Книга: Честь
Назад: Пушистый свитер Лондон, 18 декабря 1977 года
Дальше: Усы Лондон, 1 января 1978 года

Рождественские чудеса
Лондон, 24 декабря 1977 года

В просторной, залитой ярким светом кухне суетилось множество поваров и их помощников. Элайас, владелец и шеф-повар ресторана «Клео», стоял у огромной плиты, на которой шипели и булькали несколько сковородок и кастрюль. Он медленно помешивал грибной соус. Тот был почти готов, но еще не доведен до совершенства. Для того чтобы сделать его кулинарным шедевром, требовалось добавить щепотку тертого мускатного ореха. Ровно за минуту до того, как соус будет снят с плиты. Это был маленький секрет Элайаса. А сегодня все блюда следовало превращать в кулинарные шедевры. Ведь сегодня сочельник.
Православный христианин по рождению, агностик по убеждению, Элайас тем не менее любил рождественскую атмосферу: нарядные витрины, семейные сборища, подарки, но особенно предчувствие чудес. В детстве его любимым святым был Андрей Критский – не потому, что он превосходил прочих святых благочестием и добродетелями, но потому, что он сам был ходячим чудом. Немой от рождения, святой Андрей в семь лет неожиданно заговорил и начал изрекать истины, казалось бы, непостижимые для ребенка его возраста. Маленький Элайас обожал эту историю и с особым удовольствием представлял, как поражены были взрослые, когда немой мальчик произнес первые слова. Радовал его также тот факт, что святой вошел в историю как пламенный проповедник и сочинитель церковных гимнов и канонов. Если тот, кто от рождения был обречен молчать, смог достичь всего этого, значит жизнь не такая уж безнадежная штука, какой иногда кажется.
Бросив в кастрюлю мускатный орех, Элайас выключил огонь. К плите подскочил его помощник и осторожно вылил соус в фарфоровый сосуд, где ему предстояло остывать до того момента, когда его подадут на стол вместе с пятьюдесятью пятью порциями говяжьего филе.
Прежде чем приступить к приготовлению следующего блюда – грушевого пирога с пряностями и кленовым сиропом, – Элайас поглядел на часы. Он никогда не использовал в кухне металлическую утварь. Это был еще один его секрет. Все должно быть из дерева. Металл лишен жизни: он слишком холодный и гладкий. А дерево шероховатое, неровное, зато живое.
До Рождества оставалось всего семь часов. А до прихода нового, 1978 года всего несколько дней. Элайас не связывал с наступающим годом больших ожиданий. Точнее, он ждал одного: что новый год не будет таким ужасным, как уходящий.
Пожалуй, этот год был самым тяжелым из всех пятидесяти лет его жизни. В начале года карьера Элайаса шла на подъем, у него была красивая жена и просторный дом в Ислингтоне. Семь месяцев спустя он, одинокий, лишенный будущего, оказался в крошечной квартирке. Кроме нескольких близких друзей, он ни с кем не общался – никак не мог оправиться от удара, который нанес ему развод, и сравнивал сам себя с заводным поездом, у которого сели батарейки именно в тот момент, когда он взбирается на холм. Такой поезд неминуемо сходит с рельсов, и ничего тут не поделаешь. Развод, во время которого оба супруга проявили самые неприглядные стороны своего характера, забрал всю его энергию. Обсуждая финансовые вопросы, Элайас разговаривал на повышенных тонах и с удивлением замечал, что не узнает самого себя. В конце концов он счел за благо отказаться от всего – от жены, от дома, от воспоминаний.
Он любил свою жену и в глубине души до сих пор не переставал любить ее. Именно Аннабел с ее изящной фигуркой, узкими плечами, бледной кожей, безупречным британским произношением и оригинальными идеями стала единственной причиной, побудившей его перебраться в эту страну. Аннабел была большей англичанкой, чем сама королева, и не желала перерезать пуповину, связывающую ее с родителями, живущими в Глостершире. К тому же она была основательницей первого в Англии юридического центра, отстаивающего права женщин. Профессия Элайаса позволяла ему работать в любой точке земного шара, поэтому казалось вполне естественным, что после короткого медового месяца, проведенного на Ибице, молодожены обоснуются в Лондоне.
