Глава XIV
ШВЕЙК В ДЕНЩИКАХ У ПОРУЧИКА ЛУКАША
I
Недолго длилось счастье Швейка. Жестокая судьба прервала его приятельские отношения с фельдкуратом. Если до сих пор фельдкурат был личностью симпатичной, то последний его поступок сорвал с него эту маску.
Фельдкурат продал Швейка поручику Лукашу, или, точнее говоря, проиграл его в карты: так некогда продавали в России крепостных.
Произошло всё это совершенно случайно. У поручика Лукаша собралась однажды тёплая компания. Играли в «двадцать одно». Фельдкурат всё проиграл и заявил:
— Сколько дадите мне в долг под моего денщика? Страшный болван, но фигура презанятная, нечто non plus ultra Ручаюсь, что такого денщика ни у кого из вас ещё не было.
— Даю сто крон, — предложил поручик Лукаш. — Если до послезавтра их не вернёшь, то пошлёшь мне этот редкостный экземпляр. Мой денщик отвратительный тип — вечно вздыхает, пишет домой письма и при этом ворует всё, что попало. Бил я его — не действует. Каждый раз при встрече получает от меня подзатыльники, но и это не помогает. Я вышиб ему два передних зуба — и это его не исправило.
— Идёт, — легкомысленно согласился фельдкурат. — Послезавтра получишь или сто крон, или Швейка.
Он проиграл и эти сто крон и, опечаленный, побрёл домой. Отто Кац прекрасно знал и нисколько не сомневался, что до послезавтра ему нигде денег не раздобыть и что, собственно говоря, он гнусно и вместе с тем дёшево продал Швейка.
«Нужно было взять двести крон», — упрекал он себя. Садясь же в трамвай, который через несколько минут должен был довезти его до дому, он ощутил угрызения совести и почувствовал приступ сентиментальности.
«Это некрасиво с моей стороны, — думал он, звоня к себе в квартиру. — Как я теперь посмотрю в его глупые добрые глаза…»
— Милый Швейк, — сказал он, входя в комнату, — со мной нынче произошёл необыкновенный случай. Мне чертовски не везло в игре. Понимаете, пошёл ва-банк, на руках у меня туз, прикупаю десятку. У банкомёта на руках был всего валет, и всё-таки он тоже набрал до двадцати одного. Потом я несколько раз ставил на туза или на десятку, и каждый раз у банкомёта было столько же. Просадил все деньги… Он замялся.
— …и наконец проиграл вас. Взял под вас сто крон в долг, и если до послезавтра их не верну, то вы будете принадлежать уже не мне, а поручику Лукашу. Мне, право, очень жаль…
— Сто крон у меня найдётся, — сказал Швейк. — Могу вам одолжить.
— Давайте их сюда, — оживился фельдкурат. — Я их сейчас же отнесу Лукашу. Мне, право, не хотелось бы с вами расстаться.
Лукаш был немало удивлён, снова увидев фельдкурата у себя.
— Пришёл заплатить тебе долг, — заявил фельдкурат с победоносным видом. — Дайте-ка и мне карту.
— А ну-ка… — сказал он, когда пришла его очередь. — Всего очко перебрал, — добавил он. — Ну, значит, играю, — сказал он, когда подошёл следующий круг. — Покупаю! Стоп!
— Двадцать, — объявил банкомёт.
— А у меня девятнадцать, — произнёс фельдкурат тихо, внося в банк последние сорок крон из сотни, которую одолжил ему Швейк, чтобы откупиться от нового рабства.
Возвращаясь домой, фельдкурат пришёл к убеждению, что всему конец, что Швейка ничто не может спасти и что ему предопределено служить у поручика Лукаша.
И когда Швейк отворил ему дверь, фельдкурат сказал:
— Всё напрасно, Швейк. От судьбы не уйдёшь! Я проиграл и вас и ваши сто крон. Я сделал всё, что только было в моих силах, но судьба сильнее меня. Она бросила вас в когти поручика Лукаша… Пришла пора нам расстаться.
— А что, сорвали банк у вас или же вы на понте продули? — спокойно спросил Швейк. — Плохо дело, когда карта не идёт, но ещё хуже, когда везёт чересчур… Жил в Здеразе жестяник, по фамилии Вейвода, частенько игрывал в «марьяж» в трактире позади «Столетнего кафе». Однажды чёрт его дёрнул предложить: «Не перекинуться ли нам в „двадцать одно“ по пяти крейцеров?» Ну, сели играть. Метал банк он. Все проиграли, банк вырос до десятки. Старик Вейвода хотел и другим дать разок выиграть и всё время приговаривал: «Ну-ка, маленькая, плохонькая, сюда». Вы не можете себе представить, как ему не везло: маленькая, плохонькая не шла, да и только. Банк рос, собралась там уже сотня. Из игроков ни у кого столько не было, чтобы идти ва-банк, а Вейвода даже весь вспотел. Только и было слышна: «Маленькая, плохонькая, сюда». Игроки ставили по пятёрке и всё время проигрывали. Один трубочист так разошёлся, что сбегал домой за деньгами, и, когда в банке было больше чем полторы сотни, пошёл ва-банк. Вейвода хотел избавиться от банка и, как позже рассказывал, решил прикупать хоть до тридцати, чтобы только не выиграть, а вместо этого сразу купил два туза. Он сделал вид, будто у него ничего нет, и нарочно говорит: «Шестнадцать». А у трубочиста всего-навсего оказалось пятнадцать. Ну, разве это не невезение! Несчастный старик Вейвода побледнел, вид у него был жалкий, а вокруг уже стали поругиваться и перешёптываться, что, дескать, передёргивает и что его как-то раз уже били за нечистую игру, хотя на самом деле это был самый честный игрок. В банк сыпались крона за кроной. Там уже скопилось пятьсот крон. Тут и трактирщик не выдержал. У него как раз были приготовлены деньги для уплаты пивоваренному заводу. Он их вынул, подсел к столу, сперва проиграл два раза по сто крон, а потоп зажмурил глаза, перевернул стул на счастье и заявил что идёт ва-банк. «Играем в открытую!» — сказал он. Старик Вейвода, кажется, всё на свете отдал бы за то чтобы проиграть. Все удивились, когда ему пришла семёрка и он оставил её себе. Трактирщик ухмыльнулся в бороду — у него было двадцать одно. Старику Вейводе пришла вторая семёрка, и опять он её себе оставил «Теперь придёт туз или десятка, — заметил со злорадством трактирщик. — Готов голову прозакладывать, пан Вейвода, что вам пришёл капут». Все затаили дыхание. Вейвода тянет, и появляется… третья семёрка. Трактирщик побледнел как полотно (это были его последние деньги) и ушёл на кухню. Через минуту прибегает мальчонка, — он был у него в ученье, — кричит, чтобы мы скорей сняли трактирщика: хозяин-де весит на оконной ручке. Вынули мы его из петли, воскресили и сели играть дальше. Денег ни у кого уже не было — все деньги лежали в банке у Вейводы. А Вейвода знай своё «маленькая, плохонькая, сюда», и счастлив бы всё спустить, но должен был открывать карты и выкладывать их на стол не мог он смошенничать и перебрать нарочно. Все просто обалдели от того, как ему везло. Уговорились: если не хватит наличных, играть под расписки. Игра продолжалась несколько часов, и перед старым Вейводой росли тысячи за тысячами. Трубочист был должен в банк уже больше полутора миллионов, угольщик из Здераза — около миллиона, швейцар из «Столетнего кафе» — восемьсот тысяч крон, а фельдшер — больше двух миллионов. В одной только тарелке, куда откладывали часть выигрыша для трактирщика, на клочках бумаги было более трёхсот тысяч. Старик Вейвода пускался на всякие штуки: то и дело бегал в уборную и каждый раз давал за себя метать кому-нибудь другому, а когда возвращался, ему сообщали, что выиграл он и что ему пришло двадцать одно. Послали за новой колодой, но и это не помогло. Когда Вейвода останавливался на пятнадцати, у партнёра было четырнадцать. Все злобно глядели на старого Вейводу, а больше всех ругался мостовщик, который всего-то-навсего выложил наличными восемь крон. Этот откровенно заявил, что человеку вроде Вейводы не место на белом свете и что такому нужно наподдать коленкой, выкинуть и утопить, как щепка. Вы не можете себе представить отчаяние старика Вейводы. Наконец ему в голову пришла идея. «Мне нужно в отхожее место, — сказал он трубочисту. — Сыграйте-ка за меня». И так, без шапки, выбежал прямо на Мыслиховую улицу за полицией, нашёл патруль и сообщил, что в таком-то и таком-то трактире играют в азартные игры. Полицейские велели ему вернуться в трактир и сказали, что придут за ним следом. Когда Вейвода вернулся, ему объявили, что за это время фельдшер проиграл свыше двух миллионов, а швейцар — свыше трёх. А в тарелку для трактирщика положили расписку на пятьсот тысяч. Скоро ворвались полицейские. Мостовщик крикнул: «Спасайся, кто может!» Но было уже поздно. На банк наложили арест и всех повели в полицию. Здеразский угольщик оказал сопротивление, и его увезли в «корзинке». В банке было больше чем на полмиллиарда долговых расписок и полторы тысячи крон наличными. «Ничего подобного я до сих пор не видывал, — сказал полицейский инспектор, увидя такие головокружительные суммы. — Это почище, чем в Монте-Карло». Все, кроме старика Вейводы, остались в полицейском комиссариате до утра. Вейводу, как доносчика, отпустили и обещали ему, что он получит в качестве вознаграждения законную треть конфискованного банка, свыше ста шестидесяти миллионов крон. Старик от всего этого рехнулся и утром ходил по Праге и дюжинами заказывал себе несгораемые шкафы… Вот это называется — повезло в карты!
Тут Швейк пошёл варить грог. К ночи фельдкурат, которого Швейк с трудом отправил в постель, прослезился и завопил.
— Продал я тебя, дружище, — всхлипывал он, — позорно продал. Прокляни меня, ударь — стою того! Отдал я тебя на растерзание. В глаза тебе не смею взглянуть. Бей меня, кусай, уничтожь! Лучшего я не заслужил. Знаешь, кто я?
И, уткнув заплаканную физиономию в подушку, он тихим, нежным голосом протянул:
— Я последний подлец… — и уснул, словно ко дну пошёл.
На другой день фельдкурат не смел поднять глаз на Швейка, рано ушёл из дому и вернулся только к ночи вместе с толстым пехотинцем.
— Швейк, — сказал он, по-прежнему не глядя на Швейка, — покажите ему, где что лежит, чтобы он был в курсе дела, и научите его варить грог. Утром вы явитесь к поручику Лукашу.
