент фокус внимания моего личностного «я», я буду испытывать влияние кривизны, заданной «интеллектуальной массой» моих «интеллектуальных объектов», которые искривляют мир моей интеллектуальной функции в целом.
Однако то, что я, в зависимости от решаемой мною задачи, нахожусь в разных «блоках» этой своей интеллектуальной вселенной, а потому мне доступны разные (по крайней мере, не одни и те же и точно не все) ее составляющие, я заметить не могу. Потому что тот, кто замечает (кто способен заметить), – это мое личностное «я», натренированное косвенной рекурсией, всегда считает, что он видит всё.
То есть то, что оно (это мое личностное «я») представляет собой в каждый конкретный момент времени, не является одним и тем же (грубо говоря, это разные «личностные “я”»), потому что само это мое личностное «я» есть лишь виртуальный эффект, производимый тем, что на данный момент в моем мозгу актуализировано.
Однако это всегда буду тот же «я», если смотреть на это дело, понимая, что речь идет лишь о специфической кривизне пространства моих интеллектуальных объектов, которую они формируют своими «массами» в моем индивидуальном мире интеллектуальной функции, а не о каком-то принципиально ином пространстве с другими интеллектуальными объектами.

 

246. При этом задача, которую мое личностное «я» решает в данный конкретный момент, может, как я уже сказал, быть комплексной, то есть сложносоставной.
Например, я почти не понимаю американский акцент, поэтому, когда я общаюсь с человеком, который нормальные английские слова (как мне представляется) не может сказать нормальным английским языком, мое личностное «я» решает сразу кучу всяких разных задач.
Во-первых, я пытаюсь понять, что же говорит этот прекрасный американец, и голова моя пухнет, перебирая варианты. Во-вторых, я пытаюсь не раздражаться на то, что он говорит непонятно, хотя, казалось бы, что ему мешает – он уж точно знает английский язык лучше меня! В-третьих, я думаю, как мне выйти из этого дурацкого положения, поскольку я вроде бы дал понять моему собеседнику, что говорю по-английски, но категорически ничего не понимаю в том звуковом безобразии, которое он производит, полагая, что он говорит на этом самом языке.
И вообще я думаю в этот момент об огромной массе не относящихся к делу вещей, поскольку, вопреки обыкновению, как бы говорю с человеком, не имея при этом ни малейшей возможности (не смотря, надо признать, на большое усердие) построить внутри своей головы хоть какие-то интеллектуальные объекты, которые должны были бы данному разговору вроде как соответствовать.
То есть обычно, разговаривая с человеком, я прекрасно располагаюсь внутри собственной головы и с удовольствием кручу там свои интеллектуальные объекты в ответ на соответствующие раздражители, подаваемые мне моим собеседником. Причем я даже не отдаю себе отчет в том, насколько мало, в действительности, я слежу за тем, что происходит вокруг.
Но в примере с американцем я уйти в мир своей интеллектуальной функции не могу категорически, потому что интеллектуальные объекты, соответствующие нашей с ним беседе, в моей голове просто не формируются. В результате я замечаю, какие у него (или у неё) глаза, брови, нос, губы, как звучит голос и т. д. и т. п. То есть мое личностное «я» тут же находит для себя задачи в задаче.
Впрочем, веер подзадач, которыми может заниматься мое личностное «я» в конкретной ситуации, – именно веер, то есть они, по существу, всё равно имеют некий центр, связаны между собой, представляют некое очерченное, хотя иногда и сложносочиненное множество. В целом же для моего личностного «я» всегда есть одна задача.

 