Элайас не возражал против этого плана, однако пустить корни в Лондоне оказалось нелегко. В начале семидесятых этот город мало напоминал кулинарный рай. Первоклассные рестораны можно было пересчитать по пальцам; любое новаторство, не говоря о многонациональной кухне, воспринималось в штыки. Правда, индийская кухня пользовалась некоторой популярностью, но все блюда готовились совершенно не так, как привык Элайас. Что касается английской кухни, она казалась ему тяжелой и скучной. Однако посетители ресторанов были консервативны и подозрительно относились к новым блюдам, которые он им предлагал.
В результате их супружеская жизнь завершилась тем же, чем началась: сознанием того, что перемены назрели и совершать их нужно безотлагательно. После того как документы были подписаны, все имущество, доставшееся Элайасу после семи с половиной лет семейной жизни, исчерпывалось старой персидской кошкой по кличке Магнолия и фотоальбомами, в которые он больше не желал заглядывать. Еще ему осталась горечь, пропитавшая не только его воспоминания, но даже сны.
В середине лета ему позвонила мать и сообщила, что у отца случился второй инфаркт, оказавшийся смертельным. О первом инфаркте Элайас и знать не знал.
– Он каждый день вспоминал о тебе, – сказала мать. – Папа очень уважал тебя, считал, что ты поступил правильно, настояв на своем выборе. Но он был слишком горд, чтобы сказать об этом тебе лично.
Связь была скверная, в трубке что-то потрескивало и щелкало, и Элайас сомневался, что расслышал мать правильно.
– Я скоро приеду домой, мама! – прокричал он.
– Не спеши, дорогой, – ответила она. – Ты приедешь повидаться со мной и Клео, когда все мы немного оправимся. А сейчас мы вряд ли сможем помочь друг другу. Оставайся там, где ты сейчас, и делай то, что считаешь нужным. Твой папа хотел именно этого.
Слова матери только укрепили Элайаса в решении не покидать Лондон, которое он уже принял. Он собирался работать до самозабвения, окружить себя работой, словно коконом, сквозь который не проникнет прошлое. Быть может, настанет время, размышлял он, когда он выйдет из этого кокона, чудесным образом преобразившийся, точно гусеница, ставшая бабочкой. В 1977 году работа была единственным, что ему не изменило, единственным, что его поддерживало. Ресторан процветал, словно компенсируя своему владельцу запустение, царившее во всех прочих сферах его жизни, и Элайас уже собирался открыть второй в Ричмонде.
К этому времени Элайас уже привык к постоянной боли. Она зарождалась где-то в желудке и расползалась по всей грудной клетке, мешая ему смеяться, а иногда даже дышать. Друзья продолжали ему звонить и требовать, чтобы он прервал свое затворничество. Они оставляли сообщения на автоответчике, устраивали ему свидания вслепую. Но Элайасу не хотелось встречаться с незнакомыми женщинами – женщинами, которые слишком переоценивали или, напротив, недооценивали себя. Он предпочитал проводить время наедине с собой и находил все больше оправданий своему выбору. Одиночество, которого он так боялся всю свою жизнь, стало теперь осязаемым, он плавал в нем, точно в мутной воде, и оно проникало во все поры его кожи, наполняло кровеносные сосуды и насквозь пропитывало ткани его тела. Как ни странно, это ощущение вовсе не было ужасным.
Розовая Судьба – таким необычным именем представилась эта женщина. Элайас не мог не заметить, что между нею и Аннабел лежала пропасть. Если бы его бывшая жена познакомилась с Пимби, она снисходительно улыбнулась бы, сочтя ее наивной дурочкой. Возможно, она сказала бы, что в глубине души все мужчины предпочитают именно такой тип женщин. Наивная дурочка не станет изводить вопросами, не станет критиковать, придираться и противоречить. Вот только беда, непременно добавила бы Аннабел, в природе подобных женщин не существует. Есть только те, что разыгрывают из себя наивных дурочек, и те, кто не видит надобности в подобных играх.
И хотя эти аргументы представлялись ему недалекими от истины, Элайас продолжал думать о Пимби. Сначала он надеялся, что она заглянет в ресторан и они вдоволь наговорятся о вещах, которые интересны им обоим. А может, даже поделятся кулинарными рецептами. Дружеский обмен опытом. И ничего больше. Он особенно заботился о своей внешности, чтобы произвести хорошее впечатление, но недели проходили, а она не появлялась. Постепенно им овладела уверенность, что Пимби никогда не придет. Зачем ей приходить? По всей вероятности, он так долго отгораживался от реальности, что теперь реальность не желает иметь с ним ничего общего.
