IV
Елтышев не съел булки и колбасы, он съел немного, но как ни делился он честно с Чанцевым, на третий день оба проснулись в голод злой и страшный. Елтышев хлебнул из фляжки и закрыл пробкой.
— Дай!
— Ты ведь не пьешь, — скривился Елтышев.
Накануне они еще раз вместе обошли гребень. Елтышев нашел узкий каменный сдвиг, пояс, «бомчик», как назвал Елтышев, они шли по нему вниз, и снова вверх много часов, пока «бомчик» не вывел их на широкий лед. Они кричали от изнеможения и радости и через минуту увидели свой аэроплан. Больше они не пытались выбраться. Тогда в жестком мешке их пещеры, при лиловатом свете паяльной лампы, Елтышев сказал, чтобы отделаться от своих дум:
— Это, я думаю, никто другой, а этот самый херр Эц.
— Что?
— Он маслопровод ковырнул. Больше никого не было. Впрочем, кто виноват? Мы и есть сущие дураки. Я, мол, большевик, здрасьте, пожалуйста, а я два ваших самолета сбил. Потом я узнал, да он сам говорил, что был у него магазин в Москве, потом его разгромили, а большевики доконали. Нечего сказать, приятель. Пьем, говорим, а он, может, фашист!
Мысли мучили Чанцева еще раньше, он понял сразу, но спросил: «Что?» из какой-то последней самозащиты.
— Какие у тебя основания? А ночью ты был на аэродроме? — напал он на Елтышева…
Так они кричали и сквернословили остаток дня, потому что так, вероятно, лучше забывался голод.
Мысли привели Чанцева к обрыву.
Елтышев с утра молча взялся за работу. Ругань больше не помогала. Елтышев изобретал работу, — перематывал амортизацию, мыл замасленный фюзеляж, повернул самолет к обрыву, как будто перед стартом. Потом Елтышев оставил самолет и стал методично выколачивать топором ледяные неровности по линии разбега. От Елтышевской работы Чанцева мутило еще больше. Все казалось ненужным. Он поднялся на край гребня (на правую ручку великанского трона), где можно было лечь, докуривая последние папиросы.
День был ясный, совершенно пустынный. В небе голубом и ровном у снежных и голубых вершин ни одного клочка влаги. Горы, льды. От них блеск и холод, высокое солнце; от солнца на лице холодные зудящие ожоги. Пики, столбы, груды. Дали гор голубые, расплывчатые, как воздух, глыбы голубого неба, облизанные ветрами. И с белой, самой сверкающей вершины течет неподвижная река глетчера. О нем, о леднике, у Чанцева были свои мысли.
— Сидеть и ждать помощи? — медленно, как ледник, думал Чанцев. — Ну, ладно. Сегодня, положим, догадаются телеграфировать в Москву, что самолет пропал. День. Назначают заседание. День. Вынесут постановление. День. Обратятся к швейцарскому правительству. И обязательно забудут указать маршрут!
Чанцев перестал считать дни. Корчась от голодного гнева, он видел: швейцарцы справятся насчет платы и потом объявят что-нибудь вроде премии за находку трупов. Так погибли когда-то два итальянских летчика. Их нашли замерзшими в одной из таких же ледяных ловушек…
— Нет! На людей надеяться, двадцать раз сдохнешь! Много ли может человек прожить без еды? Любой паучишка даст сто очков вперед.
Чанцев увидел камень, почти отделившийся от скалы. Он оторвал его и бросил вниз. Камень загремел эхом многих шумов.
— Черт! Надо было не отказываться! Надо было нажраться на банкете, пока не стошнило. Тогда бы долго не хотелось есть.
Он вспомнил все эти покорно стоявшие перед ним блюда, — райское изобилие еды. Какой близкий рай!
— Надо действовать! — решил Чанцев и остался неподвижным. Он вычислял — подкатить самолет к обрыву, спланировать, идти вдоль глетчера, и глетчер, наверняка, приведет в какую-нибудь коровью долину.
Он купит большой хлеб и четверть молока. Чанцев пососал льдинку.
— Нет, на такой тяжелой машине не спланируешь… аэроплан едва выправился, набрал скорость и грохнулся о серый, вот этот, выступ. — Ладно! Выкинуть мотор, вылить бензин, вышвырнуть инструменты. Тогда можно поймать горный восходящий ток и лететь.
И это значит — конец полета, срыв. И Земзеров будет говорить за спиной: не надо было посылать Чанцева!..
— Ах, лучше подохнуть назло всем!