247. В общем, возможность сложносоставных задач не является для моего личностного «я» чем-то чрезвычайным, но они – вся их совокупность – есть весь мир моего личностного «я» на данный момент и всегда порождены наличной ситуацией, как ее себе это личностное «я» понимает. А то, что я ассоциирую свое личностное «я» с самим собой, это, конечно, неправильно или, по крайней мере, совершенно некорректно.
Наш мозг – огромный, шумный, пестрый и разноязыкий ветхозаветный Вавилон. И хотя нам может казаться, что всякая наша мысль порождена работой всего нашего мозга в целом, некой организованной вертикальной структурой, в действительности никакого единства в производстве наших «мыслей» нет, мы же просто услышали кого-то – одного, двух или трех говорящих – из этого бесчисленного их множества. Говорящих одновременно, по-разному и о разном.
Всякие представления о централизованном управлении нашей психикой, её вертикальном – сверху вниз – устройстве глубоко ошибочны. Нервная система изначально развивалась по периферии, использовалась для решения локальных задач, и лишь затем стали появляться новые, более высокие уровни организации и управления, которые должны были как-то эту разрозненную деятельность отдельных периферических центров координировать. И даже не столько координировать, сколько просто согласовывать, по мере возможности (весьма ограниченной) распределяя возникающие потоки.
То, что теперь высшие отделы нервной системы выступают как бы в качестве официальных представителей всей нашей психики в целом и в некотором смысле ведут с нами переговоры от её лица, – это лишь условность, некий технический компромисс, своего рода политес.
Ни один лидер государства – возьмем это как образ – не может говорить то, что думает, и делать то, что ему вздумается. Он всегда вынужденно оглядывается на то, как его слова и поступки будут восприняты внутри страны. При этом его электорат – это не просто какие-то отдельные граждане, а политические партии, общественные организации, национальные общины, другие меньшинства, религиозные организации, финансовые круги, бизнес-лобби, просто мужчины и женщины, наконец.
Однако и сами эти политические партии, общественные организации и социальные группы тоже оглядываются, уже на конкретных граждан. А сами граждане оглядываются на свои настроения… Это бесконечное, каскадное оглядывание вниз по подобной «вертикали» и составляет суть этой псевдоцентрализованной организации системы.
Лидер ведет со своим разношёрстным электоратом сложную, многоходовую и, по сути, лишенную какого-либо действительного смысла игру. И ведет ее лишь для того, чтобы удержаться на своем месте, он должен найти способ учесть максимальное число непротиворечащих друг другу интересов разных электоральных групп. У него нет и не может быть своей политики, вся его политика – то, что он вынужден делать, имея такие вводные. Так является ли он действительным лидером и фактическим представителем, управляет ли он своим государством, или оно управляет им?
Тогда с кем же мы говорим, когда думаем, что говорим с ним? Что вообще будет значить то, что он говорит нам?
248. Думать, что возникновение языка или личностного «я» каким-то принципиальным образом изменило саму логику работы интеллектуальной активности нашей психики, наверное, не совсем корректно.
Да, конечно, язык и личностное «я» стали средством ее существенного усложнения, и без них мышление вряд ли было бы возможным. Однако объяснение мышления исключительно (или даже просто преимущественно) данными феноменами было бы неверным ходом:
• во-первых, это разорвало бы цепочку производства интеллектуальных объектов, которая значительно массивнее «области спектра», заданной феноменами языка и личностного «я»;
• во-вторых, это бы ограничило и исказило понимание нами интеллектуальной функции, которая очевидно определяется более глубинными механизмами, нежели язык и личностное «я»;
• в-третьих, необходимо правильно удерживать акценты, ведь проблемы мышления – это проблемы отношения нас и реальности (того, что происходит на самом деле), а язык и личностное «я» возвращают нас как бы внутрь психического пространства, которое, конечно, так же реально, как и всё реальное, но все-таки слишком локально по сравнению со всей прочей действительностью.

 

249. С другой стороны, конечно, язык использовал и развил нашу способность к «информационному удвоению».
Речь, понятно, идет о концептуальной схеме отношений «знак-значение», где «знаки», воспроизводя эту формулу, выполняют в некотором смысле роль состояния материального мира, а «значения» соответствуют тому, что это – «знаковое» – состояние материального мира для меня значит. То есть в каком-то смысле феномен «информационного удвоения» вышел благодаря языку на новый уровень сложности.
Кроме того, язык модифицировал и некоторые аспекты работы интеллектуальной функции. Например, именно благодаря языку мы получили возможность к созданию абстракций – сложных интеллектуальных объектов, как бы вмещающих в себя предельно большой объем конкретных содержаний.
Именно язык позволил нам освободиться (в некотором смысле, разумеется) от детерминирующего влияния того способа существования в пространстве, времени и области модальностного восприятия, который директивно задан нам нашей нервной системой. Благодаря языку мы из «здесь», «сейчас» и «так» получили протяженности (пространственную, временную, логическую) и смогли конвертировать модальности для работы с абстракциями («тяжелое решение», «мощность множества», «темное валовое чувство» и проч.).
Кроме того, с помощью языка мы формализовали некоторые способы работы нашей интеллектуальной функции с интеллектуальными объектами. Сходство, различие, противопоставление, тожество и прочие способы организации содержания – все эти интеллектуальные практики стали доступны нам именно благодаря языку, приручившему, если так можно выразиться, интеллектуальную функцию.
Наконец, именно язык развил нашу способность к формированию сложных нарративов, обуславливающих появление и существование нашего виртуального личностного «я».