Швейк со своим преемником приятно провёл ночь за приготовлением грога. К утру толстый пехотинец еле держался на ногах и бурчал себе под нос невероятную смесь из разных народных песен: «Около Ходова течёт водичка, наливает нам моя милая красное пиво. Гора, гора высокая, шли девушки по дорожке, на Белой горе мужичок пашет…»
— За тебя я не боюсь, — сказал Швейк. — С такими способностями ты у фельдкурата удержишься.
Итак, первое, что увидел в это утро поручик Лукаш, была честная, открытая физиономия бравого солдата Швейка, который отрапортовал:
— Честь имею доложить, господин обер-лейтенант, я — тот самый Швейк, которого господин фельдкурат проиграл в карты.
II
Институт денщиков очень древнего происхождения. Говорят, ещё у Александра Македонского был денщик. Во всяком случае, не подлежит сомнению, что в эпоху феодализма в этой роли выступали оруженосцы рыцарей. Кем, скажем, был Санчо Панса у Дон-Кихота? Удивительно, что история денщиков до сих пор никем не написана. А то мы прочли бы там, как альмавирский герцог во время осады Толедо с голода съел без соли своего денщика; об этом герцог сам пишет в своих воспоминаниях и сообщает, что мясо его слуги было нежным, мягким и сочным и по вкусу напоминало нечто среднее между курятиной и ослятиной.
В одной старой швабской книге о военном искусстве мы находим, между прочим, наставление денщикам. В старину денщик должен был быть благочестивым, добродетельным, правдивым, скромным, доблестным, отважным, честным, трудолюбивым, — словом, идеалом человека. Наша эпоха многое изменила в характере этого типа. Современный денщик обыкновенно не благочестив, не добродетелен, не правдив. Он врёт, обманывает своего господина и очень часто обращает жизнь своего начальника в настоящий ад. Это — льстивый раб, придумывающий самые коварные трюки, чтобы отравить жизнь своему хозяину. Среди нового поколения денщиков уже не найдётся самоотверженных существ вроде благородного Фернандо, денщика альмавирского герцога, которые позволили бы своим господам съесть себя без соли. С другой стороны, мы видим, что в борьбе за свой авторитет — в борьбе не на жизнь, а на смерть со своими денщиками — начальники прибегают к самым решительным мерам. Иногда дело доходит до настоящего террора. Так, в 1912 году в Граце происходил процесс, на котором выдающуюся роль играл некий капитан, избивший своего денщика до смерти. Тогда капитан был оправдан, потому что проделал этот эксперимент всего лишь во второй раз. По мнению таких господ, жизнь денщика не имеет никакой цены. Денщик — вещь, часто только чучело для оплеух, раб, прислуга с неограниченным числом обязанностей. Не удивительно, если такое положение принуждает раба быть изворотливым и льстивым. Его муки на нашей планете можно сравнить только со страданием слуг — мальчишек в ресторанах в старое время; у них чувство порядочности развивали подзатыльниками и колотушками.
Бывают, впрочем, и такие случаи, когда денщик возвышается до положения любимчика у своего офицера и становится грозой роты и даже батальона. Все унтеры стараются его подкупить. От него зависит отпуск. Он может походатайствовать, чтобы при рапорте всё сошло хорошо.
Во время войны эти фавориты часто награждались большими и малыми серебряными медалями за доблесть и отвагу.
В Девяносто первом полку я знал несколько таких. Один денщик получил большую серебряную за то, что умел восхитительно жарить украденных им гусей. Другой был награждён малой серебряной за то, что получал из дому чудесные продовольственные посылки и его начальник во время самого отчаянного голода обжирался так, что не мог ходить.
Подавая рапорт о представлении своего денщика к награждению медалями, этот начальник выразился так:
«В награду за то, что в боях проявлял необычайную доблесть и отвагу, пренебрегал своей жизнью и не отходил ни на шаг от своего командира под сильным огнём наступающего противника».
А тот в это время обчищал курятники в тылу. Война изменила отношения между офицером и денщиком, и денщик стал самым ненавистным существом среди солдат. У денщика была целая банка консервов, в то время как в команде одна банка выдавалась на пять человек. Его фляжка всегда была полна рому или коньяку. Целый день эта тварь жевала шоколад, жрала сладкие офицерские сухари, курила сигареты своего начальника, стряпала и жарила целыми часами и носила гимнастёрку, сшитую лично ей по мерке.
Денщик был в самых интимных отношениях с ординарцем, уделял ему обильные объедки со своего стола и делился с ним своими привилегиями. К триумвирату присоединялся обыкновенно и старший писарь. Эта тройка, живя в непосредственной близости от командира, знала о всех операциях и стратегических планах.
Отделение, начальник которого дружил с денщиком командира роты, было лучше других информировано обо всём. Если денщик говорил: «В два часа тридцать пять минут улепетнём», то действительно ровно в два часа тридцать пять минут австрийские солдаты начинали отходить от неприятеля.
Денщик находился в самых интимных отношениях с полевой кухней и с удовольствием околачивался у котла, заказывая себе разные блюда, словно он сидел в ресторане и держал в руках меню.
— Я люблю грудинку, — говорил он повару, — а вчера ты дал мне хвост. Да положи-ка мне в суп кусок печёнки, знаешь ведь, что я селезёнку не жру.
Денщик был большим мастером создавать панику. Во время бомбардировки окопов душа у него уходила в пятки. В таких случаях он оказывался вместе со своим и офицерским багажом в самом безопасном блиндаже и прятал голову под одеяло, чтобы его не нашла артиллерийская граната. В эти минуты он желал только одного: чтобы его командир был ранен и он вместе с ним попал бы в тыл, как можно подальше.
Своими «секретами» он увеличивал панику. «Кажется, уже собирают телефон», — сообщал он конфиденциально по отделениям и был счастлив, если мог потом сказать: «Уже собрали».
Никто не отступал с таким удовольствием, как он. В эти минуты он забывал, что над его головой свистят снаряды и шрапнель; не чувствуя усталости, он пробирался с багажом к штабу, где стоял обоз. Большую симпатию он испытывал к австрийскому обозу и с огромным удовольствием с ним ездил. На худой конец он удовлетворялся и санитарными двуколками. Если же ему приходилось идти пешком, он производил впечатление человека, совершенно изничтоженного. В таких случаях он бросал багаж своего офицера в окопах и волок только своё собственное имущество.
Если случалось, что офицер, чтобы не попасть в плен, спасался бегством, а денщик попадал в плен, то последний никогда не забывал захватить с собой и офицерские вещи, которые отныне становились его собственностью и которые он берёг как зеницу ока.
Я знал одного пленного денщика, который вместе с другими прошёл пешком от Дубно до самой Дарницы под Киевом. Кроме своего походного мешка и мешка офицера, избежавшего плена, он тащил ещё пять различных ручных чемоданов, да два одеяла и подушку, не считая узла, который он тащил на голове. Он жаловался мне, что два чемодана у него отняли казаки.
Мне не забыть этого человека, который так маялся со своим багажом по всей Украине. Это была живая экспедиторская подвода. Я до сих пор никак не могу понять, как смог он всё это унести, тащить несколько сот километров на себе, потом доехать с этим до самого Ташкента, зорко охранять каждую вещь… и умереть на своих чемоданах от сыпного тифа в лагере для военнопленных.
В настоящее время денщики рассеяны по всей нашей республике и рассказывают о своих геройских подвигах. Они-де штурмовали Сокаль, Дубно, Ниш, Пиаву. Каждый из них — Наполеон. «Вот я и говорю нашему полковнику: пусть, мол, позвонит в штаб, что можно начинать».
В большинстве случаев денщики были реакционерами, и солдаты их ненавидели. Некоторые из денщиков были доносчиками и с особым удовольствием смотрели, когда солдата вязали.
Они развились в особую касту. Их эгоизм не знал границ.
III
Поручик Лукаш был типичным кадровым офицером сильно обветшавшей австрийской монархии. Кадетский корпус выработал из него хамелеона: в обществе он говорил по-немецки, писал по-немецки, но читал чешские книги, а когда преподавал в школе для вольноопределяющихся, состоящей сплошь из чехов, то говорил им конфиденциально: «Останемся чехами, но никто не должен об этом знать. Я — тоже чех…»
Он считал чешский народ своего рода тайной организацией, от которой лучше всего держаться подальше.
Но в остальном он был человек славный: не боялся начальства и на манёврах, как это и полагается, заботился о своей роте, поудобнее расквартировывая её по сараям, и, часто платя из своего скромного жалованья, выставлял солдатам бочку пива.
Лукаш любил, когда солдаты на марше пели песни. Они должны были петь, идя на учение и с учения. Шагая рядом со своей ротой, он подтягивал:
А как ноченька пришла,
Овёс вылез из мешка,
Тумтария бум!
Он пользовался расположением солдат, так как был на редкость справедлив и не имел обыкновения придираться.
Унтеры дрожали перед ним. Из самого свирепого фельдфебеля он в течение месяца делал агнца.
Накричать он мог, но никогда не ругался. Выбирал слова и выражения.
— Видите ли, голубчик, право же мне не хотелось бы вас наказывать, но ничего не могу поделать, потому что от дисциплины зависит боеспособность армии. Армия без дисциплины — «трость, ветром колеблемая». Если ваш мундир не в порядке, а пуговицы плохо пришиты или их не хватает, то это значит, что вы забываете свои обязанности по отношению к армии. Может быть, вам кажется непонятным, почему вас сажают за то, что вчера при осмотре у вас не хватало пуговицы на гимнастёрке, за такую мелочь, за такой пустяк, на который, не будь вы на военной службе, никто бы и внимания не обратил? Но на военной службе подобная небрежность по отношению к своей внешности влечёт за собой взыскание. А почему? Дело не в том, что у вас не хватает пуговицы, а в том, чтобы приучить вас к порядку. Сегодня вы не пришьёте пуговицу и, значит, начнёте лодырничать. Завтра вам уже покажется трудным разобрать и вычистить винтовку, послезавтра вы забудете в каком-нибудь трактире свой штык и, наконец, заснёте на посту — и всё из-за того, что с той несчастной пуговицы вы начали вести жизнь лодыря. Так-то, голубчик! Я наказываю вас для того, чтобы уберечь от наказания более тяжёлого за те провинности, которые вы могли бы совершить в будущем, медленно, но верно забывая свои обязанности. Я вас сажаю на пять дней и искренне желаю, чтобы на хлебе и воде вы пораздумали над тем, что взыскание не есть месть, а только средство воспитания, преследующее определённую цель — исправление наказуемого солдата.