Как и всегда, его успокаивала только работа. Сегодня в ресторане царило обычное рождественское оживление, а кроме этого, намечались два банкета. На кухне все носились как угорелые, и никому не пришло в голову спросить, с какой стати шеф-повар в последний момент включил в меню еще одно блюдо: рисовый пудинг с апельсиновой цедрой.
Когда говяжьи отбивные уже мариновались в остром соусе, к Элайасу подошел один из его помощников:
– Шеф, к вам пришли.
С трудом выныривая из водоворота собственных мыслей, Элайас вскинул бровь:
– Что?
– Вас спрашивают.
– Скажите, что мне некогда. Пусть подождут.
Помощник пожал плечами и повернулся, чтобы уйти. И тут Элайаса внезапно озарила догадка.
– Погодите, – остановил он помощника. – Это случайно не женщина с волосами цвета осенних листьев?
– Цвета осенних листьев? Я не совсем уверен, шеф, что это за цвет…
– Долго объяснять, – буркнул Элайас, решивший проверить свою догадку сам.
Годы спустя после того рождественского сочельника Элайас с удивительной отчетливостью помнил, как он пересек кухню, вытер руки полотенцем, вышел в холл и замер, увидев ее. Пимби сидела в кресле, натягивая юбку на колени, словно та вдруг показалась ей слишком короткой. На плече у нее висела ярко-красная сумочка, на лице застыло виноватое выражение. Казалось, она сама не могла поверить, что все же решилась прийти сюда.
Они устроились за столиком. Сидеть в пустом ресторане было странно, а сотрудники, сновавшие туда-сюда, усугубляли это ощущение. Каждые несколько минут кто-то из поваров подходил, чтобы задать очередной вопрос, и всякий раз Элайас пытался отвечать спокойно, но в голосе его прорывалось раздражение.
– Вам надо вернуться в кухню, – вскоре сказала Пимби.
– Нет-нет, не волнуйтесь. У меня есть время, – солгал Элайас.
– Пожалуйста, возвращайтесь, – настаивала она. – И если можно, я пойду с вами.
– Вы уверены, что хотите этого? – спросил он. – Там у нас настоящий сумасшедший дом. Всего два часа до начала обеденного времени, и все квохчут и носятся, как куры в курятнике, в который ворвалась голодная лиса.
Пимби улыбнулась, ничуть не испуганная. Парикмахерская сегодня закрыта, сказала она, а Рождество ее семья не отмечает. Так что у нее полно свободного времени. И она не прочь стать еще одной курицей в его курятнике. Элайас, по-прежнему не уверенный в том, что поступает разумно, провел ее в кухню. К счастью, все были слишком заняты, чтобы глазеть на Пимби. По ее настоятельному требованию он выдал ей фартук, колпак, нож, и она принялась резать перец, крошить петрушку, чистить имбирь… Работала она без передышки, не говоря ни слова.
Когда Пимби настало время уходить, Элайас проводил ее до дверей. Они стояли под картиной, с которой на них равнодушно смотрела обнаженная женщина с неестественно белой кожей, – то была копия «Большой одалиски» Энгра. По разным причинам оба ощущали неловкость и отводили глаза и от картины, и друг от друга.
– Я ваш должник, – сказал он, но, догадавшись, что она не понимает, добавил: – Спасибо за помощь.
– И вам спасибо, – ответила она. – Вы ведь тоже мне помогли.
На этот раз он так боялся сказать или сделать что-нибудь неверно, нарушить нормы этикета, что протянул руку для пожатия. Но она, словно не заметив этого, нежно коснулась губами его щеки.
*
Тюрьма Шрусбери, 1991 год
Этим утром я иду к офицеру Эндрю Маклаглину, чтобы забрать открытку, присланную сестрой. Он знает, что я приду.
Он заставляет меня ждать полчаса, и вовсе не потому, что чертовски занят. Просто он хочет напомнить, кто здесь босс. Вместе со мной ждет новенький, который чувствует себя рыбой, вынутой из воды. Он нервно качает ногой и сжимает в руках какие-то бумаги. Наверняка хочет подать жалобу. Стоит бросить на парня взгляд, сразу видно, что он желторотый молокосос, еще не успевший хлебнуть лиха.
«Не будь кретином, – хочется мне сказать. – Не ищи неприятностей на свою задницу».