 

250. Это виртуальное, то есть не существующее в действительности, личностное «я», в свою очередь, несмотря на всю мою предшествующую «критику» этого феномена, также сыграло огромную роль на пути к мышлению. Судя по всему, именно благодаря своему личностному «я» мы смогли решить целый ряд задач, например:
• поднялись на доступный нам сейчас, более высокий уровень моделирования реальности, натренировав механизмы рефлексии с куда большими степенями свободы;
• получили модель отношений между этим «я» и «реальностью», находящейся по ту сторону наших представлений;
• наконец, именно благодаря появлению личностного «я» в нашем психическом пространстве возникли те специфические «Другие», без отношений с которыми оно само не приобрело бы организации, обеспечивающей наше мышление в строгом смысле этого слова.

 

251. Впрочем, возможно, подведение итогов этих «Набросков» следовало бы начать не с рассуждений об «информации» и «личностном “я”», а с так и не осознанного нами парадокса: с вопроса, которым мы по странности совершенно не задаемся – а почему вообще у нас возникает мышление?
Не почему оно вообще возникло у представителей нашего вида (тут мы можем строить только немощные догадки), а почему оно возникает у нас в онтогенезе – в рамках индивидуального развития конкретного человеческого существа?
Мы настолько привыкли к этой «данности», считаем этот процесс «индивидуального омышливания» настолько тривиальным делом, что совершенно не замечаем уникальности и даже некоторой странности этого феномена.
252. Допустим, что знаки нашего языка усваиваются ребенком условно-рефлекторно. Этому фокусу, как известно, и обезьяну можно обучить. Но почему обезьяна дальше не обучается, а человек совершает этот фундаментальный скачок – от слов к мышлению? Что заставляет его интроецировать эти знаки, превратить их в специфические внутренние комплексы – интеллектуальные объекты с символической функцией?
Думаю, при всем желании мы не найдем другого объяснения этой загадке, кроме как в сочетании специфического социального давления, заданного культурно-исторической матрицей, с одной стороны, и попыток ребенка как-то самому воздействовать на эту социальную матрицу, управляя (манипулируя) поведением взрослых (после того, как он в нее встроился) – с другой.
Именно использование знаков, связанных с определенными внутренними состояниями, позволяет ребенку так организовывать себя, чтобы добиться желаемого поведения взрослых. Именно этой «организации себя» взрослые требуют от ребенка, и именно эта «организация себя» ребенком позволяет ему сделать то, что нужно взрослому, и получить за это ожидаемое «подкрепление».
Интроецированные нами знаки усложняют сами наши состояния (значения), рисуют богатую палитру возникающих возможностей социальной коммуникации, включают ребенка в социальную игру, из которой он пока исключен, и, по сути, выталкивают его личностное «я» на поверхность осознания.
Впрочем, и вся дальнейшая история становления мышления в онтогенезе – это социообусловленный процесс. «Когнитивен» он только по формальным признакам, а сущностно это всё те же социальные отношения, преломлённые в нас так.

 