Лукашу уже давно следовало бы быть капитаном, но ему не помогла даже осторожность в национальном вопросе, так как он отличался слишком большой прямотой по отношению к своему начальству и ни к кому не подлизывался.
Он родился в деревне среди тёмных лесов и озёр южной Чехии и сохранил черты характера крестьян этой местности.
Но если к солдатам Лукаш был справедлив и никогда к ним не придирался, то по отношению к денщикам он был совсем иным: он ненавидел своих денщиков, потому что денщики ему попадались всегда самые негодные и подлые.
Он не считал их за солдат, бил их по морде, давал подзатыльники, пытался воспитывать их и словом и делом. Он безрезультатно боролся с ними много лет, то и дело менял и всегда приходил к заключению: «Опять попалась подлая скотина!» Своих денщиков он считал существами низшего порядка.
Животных Лукаш любил чрезвычайно. У него была гарцкая канарейка, ангорская кошка и пинчер. Денщики, которых он часто менял, обращались с этими животными не лучше, чем поручик с ними самими, когда они учиняли ему какую-нибудь пакость.
Они морили голодом канарейку, один из денщиков выбил ангорской кошке глаз, пинчера стегали, как только он попадался под руку, и, наконец, один из предшественников Швейка отвёл бедного пса к живодёру на Панкрац, чтобы его там уничтожили, не пожалев на это дело из своего кармана десять крон. А поручику он доложил, что пёс сбежал на прогулке. На следующий день этот денщик уже маршировал с ротой на плацу.
Когда Швейк явился к Лукашу и заявил, что приступает к своим обязанностям, поручик провёл его к себе в комнату и сказал:
— Вас рекомендовал мне господин фельдкурат Кац. Надеюсь, вы не осрамите его рекомендацию. У меня была уже дюжина денщиков, и ни один из них не удержался. Предупреждаю, я строг и беспощадно наказываю за каждую подлость и ложь. Я требую, чтобы вы всегда говорили только правду и беспрекословно исполняли все мои приказания. Если я скажу: «Прыгайте в огонь», то вы должны прыгнуть в огонь, даже если бы вам этого не хотелось. Куда вы смотрите?
Швейк с интересом смотрел в сторону, на стену, где висела клетка с канарейкой. Услышав вопрос поручика, он устремил на него свои добрые глаза и ответил милым, добродушным тоном:
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — это гарцкая канарейка.
Прервав таким образом речь поручика, Швейк вытянулся во фронт и не моргнув глазом уставился на поручика.
Поручик хотел было сказать резкость, но, видя невинное выражение лица Швейка, произнёс только:
— Господин фельдкурат аттестовал вас как редкого болвана. Думаю, он не ошибся.
— Осмелюсь доложить, господин фельдкурат взаправду не ошибся. Когда я был на действительной, меня освободили от военной службы из-за идиотизма, общепризнанного идиотизма. По этой причине отпустили из полка двоих: меня и ещё одного, капитана фон Кауница. Тот, господин поручик, идя по улице, одновременно, извините за выражение, ковырял пальцем левой руки в левой ноздре, а пальцем правой руки — в правой. На учении он каждый раз строил нас, как для церемониального марша, и говорил: «Солдаты… э-э… имейте в виду… э-э… что сегодня… среда, потому что… завтра будет четверг… э-э…»
Поручик Лукаш пожал плечами, не находя слов, и зашагал от двери к окну мимо Швейка и обратно. При этом Швейк делал «равнение направо» и «равнение налево», — смотря по тому, где находился поручик, — с таким невинным видом, что поручик потупил глаза и, глядя на ковёр, сказал без всякой связи со швейковскими замечаниями о глупом капитане:
— Да-с! Чтобы всегда у меня был порядок и чистота и не сметь лгать. Я люблю честность. Ненавижу ложь и наказываю за неё немилосердно. Вы меня поняли?
— Так точно, господин обер-лейтенант, понял. Нет ничего хуже, когда человек лжёт. Если уж начал кто завираться — знай, что он погиб. В деревне около Пелгржимова был учитель по фамилии Марек. Этот учитель бегал за дочерью лесника Шперы. Лесник велел ему передать, что если он будет встречаться с его дочкой, то он, лесник, как, значит, застанет их, всадит ему из ружья в задницу заряд нарезанной щетины с солью. А учитель велел передать леснику, что всё это враки. Но однажды, когда он поджидал свою барышню, лесник его застал и уже хотел было проделать с ним эту самую операцию, да учитель отговорился: он, дескать, только цветочки собирает. В другой раз учитель сказал леснику, что ловит жуков для коллекции. Так он и врал — чем дальше, тем больше. Наконец со страху он присягнул, что хотел только силки для зайцев расставить. Тут наш лесник его сгрёб и доставил жандармам, а оттуда дело перешло в суд, и учитель чуть было не попал в тюрьму. А скажи он голую правду, получил бы порцию щетины с солью всего-навсего; я держусь того мнения, что лучше признаться, а если уж что натворил, — прийти и сказать: дескать, осмелюсь доложить, натворил то-то и то-то. А если говорить насчёт честности, то это, конечно, вещь прекрасная, с нею человек далеко пойдёт. Ну, всё равно как при состязании в ходьбе: как только начнёшь мошенничать и бежать, так моментально сходишь с дистанции. Вот, к примеру, мой двоюродный брат. Честный человек, всюду его уважают, сам собой доволен и чувствует себя как новорождённый, когда, ложась спать, может сказать: «Сегодня я опять был честным».
В течение всей этой пространной речи поручик сидел в кресле и, уставившись на сапоги Швейка, думал: «Боже мой, ведь я сам часто несу такую же дичь. Разница только в форме, в какой я это преподношу».
Тем не менее, не желая ронять своего авторитета, он сказал, когда Швейк закончил:
— Вы должны ходить в чищеных сапогах, держать мундир в порядке и чтобы все пуговицы были пришиты. Вы должны производить впечатление солдата, а не штатского босяка. Это поразительно, до чего никто из вас не умеет держаться по-военному. Из всех моих денщиков только у одного был бравый вид, да и тот в конце концов украл у меня парадный мундир и продал его в еврейском квартале.
Поручик умолк, но вскоре заговорил снова и перечислил Швейку все его обязанности, особенно напирая на то, что Швейк должен быть верным слугой и нигде не болтать о том, что делается дома.
— У меня бывают дамы, — подчеркнул он. — Иногда дама останется ночевать, если мне не нужно на другой день идти на службу. В таких случаях вы будете приносить нам кофе в постель, но только когда я позвоню, поняли?
— Так точно, понял, господин обер-лейтенант. Если я неожиданно влезу в комнату, то, возможно, иной даме это покажется неприятным. Я сам однажды привёл к себе домой барышню, и мы с ней очень мило развлекались, когда моя служанка принесла нам кофе в постель. Служанка с перепугу обварила мне кофеём всю спину, да ещё сказала: «С добрым утром!» Нет, я прекрасно знаю, как вести себя, когда ночует дама.
— Отлично, Швейк! С дамами мы должны вести себя исключительно тактично, — сказал поручик, приходя в хорошее настроение, так как разговор коснулся предмета, заполнявшего всё его свободное от казарм, плаца и карт время.
Женщины были душой квартиры поручика. Они создавали ему домашний очаг. Их было несколько дюжин, и многие за время своего пребывания старались приукрасить квартиру всевозможными безделушками.
Жена владельца кафе прожила у поручика целых две недели, пока за ней не приехал муж, и вышила поручику премиленькую дорожку на стол, на всём его бельё монограммы и, наверное, докончила бы коврик на стене, если бы её муж не прекратил эту идиллию.
Другая, за которой через три недели приехали родители, хотела превратить спальню поручика в дамский будуар и расставила повсюду разные безделушки и вазочки, а над постелью повесила ангела хранителя.
Заботливая женская рука ощущалась во всех уголках спальни и столовой, она проникла и на кухню, где можно было видеть самые разнообразные кухонные принадлежности — великолепный подарок одной влюблённой фабрикантши, которая, кроме своей страсти, привезла с собой в дом машинку для рубки овощей и капусты, прибор для нарезывания булочек, тёрку для печёнки, кастрюли, противни, сковороды, шумовки и бог весть что ещё.
Однако через неделю она ушла, так как не могла примириться с мыслью, что, кроме неё, у Лукаша есть ещё около двадцати других любовниц: последнее обстоятельство отразилось на исполнительности этого породистого самца в мундире.
Поручик Лукаш вёл обширную корреспонденцию, завёл альбом фотографий своих возлюбленных и коллекцию разных реликвий, так как за последние два года стал проявлять наклонность к фетишизму. У него сохранилось несколько разных дамских подвязок, четыре пары изящных панталончиков с вышивкой, три прозрачные, тончайшие дамские рубашечки, батистовые платья и, наконец, один корсет и несколько чулок.
— Сегодня у меня дежурство, — сказал поручик Швейку, — я приду домой только ночью. Приведите в порядок квартиру. Последний мой денщик за свою лень отправился сегодня с маршевой ротой на фронт.
Отдав приказания, касающиеся канарейки и ангорской кошки, он ушёл, не преминув ещё раз в дверях проронить несколько слов о честности и порядке.
После его ухода Швейк привёл всю квартиру в самый строгий порядок, так что, когда поручик Лукаш возвратился ночью домой, Швейк с полным правом мог отрапортовать:
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, всё в порядке. Только вот кошка набезобразничала: сожрала вашу канарейку.
— Как?! — загремел поручик.
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, вот как. Я давно знал, что кошки не любят канареек и обижают их. Вот я и решил познакомить их поближе и в случае, если бы эта бестия попыталась выкинуть какую-нибудь штуку, оттрепать её так, чтобы до самой смерти помнила, как нужно вести себя с канарейками. Я очень люблю животных! Наш шляпный мастер выучил-таки свою кошку. Сначала она сожрала у него трёх канареек, а теперь уже ни одной больше не жрёт, и канарейка может на неё хоть садиться. Я тоже хотел попробовать, вытащил канарейку из клетки и дал её кошке понюхать, а эта уродина, не успел я опомниться, откусила канарейке голову. Ей-богу, я не ожидал от неё такого хамства! Если бы это был, скажем, воробей, так я бы ничего не сказал, а то ведь замечательная канареечка, гарцкая! Да с какой ещё жадностью жрала, вместе с перьями, и ворчала при этом от удовольствия. У них, у кошек, как говорится, нет никакого музыкального образования, они бестии не переваривают, когда поёт канарейка, потому что в этом ничего не смыслят… Я кошку как следует выругал, но, боже меня упаси, пальцем её не тронул, а ждал вас, как вы это дело решите, что с ней, с этой паршивой уродиной, делать.