253. Следующий вопрос, на который необходимо здесь ответить: зачем вообще вводить такие абстрактные сущности, как «внутреннее пространство мышления», «плоскость мышления», «пространство мышления»?
Думаю, что это необходимо из дидактических соображений, ведь в онтогенезе мышления мы, по сути, имеем несколько разных мышлений (хотя все формы мышления, надо полагать, сохраняются в нас и при возникновении более сложных форм, но они просто неочевидны, скрыты от нас).
• Когда мы говорим о «внутреннем психическом пространстве» (в узком смысле этого термина), мы говорим о мышлении, которое, даже при наличии усвоенных ребенком знаков (слов), происходит на уровне состояний, актуальных для него «здесь и сейчас» – они наплывают на него, овладевают им и решают.
• Когда мы говорим о мышлении в рамках «плоскости мышления», это мышление в каком-то смысле разорванное (или, точнее, еще не сшитое): связи между знаками (словами, представлениями) и значениями (состояниями, означаемыми) устанавливаются, но они условны, подвижны.
Знаки работают, скорее, как метки, но не как крючки, способные ухватить те или иные состояния и удерживать их. То есть знаки дают здесь ребенку возможность не столько управлять собственными состояниями (превращая их в некие более сложные комплексы отношений, ощущений и переживаний), сколько просто отслеживать и фиксировать их.
То мышление, которое здесь демонстрирует ребенок, это что-то вроде «игры в слова», а базовый процесс идет глубже и лишь как-то обозначается в рамках этой «игры». Ребенок при всем желании не может рассказать, что с ним происходит на самом деле, что он и в самом деле думает, хотя говорит он бойко и внятно.
То есть используемые им знаки вроде бы и связаны со значениями, но эта связь пока нефункциональна. Впрочем, данный уровень развития мышления достаточен для того, чтобы ребенок мог эффективно усваивать те или иные социальные правила, модели отношений, создавать сложные интеллектуальные объекты.
Но сам мир ребенка пока плоский. Дело в том, что тот действительный мир, в котором мы и представлены как социальные существа, это пространство социальных отношений. Однако ребенок пока не способен различить фактические внутренние мотивации «других людей», он в лучшем случае какие-то мотивации им приписывает.
Но отсутствие этого фундаментального внутреннего измерения – «других людей» – превращает весь его социальный мир в плоскую фикцию. Что, впрочем, не отменяет того факта, что этот «плоский социальный мир», будучи предельно некорректным, иллюзорным, воспринимается ребенком объемно, эмоционально и никаких сомнений в его достоверности у ребенка не возникает.
• Когда же мы, наконец, говорим о «пространстве мышления», ситуация здесь опять же в корне меняется. Здесь наши знаки (означающие) уже, казалось бы, неразрывно увязаны со своими значениями (означаемыми).
Впрочем, главный, возможно, фокус в том, что теперь мы не только можем создавать нашим мышлением сложные интеллектуальные объекты, но у них – у наших интеллектуальных объектов (не у всех, конечно) – появляется и внутреннее измерение, нечто неопределенное, вариативное в них, нечто нам никак не доступное. Некое «нечто», которое мы можем только предполагать, реконструировать, но которое никогда не может быть дано нам таким, каково оно есть на самом деле.

 

254. Возможно, главным таким объектом, если не считать «Других», сподвигших нас к такому объемному, пространственному мышлению, является для нас наше собственное личностное «я», которое представляет собой массу сложным образом организованных состояний (значений), увязанных со знаками, их обозначающими, но живущих, хотя мы этого и не осознаем, в своей собственной логике.
И тут возникает странное ощущаемое нами противоречие: с одной стороны, наши знаки достаточно плотно схватываются со своими значениями (и, по сути, уже и представляют для нас реальность, с которой, как нам кажется, мы имеем дело), но с другой – имея эту способность схватить объект знаком, мы обнаруживаем его загадочную «семантическую слабость». Казалось бы, мы все теперь можем высказать словами, но зачастую остаемся совершенно непонятыми или понятными неправильно.
Если же перед нами поставят задачу определить самих себя через знаки, то мы, уверенно взявшись за дело, быстро обнаружим, что затея эта совершенно гиблая. То есть мы начали полностью доверять знакам, которые, как нам кажется, объективно отражают реальность, но фактически совершенно этого отражения в себе не имеем, а имеем скорее отражение знаков в знаках, с одной стороны, плюс так и не определенную, хотя теперь и чрезвычайно массивную, но почти недоступную нашему сознательному личностному «я» реальность собственных состояний (значений) – с другой.

 

255. Впрочем, нельзя забывать, что данные трансформации мышления не являются произвольными, а происходят они именно благодаря тому, что я могу с помощью своей развивающейся интеллектуальной функции, а также усваиваемого мною постепенно понятийного аппарата (формирующийся уровень знаков) строить всё более и более правдоподобные модели «других людей».
То есть в любом случае речь идет о своего рода «социальном мышлении» – мышлении, решающем задачи социальной адаптации на разных этапах индивидуального развития человека. И эти модели, конечно, являются просто какими-то моими состояниями (уровень значений), все более и более сложными в зависимости от того, насколько сложным оказывается моё взаимодействие с теми или иными «другими людьми».

 

256. Отдельной проблемой, с которой мы здесь сталкиваемся, является проблема «понимания».
Вообще говоря, это удивительное свойство по-своему универсально: нам, кем бы мы ни были, жуком или человеком-разумным на любой стадии его развития, мир всегда кажется понятным. Да, чего-то в данной конкретной ситуации мы можем и не понимать, но мы понятно это не понимаем. Само же состояние действительной озадаченности нам вроде как абсолютно несвойственно.
Однако же мы достаточно регулярно в нём оказываемся, но удивительным образом совершенно не рефлексируем его как состояние «непонимания». При этом это действительно состояние активного, целенаправленного и озадаченного поиска: мы в этот момент интенсивно думаем, перебираем варианты, пытаемся вникнуть в суть происходящего. Эта практика чем-то очень напоминает биологически обусловленную ориентировочную реакцию, но разворачивающуюся в пространстве мышления.
И большинство этих ситуаций фактической озадаченности возникает в рамках сложных социальных отношений (когда мы уже имеем опыт «Другого», к чему, конечно, тоже еще нужно прийти). Но возникая здесь, они практически не транслируются нами на другие области знаний (или же они возникают здесь крайне редко). Мышление как психический процесс естественным образом тяготеет к стандартизации, сведению всего возможного разнообразия ситуаций к стереотипным схемам, привычкам мыслить так-то и так-то.
Поскольку состояние неизвестности чрезвычайно тягостно, мы всячески стараемся объяснить себе непонятное понятным, сложить конструкцию и успокоиться. Вместо того чтобы развивать в себе этот навык озадаченности, мы накапливаем в рамках своих представлений массивы знаний, желая «успокоиться пониманием», чтобы по возможности меньше думать – то есть действительно озадачиваться, обнаруживая новое понимание и новые решения. В конце концов, озадаченное мышление – процесс куда более энергозатратный, нежели применение стандартизированных – «понятных» – схем.
Думаю, что в действительной озадаченности мы вместе с тем имеем не какую-то, как можно было бы, наверное, подумать, растерянность, а как раз высокую степень собранности, когда искомый ответ уже как бы предчувствуется, как-то схвачен на уровне состояний, но сопротивляется своему означиванию, потому что в рамках когнитивных (знаковых) конструкций у нас еще нет походящей формулы. И, собственно, этот противоречие, которое здесь возникает – наличие ощущаемого, но еще не означенного означающего, – и подталкивает наше мышление к новому прочтению реальности, к какому-то новому способу ее реконструкции.

 

257. Первым и, по всей видимости, образующим пространство нашего мышления парадоксом является осознание нами «реальности Другого». Действительно, всё становление нашего мышления происходит в перманентной конфронтации с «другими людьми». Это они соударяют нас с реальностью «мира интеллектуальной функции», которую мы изначально и увидеть-то не можем – она вся насквозь «символична».
Однако же постепенно, по мере того как мы врастаем в пространство социальных отношений, тренируем соответствующие этим задачам свойства своей интеллектуальной функции, черты этого «мира» в нашем внутреннем психическом пространстве проступают.
Хотя до определенного момента это все еще, конечно, своего рода 2D – плоскостное мышление. У нас есть ощущение «объема», но объем этот – как эффект перспективы на картине, как эффект наблюдаемого пространства на плоском телеэкране. То, что в этой «картине» что-то не учтено, а реальность куда сложнее, нас до поры до времени совершенно не заботит. Мир таков, каким мы его воспринимаем, что тут может быть непонятно?
Но вот появляется «Другой» с его внутренними мотивациями, которые, как выясняется, нам неподконтрольны. Тут-то мы и переживаем крушение прежней определенности. Оказывается, что за всеми нашими представлениями о социальной действительности, что казались нам такими правильными, точными и «умными», находится целый, не объятый нами «мир Других», которые, как мы вдруг понимаем, не только так же сложны, как и мы сами, но еще и другие – у них есть собственное внутреннее измерение, которое не только неподконтрольно нам, но и имеет свои, непонятные нам критерии оценки, способы переживания, мысли.
«Другой», таким образом, оказывается для нас, по существу, первым опытом нового, пространственного 3D-мышления. А вслед за этим переживанием и весь мир демонстрирует нам свою сложность, противоречивость, неоднозначность, что открывает нам и последующую способность к озадаченному мышлению. Что, впрочем, не значит, что мы воспользуемся этим опытом и этими новыми возможностями своего психического аппарата в полной мере.