Рассказывая об этом, Швейк так простодушно глядел поручику в глаза, что тот, подступив было к нему с определённым суровым намерением, отошёл, сел в кресло и спросил:
— Послушайте, Швейк, вы на самом деле такой олух царя небесного?
— Так точно, господин обер-лейтенант, — торжественно ответил Швейк. — Мне с малых лет не везёт. Я всегда хочу поправить дело, чтобы всё вышло по-хорошему, и никогда ничего из этого не получается, кроме неприятностей и для меня и для других. Я только хотел их обеих познакомить, чтобы привыкли друг к другу. Разве я виноват, что она сожрала канарейку и всё знакомство на этом оборвалось! Несколько лет назад в гостинице «У Штупартов» кошка сожрала даже попугая за то, что тот её передразнивал и мяукал по-кошачьи… И живучи же эти кошки! Если прикажете, господин обер-лейтенант, чтобы я её прикончил, так придётся прихлопнуть её дверью, иначе ничего не получится.
И Швейк с самым невинным видом и милой, добродушной улыбкой стал излагать поручику, каким способом казнят кошек. Его рассказ, наверное, довёл бы до сумасшедшего дома всё общество покровительства животных.
Швейк проявил такие познания, что поручик Лукаш, забыв гнев, спросил его:
— Вы умеете обращаться с животными? Любите их?
— Больше всего я люблю собак, — сказал Швейк, — потому что это очень доходное дело для того, кто умеет ими торговать. Но у меня дело не пошло, так как я всегда был слишком честен, хотя всё равно покупатели являлись ко мне с претензиями, дескать, почему я им продал дохлятину вместо здоровой породистой собаки. Как будто бы все собаки должны быть породистыми и здоровыми! Так нет же, каждому подавай родословную, вот и приходилось печатать эти родословные и из какой-нибудь коширжской дворняжки, родившейся на кирпичном заводе, делать самого чистокровного дворянина из баварской псарни Армина фон Баргейма. Но покупатели оставались очень довольны, думая, что приобрели чистокровную собаку. Им можно было всучить вршовицкого шпица вместо таксы, а они только удивлялись, почему у такого редкого пса, из самой Германии, шерсть мохнатая, а ноги не кривые. Так делается на всех крупных псарнях. Вам бы, господин обер-лейтенант, только поглядеть на все мошенничества, которые там проделываются с собачьими родословными. Псов, которые могли бы о себе сказать: «Я, дескать, чистокровная тварь», — говоря по правде, мало. Либо мамаша его спуталась с каким-нибудь уродом, либо бабушка, или, наконец, папаш у него было несколько, и от каждого он что-нибудь унаследовал: от одного — уши, от другого — хвост, ещё от одного — шерсть на морде, от третьего — морду, от четвёртого — кривые ноги, а в пятого пошёл ростом. Если же у него таких папаш было штук двенадцать, то можете себе представить, господин обер-лейтенант, как такой пёс выглядит. Вот купил я однажды этакого кобеля, звали его Балабан, так он из-за своих папаш получился таким безобразным, что все собаки от него шарахались. Купил я его из жалости; был он такой покинутый и всё время сидел у меня дома в углу, всё грустил, так что я вынужден был продать его за пинчера. Больше всего пришлось поработать, когда я его перекрашивал под цвет перца с солью. Потом он со своим хозяином попал в Моравию, и с тех пор я его не видел.
Поручика начал занимать этот доклад по собаковедению. И Швейк мог без помехи продолжать.
— Собаки не могут краситься сами, как дамы, об этом приходится заботиться тому, кто хочет их продать. Если, к примеру, пёс старый и седой, а вы хотите продать его за годовалого щенка или выдаёте такого дедушку за девятимесячного, то лучше всего купите ляпису, разведите и выкрасьте пса в чёрный цвет — будет выглядеть как новый. Чтобы прибавилось в нём силы, кормите его мышьяком в лошадиных дозах, а зубы вычистите наждачной бумагой, какой чистят ржавые ножи. А перед тем, как вести его продавать, влейте ему в глотку сливянку, чтобы пёс был немного навеселе. Он у вас моментально станет бодрый, живой, будет весело лаять и ко всем лезть, как подвыпивший член городской управы. А главное вот что: с людьми, господин обер-лейтенант, нужно говорить, и говорить до тех пор, пока покупатель совершенно не обалдеет. Если кто-нибудь хочет купить болонку, а у вас дома ничего, кроме охотничьей собаки, нет, то вы должны суметь заговорить покупателя так, чтобы тот увёл с собой, вместо болонки охотничью собаку. Если же случайно у вас на руках только фокстерьер, а придут покупать злого немецкого дога, чтобы сторожил дом, то вы должны говорить до тех пор, пока покупатель не очумеет и вместо того, чтобы увести дога, унесёт в кармане вашего карликового фокстерьера… Когда я в своё время торговал животными, пришла ко мне одна дама. У неё, мол, попугай улетел в сад, а там, около виллы, в это время мальчики играли в индейцев. Они, мол, поймали попугая, вырвали у него из хвоста все перья и разукрасились ими, словно полицейские. Попугай со стыда, что остался бесхвостый, расхворался, а ветеринар его доконал порошками. Так вот, эта дама сказала, что хочет купить нового попугая, но воспитанного, а не грубияна, который только и умеет что ругаться. Что мне было делать, раз никакого попугая у меня дома не было, да и на примете не было ни одного. А был у меня только злющий бульдог, совершенно слепой. Так мне пришлось, господин обер-лейтенант, уговаривать эту даму с четырёх часов дня до семи вечера, пока она не купила вместо попугая вот этого слепого бульдога. Это было почище любого дипломатического осложнения. Когда она уходила, я сказал ей: «Пусть теперь мальчишки только попробуют и ему вырвать хвост», — и больше мне с этой дамой не довелось разговаривать: из-за этого бульдога ей пришлось покинуть Прагу, так как он перекусал весь дом… Поверьте, господин обер-лейтенант, что достать хорошее животное очень, очень трудно…
— Я сам люблю собак, — сказал поручик. — Кое-кто из моих друзей взял с собой на фронт собаку. Потом товарищи писали мне, что в обществе такого верного и преданного друга фронтовая служба протекает незаметно. Вы, я вижу, хорошо знаете все породы собак, и надеюсь, что если б у меня была собака, вы бы сумели за ней ухаживать. Какая порода, по-вашему, лучше всех; то есть я имею в виду собаку-друга? Был у меня когда-то пинчер, но я не знаю…
— По-моему, господин обер-лейтенант, пинчер — очень милый пёс. Не каждому, правда, пинчер нравится, потому что щетинист, и волосы на морде такие жёсткие, что собака выглядит словно отпущенный каторжник. Пинчеры безобразные, любо посмотреть, а умные. Куда до них болванам сенбернарам! Пинчеры умнее фокстерьеров. Знал я одного…
Поручик Лукаш посмотрел на часы и прервал Швейка:
— Уже поздно, мне нужно выспаться. Завтра у меня опять дежурство, а вы можете посвятить весь день тому, чтобы подыскать какого-нибудь пинчера.
Он пошёл спать, а Швейк лёг в кухне на диван и почитал ещё газету, которую поручик принёс из казарм.
— Скажите, пожалуйста, — заметил про себя Швейк, с интересом следя за событиями дня. — Султан наградил императора Вильгельма большой военной медалью, а у меня до сих пор даже малой серебряной медали нет.
Швейк задумался и вдруг вскочил:
— Чуть было не забыл! — И пошёл в комнату к поручику.
Поручик крепко спал. Швейк разбудил его:
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я не получил приказания насчёт кошки.
Поручик во сне перевернулся на другой бок, пробормотал: «Три дня ареста!» — и заснул опять.
Швейк тихо вышел из комнаты, вытащил несчастную кошку из-под дивана и сказал ей:
— Три дня ареста!
И ангорская кошка полезла обратно под диван.
IV
Швейк только было собрался отправиться на поиски какого-нибудь пинчера, как у двери позвонила молодая дама. Она заявила, что хочет поговорить с поручиком Лукашом. Около дамы стояли два больших чемодана, и Швейк успел заметить фуражку спускающегося по лестнице посыльного.
— Нету дома, — твёрдо сказал Швейк, но молодая дама была уже в передней и категорическим тоном приказала Швейку: — Отнесите чемоданы в комнату.
— Без разрешения господина поручика нельзя, — сказал Швейк. — Господин поручик приказал мне без него ничего не делать.
— Вы с ума сошли! — вскричала молодая дама. — Я приехала к господину поручику в гости.
— Об этом мне ничего не известно, — ответил Швейк. — Господин поручик на службе и вернётся только ночью, а я получил приказание найти пинчера. Ни о каких чемоданах и ни о каких дамах ничего не знаю. Я запираю квартиру и покорнейше прошу вас уйти. Мне не давали никаких распоряжений на этот счёт, и я не могу чужую, неизвестную мне особу оставлять одну в квартире. У нас на улице, у кондитера Бильчицкого, оставили так вот постороннего человека в доме, а он вскрыл гардероб и удрал… Конечно, я этим не хочу о вас сказать ничего дурного, — продолжал Швейк, увидев, что дама делает отчаянное лицо и плачет, — но оставаться вам здесь решительно нельзя. Согласитесь сами: раз мне доверена квартира, то я отвечаю за каждую мелочь. Поэтому ещё раз покорнейше прошу понапрасну себя не затруднять. Пока я не получил приказания от господина поручика, для меня родного брата не существует. Мне, право, очень жаль, что приходится с вами так разговаривать, но на военной службе прежде всего должен быть порядок.
Молодая дама между тем несколько пришла в себя, вынула из сумочки визитную карточку, написала карандашом несколько строк, вложила это в прелестный маленький конвертик и удручённо сказала:
— Отнесите это господину поручику, а я подожду здесь ответа. Вот вам пять крон на дорогу.
— Ничего не выйдет, — ответил Швейк, задетый навязчивостью нежданной гостьи. — Оставьте себе эти пять крон, вот они здесь, на стуле, а если хотите, пойдёмте вместе к казармам, подождите меня там, я передам ваше письмецо и принесу ответ. Но ждать здесь вам ни в коем случае нельзя! — После этого он втащил чемоданы в переднюю и, гремя ключами как дворцовый ключник, стоя в дверях, многозначительно сказал:
— Запираем…
Молодая дама с беспомощным видом вышла на лестницу. Швейк запер дверь и пошёл вперёд. Посетительница семенила за ним, как собачонка, и догнала его только когда он зашёл в лавочку за сигаретами. Теперь она шла с ним рядом и пыталась завязать разговор.