 

258. Процесс становления нашего мышления, конечно, отражен здесь очень схематично, и происходящие в психике ребенка изменения случаются не мгновенно, а чередой почти незаметных переходов. Сначала мы приготовляемся к очередной трансформации собственной структуры: к восприятию социальных отношений, «реальности Другого», осознанию собственного личностного «я» и т. д., а затем переживаем долгий процесс изменений.
Так что предложенная схема, конечно, условна. Она отражает переходы, которые нельзя фиксировать с той же точностью, с которой мы отмечаем рост ребенка на дверном косяке. Однако отсутствие «переходных форм» не свидетельствует об отсутствии эволюции – как биологической, так и психической, – но только, как мы теперь знаем, ее подтверждает. Точно так же и наше личностное «я» возникает и трансформируется в течение всего этого процесса усложнения нашего мышления.
Важно, мне кажется, понять ключевые точки: ту, где личностное «я» потребовалось нам, чтобы найти своего рода опору, для некой, пусть и условной, центрации своего желания и своего места в социальном пространстве, а также ту, когда мы передали своему личностному «я» функцию «мыслителя» в нашем психическом пространстве. На самом деле это «коронование» нашего личностного «я», конечно, фиктивно, и оно никоим образом не изменило радикально устройство нашей психики.

 

259. Точно так же и наше «сознание» – лишь луч осознанного внимания, направленный на интеллектуальные объекты, оказавшиеся в пространстве рабочей памяти, а вовсе не всё содержание нашей психики, которое мы, казалось бы, можем осмыслить.
Само же наше мышление разворачивается не на уровне понятийных (когнитивных) схем, а на уровне значений, наших состояний, пусть и существенно усложненных призмой знаков и представлений.
Наконец, все наши представления о собственной «личности» – лишь набор нарративов, кружащихся вокруг воображаемой оси, которую мы считаем своим личностным «я».
На деле, конечно, и наше «сознание», и наша «личность», и наше личностное «я» – не более чем удобные фикции, облегчающие нам функционирование в социальном пространстве, развернутом, кстати сказать, нами же внутри нас же самих.
И конечно, эти фикции не мыслят, не решают и не имеют собственных структур, но служат задачам «представительства», то есть обеспечивают нам представление для нас же самих куда более сложных процессов, которые мы не можем рефлексировать иначе, чем через такие представления.
С другой стороны, сложность наших представлений о собственном личностном «я» (как интеллектуальном объекте нашего внутреннего психического пространства) определяет и сложность тех социальных отношений (отношений с «другими людьми», также являющимися интеллектуальными объектами нашего внутреннего психического пространства), которые мы смогли в рамках этого своего «отношения» создать.
То есть организация нашего личностного «я» в каком-то смысле вторична по отношению к тем структурам социальных отношений (конфигурации интеллектуальных объектов, которыми являются в пространстве нашего мышления «другие люди»), что мы способны построить с условным – по умолчанию – участием нашего же личностного «я».

 

260. Говоря, что наше мышление воспроизводит ту логику, которую наша психика нарабатывала в отношении с другими людьми, я не утверждаю, что формируемая нами матрица социальных отношений соответствует реальности, адекватна или объективна. То, что мы строим какую-то модель социального пространства, организуя определенным образом соответствующие интеллектуальные объекты («другие люди»), не значит, что мы делаем это правильно.
Важно, что у нас в принципе есть эта реальность, относительно которой мы имеем возможность построить столь сложный интеллектуальный конструкт. И вполне оправданно, что мы пользуемся этими наработками – соответствующими схемами и моделями – применительно к другим областям знаний, выстраивая их, по существу, по образу и подобию этой, сформированной нами вокруг нашего иллюзорного личностного «я», модели социальной реальности.
Корректность этой модели в данном случае совершенно не важна, имеет значение только её сложность. Вполне возможно, что великие математики, которых я упоминал, строят ее и некорректно, вследствие свойственного им аутизма или других психических особенностей. Но совершенно очевидно, что они не обошлись без создания некой и, вероятно, очень сложной модели социального пространства. И конечно, создание такой модели весьма непростая для психики задача, и её решение так или иначе совершенствует и развивает потенциал нашей интеллектуальной функции.

 

261. Формируя свою модель социального пространства, мы решаем, вероятно, наиболее сложную из задач в рамках чрезвычайно сложной системы, полностью развернутой в пространстве «символического», с параллельным вовлечением в нее и уровня значений, и уровня знаков. Так что неудивительно, что создание такой модели не может не развивать нашу интеллектуальную функцию и ее способность к организации сложных интеллектуальных объектов.
Практика означивания (уровень знаков) тех или иных наших состояний (уровень значений) неизбежно приводит к усложнению структуры последних. Игра знаков, спаянных с их значениями, позволяет нам сводить вместе и преобразовывать собственные состояния (уровень значений), образуя все более сложные интеллектуальные объекты.
Таким образом, я говорю (решаюсь говорить) о том, что интроецирование нами социального, по существу, и является тем, что радикально отличает нашу интеллектуальную функцию от той интеллектуальной функции, которая была дана нам изначально как интеллектуальная функция нашего психического аппарата до появления этого «символического» измерения.

 

262. Когда я говорю о «символическом», я имею в виду всё то же определение информации – нечто, свидетельствующее о чем-то еще, кроме самого себя. Только в случае «символического» это правило работает в усложненном виде – это как бы информация следующего порядка, информация информации.
Нечто может свидетельствовать о чем-то, кроме себя самого, лишь при наличии наблюдателя – того, кто способен это свидетельство считать. В случае «символического» речь идет о том, что наблюдатель не видит того собственно, что свидетельствует о чем-то еще, кроме себя самого, но только само это свидетельство.
Так, например, когда вы видите некое слово, вы видите или то, что это слово, или то, что оно значит – что оно вам сообщает. Вы не можете осуществлять оба действия одновременно, это для вас или такой объект – слово (набор букв, их начертание и т. п.), или то, что оно значит. И вот когда мы перестаем видеть то, что несет информацию, будучи само по себе чем-то, но воспринимаем только его значение – то, что это для нас значит, мы оказываемся в пространстве «символического».
Соответственно, «символическое» – это не некое новое явление, а таким образом воспринятая нами информация (информация, воспринимаемая нами без носителя соответствующей информации). Этот носитель как бы теряется по дороге, мы же видим лишь некое значение, которое как бы существует для нас само по себе, что, конечно, тоже является иллюзией.
Впрочем, это точно такая же иллюзия, как и наше личностное «я», или как то, что мы думаем «сознательно», и прочие тому подобные иллюзии, призванные упростить нам восприятие реальности до тех схем, которые мы способны осмыслить в рамках более-менее непротиворечивых представлений.
По большому счету, всё, что мы называем «представлением», есть такое «символическое», когда значение нам кажется очевидным, а то, чем оно нам дано (а носитель у информации есть всегда), нам неочевидно.

 