— А вы передадите наверное?
— Передам, раз обещал.
— А вы найдёте господина поручика?
— Не знаю.
Они молча шагали рядом, пока наконец спутница Швейка не заговорила опять:
— Так вы думаете, что господина поручика не найти?
— Нет, не думаю.
— А где он может быть, как вы думаете?
— Не знаю.
На этом разговор на долгое время прервался, пока молодая дама опять не возобновила его вопросом:
— Вы не потеряли письмо?
— Пока что нет.
— Так вы наверное передадите его господину поручику?
— Да.
— А найдёте вы поручика?
— Я уже сказал, что не знаю, — ответил Швейк. — Удивляюсь, как люди могут быть такими любопытными и всё время спрашивать об одном и том же! Это всё равно, как если бы я останавливал на улице каждого встречного и спрашивал, какое сегодня число.
Так были закончены всякие попытки договориться, и дальнейший путь к казармам совершался в полном молчании. Только когда они остановились около казарм, Швейк предложил даме подождать, а сам пустился в разговор с солдатами, стоявшими в воротах. Легко представить, что это доставило даме чрезвычайное удовольствие. Она с несчастным видом расхаживала по тротуару и нервничала, видя, что Швейк продолжает излагать положение дел на фронте с таким глупым выражением лица, какое можно было увидеть разве только на фотографии, опубликованной в то время в «Хронике мировой войны». Под фотографией стояла надпись: «Наследник австрийского престола беседует с двумя лётчиками, сбившими русский аэроплан».
Швейк уселся на лавочке около ворот и рассказывал, что на Карпатском фронте наступление наших войск провалилось, но, с другой стороны, комендант Перемышля, генерал Кусманек, прибыл в Киев, а также, что у нас осталось в Сербии одиннадцать опорных пунктов и сербы не смогут долго бежать за нашими солдатами.
Затем Швейк пустился в критику некоторых известных сражений и открыл Америку, сказав, что подразделение, окружённое со всех сторон, непременно должно сдаться.
Наговорившись вдоволь, он счёл нужным подойти к отчаявшейся даме и сказать ей, что сию минуту вернётся — пусть она никуда не уходит, а сам пошёл наверх в канцелярию, где отыскал поручика Лукаша. Поручик Лукаш в это время растолковывал некоему подпоручику одну из схем окопов и ставил ему на вид, что тот не знает, как чертить, и не имеет ни малейшего понятия о геометрии.
— Видите, вот как это нужно сделать. Если к данной прямой нам надо провести перпендикуляр, то мы должны начертить такую прямую, которая образует с первой прямой угол. Понимаете? Тогда вы проложите окопы правильно, не заедете с ними к противнику, а останетесь на расстоянии шестисот метров от него. Но если следовать тому, как вы начертили, то нашими позициями мы заехали бы за линию противника и стали бы своими окопами перпендикулярно к неприятелю. А вам ведь нужен тупой угол. Это же очень просто, не правда ли?
Подпоручик запаса, который в мирное время служил кассиром в банке, стоял над чертежами в полном отчаянии и ничего не понимал. Он облегчённо вздохнул, когда Швейк подошёл к поручику и отрапортовал:
— Осмелюсь доложить, господин поручик, какая-то дама просит передать вам это письмо и ждёт ответа. — При этом он многозначительно и фамильярно подмигнул.
То, что прочёл поручик, не произвело на него благоприятного впечатления.
«Lieber Heinrich! Mein Mann verfolgt mich. Ich muss unbedingt bei Dir ein paar Tage gastieren. Dein Bursch ist ein grosses Mistvieh. Ich bin unglucklich. Deine Katy»
Поручик Лукаш вздохнул, повёл Швейка в соседнюю пустую канцелярию, закрыл дверь и зашагал между столами. Наконец он остановился перед Швейком.
— Эта дама пишет, что вы скотина. Что вы ей сделали?
— Осмелюсь доложить, я ничего ей не сделал, господин обер-лейтенант. Я вёл себя как полагается, но вот она хотела сейчас же расположиться в квартире. А раз я не получил от вас никаких указаний, то я её там не оставил. Ко всему прочему она приехала с двумя чемоданами, как к себе домой.
Поручик ещё раз громко вздохнул, Швейк тоже вздохнул.
— Что?! — угрожающе крикнул поручик.
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — это тяжёлый случай. Года два тому назад на Войтешской улице к одному обойщику въехала барышня, и он никак её не мог выжить из квартиры. В конце концов ему пришлось отравить и себя и её светильным газом, и шутке был конец. Беда с бабьём! Я их насквозь вижу!
— Тяжёлый случай! — повторил поручик за Швейком; и никогда ещё он не изрекал такой истины.
«Дорогой Генрих» был действительно в скверном положении. Жена, преследуемая мужем, приезжает к нему гостить на несколько дней, как раз когда должна приехать из Тршебони пани Мицкова, чтобы в течение трёх дней повторить то, что она регулярно делает раз в три месяца, когда приезжает в Прагу за покупками. Кроме того, послезавтра должна прийти одна барышня. После целой недели размышлений она определённо обещала ему позволить соблазнить себя, так как всё равно через месяц выходит замуж за инженера.
Поручик сидел на столе повесив голову, молчал и думал, но ничего другого не придумал, как сесть за стол, взять конверт и написать на служебном бланке нижеследующее:
«Дорогая Кати!
До 9 часов вечера я буду на службе. Приду в 10. Прошу, чувствуй себя как дома. Что касается Швейка, моего денщика, то я уже отдал ему приказ, чтобы все твои желания были исполнены. Твой Индржих».
— Отдайте письмо даме, — сказал поручик. — Приказываю вам обращаться с ней вежливо и тактично, исполнять все её желания, которые для вас должны быть законом. Вы должны держать себя с нею галантно. Служите ей не за страх, а за совесть. Вот вам сто крон, потом дадите мне отчёт. Наверно, она пошлёт вас за чем-нибудь; закажите для неё обед, ужин и так далее. Кроме того, купите три бутылки вина и коробочку «Мемфис». Так. Больше пока ничего. Можете идти. Ещё раз напоминаю, что вы должны исполнять каждое желание барыни, которое только прочтёте в её глазах.
Молодая дама уже потеряла всякую надежду увидеть Швейка и была очень удивлена, когда он вышел из казарм и направился к ней с письмом в руке.
Швейк взял под козырёк, подал ей письмо и доложил:
— Согласно приказанию господина обер-лейтенанта, я обязан вести себя с вами, сударыня, учтиво и тактично, служить не за страх, а за совесть и исполнять все ваши желания, которые только прочту в ваших глазах. Приказано вас накормить и купить для вас всё, что вы только пожелаете. На это получено от господина обер-лейтенанта сто крон, но из этих денег я должен ещё купить три бутылки вина и коробку сигарет «Мемфис».
Когда дама прочла письмо, к ней вернулась решительность, выразившаяся в том, что она велела Швейку нанять извозчика. Когда это было исполнено, она приказала Швейку сесть к кучеру на козлы.
Они поехали домой. Войдя в квартиру, дама превосходно разыграла роль хозяйки. Швейку пришлось перенести чемоданы в спальню и выколотить на дворе ковры. Чуть заметная паутинка за зеркалом привела её в сильнейшее негодование.
Всё это свидетельствовало о том, что она намеревалась надолго занять свои боевые позиции.
Швейк потел. Когда он выколотил ковры, даме пришло в голову снять и вытрясти занавески. Затем Швейк получил приказание вымыть окна в комнате и на кухне. После этого дама начала переставлять мебель. Делала она это с большой нервозностью, и когда Швейк перетащил всё из угла в угол, ей опять не понравилось, и она стала снова комбинировать и придумывать новые перестановки.
Она перевернула вверх дном всю квартиру, но понемногу её энергия в устройстве гнёздышка начала иссякать, и разгром постепенно прекратился.
Дама вынула из комода чистое постельное бельё и сама переменила наволочки на подушках и перинах.
Было видно, что она делает это с любовью к постели. Этот предмет заставлял чувственно трепетать её ноздри.
Затем она послала Швейка за обедом и вином, а сама между тем переоделась в прозрачный утренний капот, в котором выглядела необычайно соблазнительно.
За обедом она выпила бутылку вина, выкурила массу «мемфисок» и легла в постель. А Швейк лакомился на кухне солдатским хлебом, макая его в стакан сладкой водки.
— Швейк! — раздалось вдруг из спальни. — Швейк!
Швейк открыл дверь и увидел молодую даму в грациозной позе на подушках.
— Войдите.
Швейк подошёл к постели. Как-то особенно улыбаясь, она смерила взглядом его коренастую фигуру и мясистые ляжки. Затем, приподнимая нежную материю, которая покрывала и скрывала всё, приказала строго:
— Снимите башмаки и брюки. Покажите…
Когда поручик вернулся из казарм, бравый солдат Швейк мог с чистой совестью отрапортовать:
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, все желания барыни я исполнил и работал не за страх, а за совесть, согласно вашему приказанию.
— Спасибо, Швейк, — сказал поручик. — Много у неё было желаний?
— Так, примерно, шесть, — отрапортовал Швейк. — Теперь она спит как убитая от этой езды. Я исполнил всё её желания, какие только смог прочесть в её глазах.
V
В то время как австрийские войска, прижатые неприятелем в лесах на реках Дунаец и Рабе, стояли под ливнем снарядов, а крупнокалиберные орудия разрывали в клочки и засыпали землёю целые роты австрийцев на Карпатах, в то время как на всех театрах военных действий горизонты озарялись огнём пылающих деревень и городов, поручик Лукаш и Швейк переживали не совсем приятную идиллию с дамой, сбежавшей от мужа и разыгрывавшей теперь роль хозяйки дома.
Однажды, когда она ушла прогуляться, поручик Лукаш держал со Швейком военный совет, как бы от неё избавиться.
— Лучше всего, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк, — если б её муж узнал, где она находится, и приехал за ней. Вы говорили, что он её разыскивает, об этом она писала в том письме, что я вам принёс. Пошлите ему телеграмму, что, мол, она у вас и он может её забрать, — и дело с концом. Во Вшенорах на одной вилле в прошлом году был подобный же случай. Но тогда телеграмму послала своему мужу сама жена, а муж приехал за ней и набил морду и ей и её любовнику. Но тот был штатский, а с офицером муж так не посмеет… Да в конце концов вы совершенно не виноваты, никого вы к себе не звали, и если она сбежала, то сделала это на свой страх и риск. Увидите, телеграмма сослужит хорошую службу. Если даже муж и влепит раза два…
— Он весьма интеллигентный человек, — прервал Швейка поручик Лукаш, — я его знаю. Он ведёт оптовую торговлю хмелем. С ним действительно необходимо поговорить. Я пошлю ему телеграмму.