263. Следующий важный вопрос: является ли условностью разделение уровней психической организации на уровень значений (состояний) и уровень знаков (слов)?
Разумеется, да. Не может быть никаких сомнений в том, что для психики и «знак», и «значение» являются некими идентичными в своем существе нейрофизиологическими комплексами. Вопрос лишь в том, в каких отношениях эти комплексы друг с другом состоят.
То есть знаки становятся «знаками», только будучи в специфических нейрофизиологических отношениях со значениями, а те, в свою очередь, становятся «значениями» только тогда, когда образуют специфические нейрофизиологические связи со «знаками». Поэтому именно эта связь «знаков» и «значений», пусть лишь структурная, а не нейрофизиологическая, и является предметом рассмотрения в рамках нашей «теории мышления».
Действительно, в каком-то смысле и то и другое – это определенные нейрофизиологические явления (комплексы), но особенности связи между ними и создают для нас возможность представить их отношения в рамках такой структуры. И очевидно, что это вовсе не такая уж простая для психики задача – понудить одну совокупность своих элементов (нейрофизиологических комплексов) оказаться в каком-то специальном отношении с другими своими нейрофизиологическими комплексами (очевидно, что без серьезного внешнего давления и внутренней, сопротивляющейся этому давлению мотивации это было бы невозможно).
Учитывая данные обстоятельства, вряд ли можно было бы ожидать, что мы обойдемся без трудностей, описывая процесс отношений между «уровнями» психической организации. Однако, пытаясь описать это дело иначе, особенно с привлечением таких запрещенных и откровенно испорченных слов, как «сознание», «подсознание», «неосознанное», «бессознательное», «кора», «подкорка», «первая сигнальная система», «вторая сигнальная система» и т. п., мы рискуем оказаться в непроходимой терминологической чаще.
Схема, предлагающая нам ограничиться данными понятиями – «уровень знаков» и «уровень значений», позволяет сохранить структурный компонент, но избавляет от необходимости динамической оценки. Понятно, что, если речь идет о мышлении, мы всегда имеем дело с целостным психическим процессом, и максимально правильно говорить о том, что мыслится и как это представляется.
То есть мы должны думать об интеллектуальных объектах (образуемых и движимых интеллектуальной функцией) и о том, как мы их воспринимаем (представляем), – о знаках (представлениях) и значениях как некой реальности мышления, данной нам в знаках (представлениях).
Собственно эту схему я и пытался воспроизвести здесь, лишь изредка злоупотребляя ее четкостью для обеспечения большей понятности излагаемых соображений.

 

264. В конечном итоге разговор о мышлении сводится к тому, какие интеллектуальные объекты мы способны создать, как работает интеллектуальная функция и насколько наши модели функциональны для решения задач реконструкции отдельных фрагментов реальности.
По существу, это всегда своего рода танец вокруг действительной реальности, который мы исполняем так или иначе, в зависимости от сложности организации пространства нашего мышления, а его эффективность определяется фактическими результатами, то есть достижением тех целей, которые были поставлены.
Главный навык мышления – это построение сложных интеллектуальных объектов, где «сложность» интеллектуального объекта – это включенность в него максимального количества фактов. И мы учимся этому именно посредством создания своего рода симулякра реальности – «мира интеллектуальной функции». Сам он, конечно, тоже реальность, хоть ее и не увидеть, и не пощупать, и с помощью МРТ не измерить. «Мир интеллектуальной функции» есть, он реален, и мы можем на нем тренироваться.
Формирование навыков существования нашего личностного «я» в реальности «мира интеллектуальной функции» – это и есть тренировка наших отношений с реальностью, хотя в этом случае данной нам так. В конечном счете мы должны понимать, что реальность – это не то, что можно пощупать, а то, что так или иначе (и способ ее существования здесь не так важен) действительно есть.
Таким образом, тренируясь на «мышах» нашего символического «мира интеллектуальной функции», мы развиваем универсальный инструмент мышления, необходимый для реконструкции реальности как таковой. И если мы сможем дотянуться до нее – существующей очевидно иначе, другим способом, – этот инструмент будет вполне функционален.

 

265. Всё это свидетельствует о том, что с мышлением мы, по существу, имеем ту же ситуацию, что и с квантовой теорией – эта реальность непредставима, а то, как мы ее себе представляем, лишь возвращает нас к пониманию ее неопределенности.
С некоторой долей условности мы можем говорить о том, что мышление есть способность человека, сформированного культурно-исторической средой, позволяющая ему собирать интеллектуальные объекты разной степени сложности и новизны.
Методологии мышления надлежит изучать способы развития интеллектуальной функции человека, благодаря которой в процессе пролонгированной озадаченности он получает возможность создавать наиболее эффективные с практической точки зрения реконструкции действительной реальности.
И возможно, главными направлениями работы, которые сейчас кажутся наиболее перспективными, являются:
• создание технологий обучения формированию социального пространства, позволяющего обнаруживать интеллектуальные объекты максимальной сложности и строить сложные взаимосвязи этих объектов друг с другом;
• создание технологии работы с интеллектуальными объектами – тренировка состояния пролонгированной озадаченности, конфронтация с реальностью, интеллектуальные игры («мысленные эксперименты»);
• и поскольку работа интеллектуальной функции не может быть эффективна при недостатке содержаний по соответствующей проблематике, задача состоит и в создании технологий, обеспечивающих образовательный процесс, адекватный возможностям и потенциалу развитой интеллектуальной функции.

notes

Назад: § 4
Дальше: Примечания