Телеграмма Лукаша была лаконична, как все коммерческие телеграммы:
«Адрес вашей супруги в настоящее время…» Далее следовал адрес квартиры поручика Лукаша.
В один прекрасный день пани Кати была весьма неприятно поражена, когда в квартиру ввалился оптовый торговец хмелем. Он выглядел весьма корректным и заботливым супругом, когда пани Кати, не потеряв в этот момент присутствия духа, представила друг другу обоих мужчин.
— Мой муж… Господин поручик Лукаш.
Ничего другого ей не пришло в голову.
— Присаживайтесь, пожалуйста, пан Вендлер, — приветливо предложил поручик гостю и, вынув портсигар, протянул его торговцу хмелем: — Не угодно ли?
Интеллигентный торговец хмелем вежливо взял сигарету и, выпуская дым, осторожно спросил:
— Скоро едете на фронт, господин поручик?
— Я подал рапорт о переводе меня в Девяносто первый полк в Будейовицах. Вероятно, поеду, как только закончу дела в школе вольноопределяющихся. Нам нужно громадное количество офицеров, но, к сожалению, в настоящее время наблюдается печальное явление: молодые люди, имеющие право поступать в вольноопределяющиеся, не стремятся воспользоваться этим правом. Предпочитают оставаться простыми рядовыми, вместо того чтобы стремиться стать юнкерами.
— Война сильно повредила торговле хмелем, однако я думаю, она долго не продлится, — заметил торговец, поглядывая поочерёдно то на свою жену, то на поручика.
— Наше положение весьма благоприятно, — сказал поручик Лукаш. — Теперь никто уже не сомневается, что победит оружие центральных держав. Франция, Англия и Россия слишком слабы против австро-турецко-германской твердыни. Правда, на некоторых фронтах мы потерпели незначительные неудачи. Однако нет никакого сомнения, что, как только мы прорвём фронт между Карпатским хребтом и Средним Дунайцем, войне наступит конец. Точно так же и французам в ближайшее время грозит потеря всей восточной Франции и, кроме того, вторжение германских войск в Париж. Это совершенно ясно. А ещё надо учесть, что в Сербии наши манёвры проходят весьма успешно. Отступление наших войск, представляющее собой фактически лишь перегруппировку; многие объясняют совершенно иначе, чем того требует простое хладнокровие во время войны. В самом скором времени мы увидим, что наши строго рассчитанные манёвры на южном театре военных действий принесут свои плоды. Извольте взглянуть…
Поручик Лукаш деликатно взял торговца хмелем за плечо, подвёл к висящей на стене карте военных действий и, указывая на отдельные пункты, продолжал объяснять:
— Восточные Бескиды — это наш самый надёжный опорный пункт. На карпатских участках у нас, как видите, тоже сильная опора. Мощный удар по этой линии, и мы не остановимся до самой Москвы: война кончится скорее, чем мы предполагаем.
— А что Турция? — спросил оптовый торговец хмелем, думая, с чего бы начать, чтобы добраться до сути дела, ради которого он приехал.
— Турки держатся прекрасно, — ответил поручик, опять подводя его к столу. — Председатель турецкого парламента Гали-бей и Али-бей приехали в Вену. Командующим турецкой Дарданелльской армией назначен маршал Лиман фон Зандере. Гольц-паша приехал из Константинополя в Берлин. Нашим императором были награждены орденами Энвер-паша, вице-адмирал Уседон-паша и генерал Джевад-паша. Довольно много наград за такой короткий срок.
Некоторое время все сидели молча друг против друга, пока поручик не счёл удобным прервать тягостное молчание словами:
— Когда изволили приехать, пан Вендлер?
— Сегодня утром.
— Я очень рад, что вы меня нашли и застали дома: я всегда после обеда ухожу в казармы и провожу там всю ночь. У меня ночная служба. А так как квартира, собственно говоря, целыми днями пустует, я имел возможность предложить вашей супруге гостеприимство. Пока она находится в Праге, её здесь никто не побеспокоит. Ради старого знакомства…
Торговец хмелем кашлянул.
— Кати — странная женщина, господин поручик. Примите мою сердечную благодарность за всё, что вы для неё сделали. Ни с того ни с сего вздумалось ей ехать в Прагу лечиться от нервов. Я в разъездах, приезжаю домой — никого. Кати нет…
Притворясь искренним, он погрозил ей пальцем и, криво улыбнувшись, спросил:
— Ты, наверно, решила, что если я уехал по делам, то ты тоже можешь уехать из дома. Ты, конечно, и не подумала…
Видя, что разговор начинает принимать нежелательный оборот, поручик Лукаш опять отвёл интеллигентного торговца хмелем к карте военных действий и, указывая на подчёркнутые места, сказал:
— Я забыл обратить ваше внимание на одно очень интересное обстоятельство. Посмотрите на эту большую, обращённую к юго-западу дугу, где группа гор образует естественное укрепление. Здесь наступают союзники. Отрезав дорогу, которая связывает укрепление с главной линией защиты у противника, мы перерезаем сообщение между его правым крылом и Северной армией на Висле. Теперь вам это понятно?
Торговец хмелем ответил, что теперь ему всё совершенно понятно, но потом, с присущей ему тактичностью, спохватился, что это могут принять за намёк, и, садясь на прежнее место, заметил:
— Из-за войны наш хмель лишился сбыта за границей. Франция, Англия, Россия и Балканы для нашего хмеля сегодня потеряны. Мы пока ещё отправляем его в Италию, но опасаюсь, что и Италия вмешается в это дело. Однако после нашей победы диктовать цены на товары будем мы!
— Италия сохранит строгий нейтралитет, — утешал его поручик. — Это совершенно…
— Но почему Италия не желает признавать, что он связана тройственным союзом с Австро-Венгрией и Германией? — внезапно рассвирепел торговец хмелем, которому всё сразу ударило в голову: и хмель, и жена, и война. — Я ждал, что Италия выступит против Франции и Сербии. Тогда бы война уже подходила к концу. У меня гниёт на складах хмель. Сделки о поставках внутри страны плохие, экспорт равен нулю, а Италия сохраняет нейтралитет. Для чего же в таком случае она ещё в тысяча девятьсот двенадцатом году возобновила с нами тройственный союз? О чём думает итальянский министр иностранных дел, маркиз ди Сан Джульяно? Что этот господин делает? Спит он, что ли? Знаете ли вы, какой годовой оборот был у меня до войны и какой теперь?..
— Пожалуйста, не думайте, что я не в курсе событий, — продолжал он, бросив яростный взгляд на поручика, который спокойно пускал изо рта кольца табачного дыма.
Пани Кати с большим интересом наблюдала за тем, как одно кольцо догоняло другое и разбивало его.
— Почему германцы отошли назад к своим границам, когда они уже были у самого Парижа? Почему между Маасом и Мозелем опять ведутся оживлённые артиллерийские бои? Известно ли вам, что в Комбр-а-Вевр у Марша сгорело три пивоваренных завода, куда я ежегодно отправлял свыше пятисот мешков хмеля? Гарт-мансвейлерский пивоваренный завод в Вогезах тоже сгорел. Громадный пивоваренный завод в Нидерсбахе у Мильгауза сравнён с землёй. Вот вам уже убыток тысячу двести мешков хмеля в год для моей фирмы. Шесть раз сражались немцы с бельгийцами за обладание пивоваренным заводом Клостергек — вот вам ещё убыток в триста пятьдесят мешков хмеля в год!
От волнения он не мог связно говорить, встал, поде шёл к своей жене и сказал:
— Кати, ты немедленно поедешь со мною домой. Одевайся!
— Меня все эти события совершенно выводят из равновесия, — сказал он через минуту, словно оправдываясь. — А раньше я был вполне уравновешенным человеком.
Когда его жена вышла одеваться, он тихо сказал поручику:
— Это она проделывает не в первый раз: в прошлом году уехала с одним преподавателем, и я нашёл её только в Загребе. Воспользовавшись случаем, я тогда заключил договор с загребским пивоваренным заводом на поставку шестисот мешков хмеля. Да что и говорить, юг вообще был золотым дном. Наш хмель шёл до самого Константинополя. Нынче мы наполовину уничтожены. Если правительство ограничит производство пива внутри страны, то нанесёт нам последний удар.
И, закуривая предложенную поручиком сигарету, он с отчаянием в голосе сказал:
— Одна только Варшава покупала у нас две тысячи триста семьдесят мешков хмеля. Самый большой пивоваренный завод там Августинский. Их представитель каждый год приезжал ко мне в гости. Есть от чего прийти в отчаяние! Хорошо ещё, что у меня нет детей!
Это логическое заключение по поводу ежегодного приезда представителя Августинского завода из Варшавы вызвало у поручика лёгкую улыбку, которая не ускользнула от внимания торговца хмелем, и поэтому он счёл нужным продолжить свою речь:
— Венгерские пивоваренные заводы в Шопрони и в Большой Каниже покупали у меня хмель для своего экспортного пива, которое они вывозили в самую Александрию, приблизительно тысячу мешков в год. Теперь из-за блокады они не хотят делать никаких заказов. Я предлагаю им хмель на тридцать процентов дешевле, а они всё-таки не заказывают ни одного мешка… Застой, упадок, нищета, да ко всему этому ещё семейные неприятности!
Торговец хмелем замолчал. Молчание нарушила пани Кати, приготовившаяся к отъезду.
— Как быть с моими чемоданами?
— За ними заедут, Кати, — сказал торговец хмелем, довольный тем, что дело обошлось без неожиданных выходок и неприятных сцен. — Если хочешь сделать покупки, то нам пора идти. Поезд отходит в два двадцать.
Супруги дружески распрощались с поручиком. Торговец хмелем был страшно рад, что со всем этим покончено, и, прощаясь, сказал в передней поручику:
— В случае если, не дай бог, вас ранят, приезжайте к нам поправляться. Будем за вами ухаживать как самые заботливые няньки.
Вернувшись в спальню, где пани Кати одевалась на дорогу, поручик нашёл на умывальнике четыреста крон и записку:
«Господин поручик, вы не могли защитить меня от этой обезьяны, моего мужа, идиота высшей марки. Вы позволили ему утащить меня, как какую-то забытую в вашей квартире вещь. Кроме того, вы позволили себе заметить, будто предложили мне своё гостеприимство. Надеюсь, я ввела вас в расходы не более чем на прилагаемые здесь четыреста крон, которые прошу разделить с вашим денщиком».
Поручик Лукаш с минуту стоял с запиской в руках, потом медленно разорвал её, с улыбкой взглянул на деньги на умывальнике и, заметив, что пани Кати, причёсываясь перед зеркалом, в волнении забыла на столе расчёску, приобщил эту расчёску к коллекции своих фетишей-реликвий.
После обеда вернулся Швейк. Он ходил искать пинчера для поручика.
— Швейк, — сказал поручик, — вам повезло. Дама, которая у меня жила, уехала. Её увёз муж. А за все услуги, которые вы ей оказали, она оставила вам на умывальнике четыреста крон. Вы должны как следует поблагодарить её, а также её супруга, потому что это, собственно, его деньги, которые она забрала с собой на дорогу. Я вам продиктую письмо.
И он продиктовал:
— «Милостивый государь! Соблаговолите передать сердечную благодарность вашей супруге за четыреста крон, подаренные мне ею за услуги, которые я ей оказал во время пребывания в Праге. Всё, что я для неё сделал, я делал с удовольствием и посему не могу принять эти деньги и посылаю их…» Ну, пишите же дальше, Швейк! Чего вы там вертитесь! На чём я остановился?
— «…и посылаю их…» — срывающимся, трагическим голосом прошептал Швейк.
— Так, отлично! «…посылаю их обратно с уверениями в совершенном уважении. Шлю почтительный привет и целую ручку вашей супруге. Иозеф Швейк, денщик поручика Лукаша…» Готово?
— Никак нет, господин обер-лейтенант, числа ещё не хватает.
— «Двадцатого декабря тысяча девятьсот четырнадцатого года». Так. А теперь надпишите конверт, возьмите эти четыреста крон, отнесите их на почту и пошлите по тому же адресу.
И поручик Лукаш начал весело насвистывать арию из оперетки «Разведённая жена».
— Да, вот ещё что, Швейк, — сказал поручик, когда Швейк уходил на почту. — Как там насчёт собаки, которую вы ходили искать?
— Есть одна подходящая, господин обер-лейтенант. Замечательно красивый пёс. Но достать его будет трудновато. Завтра авось всё-таки приведу. Кусается!
VI
Последнего слова поручик Лукаш недослышал, а между тем оно было очень важным. «Хватает, сволочь, за что попало, — хотел ещё раз повторить Швейк, но в конце концов решил: — Какое, собственно говоря, поручику до этого дело? Он хочет иметь собаку и получит её».
Легко, конечно, сказать: «Приведите мне собаку». Но ведь каждый хозяин зорко следит за своей собакой, даже и за нечистокровной. Даже Жучку, которая ни на что другое не способна, как только согревать своей старушке хозяйке ноги, хозяйка любит и в обиду не даст.
Сама собака, особенно породистая, инстинктом чувствует, что в один прекрасный день её у хозяина утащат. Она живёт в постоянном страхе, что её украдут, непременно украдут на прогулке. Например, пёс отбегает от хозяина, сначала веселится, резвится, играет с другими собаками, лезет на них, не признавая никакой морали, а они на него, обнюхивает тумбы, закидывает ножку на каждом углу (кстати, и около торговки на корзинку с картошкой) — словом, наслаждается жизнью вовсю. Мир кажется ему поистине прекрасным, как юноше, удачно сдавшему экзамены на аттестат зрелости.
Но вдруг вы замечаете, что вся резвость его исчезает: пёс начинает чувствовать, что погиб. Тут на него находит отчаяние. В испуге он носится взад и вперёд по улице, тянет носом, скулит и в полном отчаянии, поджав хвост, заложив уши назад, начинает метаться посреди улицы, сам не зная куда.
Обладай он даром речи, он непременно закричал бы: «Иисус Мария, меня украдут!»
Были ли вы когда-нибудь на собачьем рынке, видели ли там очень испуганных собак? Это все краденые. Большой город воспитал особый вид воров, живущих исключительно кражей собак. Существуют породы маленьких салонных собачек — карликовые терьеры величиной с перчатку, которые легко поместятся в кармане пальто или в дамской муфте, где их и носят. Даже и оттуда воры стянут у вас бедняжку! Злого немецкого пятнистого дога, свирепо стерегущего загородный особняк, крадут посреди ночи. Полицейскую собаку стибрят из-под носа у сыщика. Если вы ведёте собаку на шнурке, у вас перережут шнурок и скроются с собакой, а вы будете стоять и с глупым видом разглядывать обрывок. Пятьдесят процентов собак, которых вы встречаете на улице, несколько раз меняли своих хозяев. И можете купить свою собственную собаку, которую у вас несколько лет назад ещё щенком украли во время прогулки.
Но самая большая опасность быть украденной грозит собаке, когда её выводят для отправления малой и большой физиологической надобности. Особенно много пропадает их при последнем акте. Вот почему каждая собака осторожно оглядывается при этом по сторонам.
Есть несколько методов кражи собак. Собаку крадут или прямо, непосредственно — на манер карманного воровства, или же несчастное создание коварным образом подманивают. Собака — верное животное… но только в хрестоматиях и учебниках естествознания. Дайте самому верному псу понюхать жареную сардельку из конины, и он погиб. Забыв о хозяине, идущем рядом, он поворачивает назад и бежит за вами. Из пасти у него текут слюни, и, в предвкушении сардельки, он приветливо виляет хвостом и раздувает ноздри, как буйный жеребец, которого ведут к кобыле.
На Малой Стране у дворцовой лестницы приютилась маленькая пивная. Однажды в этой пивной в заднем углу в полутьме сидели двое: солдат и штатский. Наклонившись друг к Другу, они таинственно шептались. У обоих был вид заговорщиков времён венецианской республики.
— Каждый день в восемь часов утра, — шептал штатский солдату, — прислуга водит его в сквер, на углу Гавличковой площади. Но кусается, сволочь, зверски. Погладить не даётся.
И, наклонившись ещё ближе к солдату, штатский зашептал ему на ухо:
— Даже сардельки не жрёт.
— А жареную?
— И жареную не жрёт.
Оба сплюнули.
— Так что же эта сволочь жрёт?
— А чёрт её знает что! Бывают такие изнеженные да избалованные псы, что твой архиепископ.
Солдат и штатский чокнулись, и штатский опять зашептал:
— Один шпиц, который был мне до зарезу нужен для псарни у Кламовки, тоже никак не хотел брать у меня сардельку. Ходил я за ним три дня, наконец не выдержал и прямо спросил хозяйку, которая ходила с ним на прогулку, что, собственно, этот шпиц жрёт. Уж больно он красивый. Хозяйке это польстило, и она сказала, что шпиц больше всего любит отбивные котлеты. Купил я ему шницель. Думаю, это будет ещё лучше. А шпиц-то, стерва, понимаешь, на шницель даже и не взглянул, потому что это была телятина, а он, оказывается, ничего, кроме свинины, не признавал. Пришлось купить свиную отбивную. Дал я ему её понюхать, а сам бегу. Собака за мной. Хозяйка как завопит: «Пунтик! Пунтик!» Куда там твой Пунтик! Пунтик побежал за котлетой за угол, а там я нацепил ему цепочку на шею, и на следующий же день собака была на псарне у Кламовки. На груди у неё было несколько белых пятен, так я их закрасил чёрным, никто её и не узнал… Но другие собаки (а их было порядком) все хорошо шли на жареную сардельку из конины… Всё-таки лучше всего, Швейк, спросить прислугу, что эта собака больше всего любит. Ты солдат, фигурой ты вышел, — тебе она скорее скажет. Я уж один раз её спрашивал, а она на меня так посмотрела, словно колом проткнула: «А вам какое дело?» Собой-то она не больно хороша, попросту сказать — обезьяна, но с солдатом говорить станет.
— А это действительно чистокровный пинчер? Мой обер-лейтенант о другом и слышать не хочет.
— Красавец пинчер! Пальчики оближешь — самый чистокровный! Это так же верно, как то, что ты Швейк, а я Благник. Мне главное — узнать, что он жрёт. Тогда я ему дам это и приведу к тебе.
Приятели опять чокнулись. Когда ещё до войны Швейк промышлял продажей собак, их поставлял ему Благник. Это был специалист своего дела. Говорили, что он покупал из-под полы у живодёра подозрительных по бешенству собак и сплавлял их дальше. У него самого случилось раз бешенство, и в Венском пастеровском институте он чувствовал себя как дома. Теперь он считал своим долгом бескорыстно помочь Швейку-солдату. Он знал всех собак в Праге и её окрестностях, а в пивной говорил шёпотом, чтобы не выдать себя трактирщику, у которого он полгода назад унёс из трактира под полой щенка таксу, дав этому щенку пососать молока из детской бутылочки с соской. Глупый щенок, видно, принял его за свою маму и даже ни разу не пискнул из-под пальто.
Благник принципиально воровал только породистых собак и мог бы стать судебным экспертом в этом деле. Он поставлял собак и на псарни и частным лицам, как придётся. Когда он шёл по улице, на него рычали собаки, которых он когда-то украл. А стоило ему остановиться где-нибудь перед витриной, как мстительный пёс закидывал лапу и опрыскивал у него брюки.
* * *
На следующий день в восемь часов утра можно было видеть, как бравый солдат Швейк прохаживался около сквера на углу Гавличковой площади. Он поджидал служанку с пинчером. Наконец Швейк дождался. Мимо него пробежал взъерошенный, шершавый, с умными чёрными глазами пёс, весёлый, как все собаки после того, как справили свою нужду. Пёс гонялся за воробьями, завтракавшими конским навозом.
Потом мимо Швейка прошла та, чьим заботам была вверена собака. Это была старая дева с благопристойно заплетёнными косичками в виде венчика вокруг головы. Она посвистывала на собаку и помахивала цепочкой и изящным арапником.
Швейк заговорил с ней.
— Простите, барышня, как пройти на Жижков?
Она остановилась, посмотрела на него — нет ли тут подвоха, — но добродушное лицо Швейка говорило ей, что этому солдату действительно нужно пройти на Жижков. Выражение её лица смягчилось, и она вежливо объяснила, как туда попасть.
— Я недавно переведён в Прагу, — сказал Швейк, — нездешний, из провинции. Вы тоже не пражанка?
— Я из Воднян.
— Так мы почти земляки: я из Противина.
Знание географии Южной Чехии, приобретённое Швейком во время манёвров в том округе, наполнило сердце девы теплом родного края.
— Так вы, должно быть, знаете в Противине на площади мясника Пейхара?
— Как не знать! Это мой брат. Его там у нас все любят. Человек хороший, услужливый, отпускает хорошее мясо и никогда не обвесит.
— Уж не Ярешов ли вы сын? — спросила дева, почувствовав симпатию к незнакомому солдатику.
— Совершенно верно.
— А чей вы, какого Яреша, того, что из Корча под Протавином или из Ражиц?
— Из Ражиц.
— Ну, как он там? Всё ещё развозит пиво?
— Развозит, как же.
— Но ведь ему уже небось за шестьдесят?
— Весной стукнуло шестьдесят восемь, — спокойно ответил Швейк. — Недавно он завёл себе собаку, и теперь ему веселей разъезжать. Собака сидит на возу. Аккурат такая собачка, как вон та, что воробьёв гоняет… Какая красивая собачка, прямо красавица!
— Это наша, — объяснила Швейку его новая знакомая. — Я здесь служу у господина полковника. Знаете нашего полковника?
— Знаю. Очень образованный господин, — сказал Швейк. — У нас в Будейовицах тоже был один полковник.
— Наш хозяин строгий. Когда недавно пошли слухи, будто нас в Сербии потрепали, он пришёл домой словно бешеный, раскидал на кухне все тарелки и меня хотел рассчитать.
— Так это, значит, ваш пёсик? — перебил её Швейк. — Жаль, что мой обер-лейтенант терпеть не может собак. Я их очень люблю. Он сделал паузу и вдруг выпалил: — Собака тоже не всё жрёт.
— Наш Фокс страсть как разборчив. Одно время и видеть не хотел мяса, но теперь опять стал его есть.
— А что он больше всего любит?
— Печёнку, варёную печёнку.
— Телячью или свиную?
— Это ему всё равно, — улыбнулась «землячка» Швейка, приняв его вопрос за неудачную попытку сострить.
Они прогуливались ещё некоторое время. Потом к ним присоединился пинчер, которого служанка взяла на цепочку. Пинчер обращался со Швейком очень фамильярно, прыгал на него и пытался хотя бы намордником разорвать ему брюки. Но внезапно, как бы учуяв намерение Швейка, перестал прыгать и поплёлся с грустным, пришибленным видом, искоса поглядывая на него, словно хотел сказать: «Значит, и меня это ждёт?»
Старая дева рассказала Швейку, что она гуляет здесь с собакой каждый день в шесть часов вечера и что она в Праге ни одному мужчине не верит. Однажды она дала в газету объявление, что хочет выйти замуж. Ну, явился один слесарь, вытянул у неё восемьсот крон на какое-то изобретение и исчез. В провинции люди куда честнее. Если уж выходить замуж, то только за деревенского, и то лишь после войны. А выходить во время войны она считает глупым: останешься вдовой, как другие, — больше ничего.
Швейк вселил в её сердце бездну надежд, сказав, что придёт в шесть часов, и пошёл сообщить своему приятелю Благнику, что пёс жрёт печёнку всех сортов.
— Угощу его говяжьей, — решил Благник. — На говяжью у меня клюнул сенбернар фабриканта Выдры, очень верный пёс. Завтра приведу тебе собаку в полной исправности.
Благник сдержал слово. Утром, когда Швейк кончил уборку комнат, за дверью раздался лай, и Благник втащил в квартиру упирающегося пинчера, ещё более взъерошенного, чем его взъерошила природа. Пёс дико вращал глазами и смотрел мрачно, словно голодный тигр в клетке, перед которой стоит упитанный посетитель зоологического сада. Пёс щёлкал зубами и рычал, как бы говоря: «Разорву, сожру!»
Собаку привязали к кухонному столу, и Благник рассказал по порядку весь ход отчуждения.
— Прошёлся я нарочно мимо него, а в руке держу варёную печёнку в бумаге. Пёс стал принюхиваться и прыгать вокруг меня. Я не даю, иду дальше. Пёс — за мной. Тогда я свернул со сквера на Бредовскую улицу и там дал ему первый кусок. Он жрал на ходу, чтобы не терять меня из виду. Я завернул на Индржишскую улицу и кинул ему вторую порцию. Когда он нажрался, я взял его на цепочку и потащил через Вацлавскую площадь на Винограды до самых Вршовиц. По дороге пёс выкидывал прямо чудеса. Когда я переходил трамвайную линию, он лёг на рельсы и не желал сдвинуться с места: должно быть, хотел, чтобы его переехали… Вот, кстати, я принёс чистый бланк для аттестата, купил в писчебумажном магазине Фукса. Ты ведь, Швейк, знаток по части подделывания собачьих аттестатов!
— Это должно быть написано твоей рукой. Напиши, что собака происходит из Лейпцига, с псарни фон Бюлова. Отец — Арнгейм фон Кальсберг, мать — Эмма фон Траутенсдорф, происходящая от Зигфрида фон Бузенталь. Отец получил первый приз на берлинской выставке конюшенных пинчеров тысяча девятьсот двенадцатого года. Мать награждена золотой медалью нюрнбергского общества разведения породистых собак. Как думаешь, сколько ему лет?
— По зубам — два года.
— Пиши — полтора.
— Он плохо обрублен, Швейк. Посмотри на уши.
— Это можно поправить. Подстрижём позднее, когда обживётся. А сейчас пёс ещё больше озлится.
Похищенный грозно рычал, сопел, метался и наконец лёг, усталый, с высунутым языком, и стал ждать, что с ним будет дальше. Понемногу он успокоился и только изредка жалобно скулил.
Швейк предложил собаке остатки печёнки, которые дал ему Благник. Но пёс даже не дотронулся до неё. Он лишь посмотрел на печёнку и окинул обоих таким взглядом, будто хотел сказать: «Я уже на этом обжёгся один раз — жрите сами!»
Пёс лежал с покорным видом и притворялся, что дремлет, но внезапно ему пришло что-то в голову, и, встав на задние лапы, он передними стал просить. Пёс сдавался.
Но на Швейка эта трогательная сцена ничуть не подействовала.
— Ложись! — крикнул он псу. Бедняга лёг, жалобно скуля.
— Какую кличку вписать ему в аттестат? — спросил Благник. — Раньше его звали Фокс. Нужно подобрать что-нибудь похожее, чтобы сразу понял.
— Ну, назовём его хотя бы Максом. Посмотри-ка, Благник, как ушами зашевелил. Встань, Максик!
Несчастный пинчер, у которого отняли и родной кров и родное имя, встал в ожидании дальнейших приказаний.
— Я думаю, его можно отвязать, — решил Швейк. — Посмотрим, что он будет делать.
Когда собаку отвязали, она сразу подошла к двери и три раза отрывисто гавкнула на крючок, рассчитывая, очевидно, на великодушие этих злых людей. Однако, видя, что люди не понимают её желания выйти отсюда, она сделала у двери лужу, уверенная, что за это её вышвырнут, как это случалось во времена её юности, когда полковник строго, по-военному учил её соблюдать чистоту. Вместо этого Швейк заметил:
— Э, да он хитрый, это прямо иезуитский номер!
Швейк вытянул Макса ремнём и ткнул его мордой в лужу, так что тот долго не мог дочиста облизаться.
Пёс заскулил от позора и начал бегать по кухне, в отчаянии обнюхивая свой собственный след. Потом ни с того ни с сего подошёл к столу, сожрал положенные на полу остатки печёнки, лёг к печке и после всех своих злоключений уснул.
— Сколько я тебе должен? — спросил Швейк Благника при прощании.
— Не будем об этом говорить, Швейк! — мягко сказал Благник. — Для старого товарища я на всё готов, особенно если он на военной службе. Будь здоров, голубчик, и никогда не води его через Гавличкову площадь, чтобы не стряслось беды. Если тебе ещё понадобится какая-нибудь собака, ты знаешь, где я живу.
Швейк дал Максу как следует выспаться, а сам тем временем купил у мясника четверть кило печёнки, сварил её и, положив собаке под нос, стал ждать, когда она проснётся. Макс ещё спросонья начал облизываться, потянулся, обнюхал печёнку и проглотил её. Потом подошёл к двери и повторил свой опыт, залаяв на крючок.
— Максик, — позвал его Швейк, — поди сюда!
Макс недоверчиво подошёл. Швейк взял его на колени и стал гладить. Тут Макс в первый раз приятельски завилял своим обрубком и осторожно стал хватать Швейка за руку. Потом нежно подержал её в своей пасти, глядя на Швейка умным взглядом, будто говорил: «Ничего, брат, не поделаешь, вижу, что дело проиграно».
Продолжая гладить собаку, Швейк стал нежным голосом рассказывать сказку:
— Жил-был на свете один пёсик, звали его Фокс, а жил он у одного полковника, и водила его служанка гулять. Но вот пришёл однажды один человек да Фокса-то и украл. Попал Фокс на военную службу к одному обер-лейтенанту, и прозвали его Макс… Максик, дай лапку! Значит, будем с тобой, сукин сын, приятели, если только будешь хорошим и будешь слушаться. А не то тебе на военной службе солоно придётся!
Макс соскочил с колен и начал в шутку нападать на Швейка. Вечером, когда поручик вернулся из казармы, Швейк и Макс были уже закадычными друзьями.
Глядя на Макса, Швейк философствовал:
— Если вот посмотреть со стороны, так, собственно говоря, каждый солдат тоже украден из своего дома.
Поручик Лукаш был приятно поражён, увидев Макса, который тоже обрадовался, опять увидев человека с саблей.
На вопрос поручика, где Швейк достал собаку и сколько за неё заплатил, Швейк совершенно спокойно сообщил, что собаку подарил ему один приятель, которого только что призвали в армию.
— Отлично, Швейк, — сказал поручик, играя с собакой. — Первого числа получите от меня за пса пятьдесят крон.
— Не могу принять, господин обер-лейтенант.
— Швейк, — строго сказал поручик, — когда вы поступили ко мне на службу, я вам сказал, что вы должны повиноваться каждому моему слову. Если я вам говорю, что вы получите от меня пятьдесят крон, то вы должны их взять и пропить. Что вы сделаете, Швейк, с этими пятьюдесятью кронами?
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, пропью согласно приказанию.
— А если я забуду об этом, то приказываю вам, Швейк, доложить мне, что я должен вам дать за пса пятьдесят крон. Понятно? Нет ли у него блох? Лучше всего выкупайте и вычешите его. Завтра я на службе, а послезавтра пойду с ним гулять.
В то время как Швейк купал собаку, полковник, её бывший владелец, ругался на чём свет стоит и угрожал неведомому вору, что предаст его военно-полевому суду и велит расстрелять, повесить, засадить на двадцать лет в тюрьму и изрубить его на мелкие куски.
— Der Teufel soll den Kerl buserieren! — разносилось по квартире полковника, так что стёкла дрожали.
— Mit solchen Meuchelmordern werde ich bald fertig .
Над Швейком и поручиком Лукашом нависла катастрофа.