Стучать в тюрьме – это вообще опасное занятие, особенно в первые недели, когда все за тобой следят, как стервятники за добычей, а ты еще не разобрался, кто здесь кто. Сдуру можно наступить на такую мозоль, которую лучше не задевать. Все, что тебе останется после этого, – удавиться.
Стена напротив меня сплошь увешана плакатами и флаерами. Тут и общество друзей и родственников заключенных, и благотворительная программа поддержки узников, и прививки против гепатита B и С, и пересадка органов, и гормонозамещающая терапия. Человеку с воли вся эта мешанина напомнила бы, что в жизни много всякого паскудства. Но птицам вроде меня, тем, кто провел в клетке больше десяти лет, дурацкие бумажонки кажутся вестниками из свободного мира, о котором мы мечтаем.
Мне было восемь лет, а Эсме почти семь, когда мы приехали в Англию и со второго этажа огромного красного автобуса увидели королевские часы с боем – те, что называются Биг-Бен. Язык мы выучили быстро – в отличие от родителей, которым он давался нелегко, особенно маме. Главная трудность состояла даже не в том, что она не могла усвоить грамматику. Она вообще не доверяла английскому. Турецкому, кстати, тоже. И даже своему родному курдскому. Слова порождают проблемы, так она считала. Именно из-за слов люди не понимают друг друга. Поэтому она боялась людей, умеющих ловко играть словами: журналистов, писателей, юристов. Мама любила песни и молитвы, ведь там слова если и имеют значение, то второстепенное.
Дома мама говорила с нами на турецком, который приправляла курдскими словами. Мы отвечали только по-английски и между собой разговаривали только по-английски. Я всегда подозревал, что из этих разговоров мама понимала больше, чем хотела показать.
Наверное, все иммигранты в какой-то степени боятся нового языка. Если взять толстенный кирпич Оксфордского словаря и попросить человека, только что прибывшего в страну, растолковать пару-тройку статей, он наверняка сядет в лужу. Идиомы и метафоры – вот то, что приводит в полный тупик. Можешь ломать голову сколько угодно, ты ни в жизнь не догадаешься, что «пинать корзинку» означает «бездельничать». При этом ты отлично знаешь, что такое «пинать» и что такое «корзинка», но вместе они остаются белибердой. Устная речь всегда дается тяжело, заставляет нервничать и чувствовать себя полным идиотом.
Моя сестра из тех, кто не боится слов. Эсма любит язык. Она плавает в нем, точно утка в пруду. К незнакомым выражениям она относится как коллекционер к редким монетам. Едва услышав непривычную метафору, берет ее на вооружение. Она любит слова, любит, как они звучат, любит смысл, скрытый за этим звучанием. Эсма с детства много читала, и мама боялась, что она испортит зрение и этим понизит свои шансы на удачное замужество. Что касается меня, ни времени, ни желания читать у меня не было. Уличный сленг нравился мне куда больше книжного языка, казался намного живее и выразительнее. А после того как начал заикаться, я вообще предпочитал помалкивать.
Здесь, в тюрьме, я изменился. Конечно, не сразу. Хотя я не отношусь к числу «особо доверенных», Мартин разрешил мне пользоваться библиотекой после закрытия. Я читаю и размышляю. Два этих занятия способны сделать жизнь в тюрьме ступенькой, ведущей в ад или на небеса – в зависимости от того, до чего додумаешься.
Естественно предположить, что парня, совершившего такое преступление, все презирают и ненавидят. Странно, но это не так. Я получаю письма, открытки и подарки из городов, названия которых мне порой совершенно незнакомы. Мне пишут мальчишки, которые мной восхищаются. Они понятия не имеют о моей жизни и тем не менее считают меня героем. Пишут женщины, готовые выйти за меня замуж и излечить мои душевные раны своей любовью. Похоже, у этих баб не все в порядке с головой.
А еще меня осаждают «братья во Господе», жаждущие со мной «поработать». Они представляют все существующие на земле религии. Моя особа жутко привлекательна для этого народа. Время от времени я даже получаю разную хренотень от «Нью Эйдж»: буклеты, кассеты, брошюры. «Дорогой брат, позволь нам помочь твоей страждущей душе и просветить светом истинной веры тьму, в которой она томится». Пустые слова! Эти ребята без конца твердят о любви к ближнему и при этом готовы заживо сжечь всякого, кто с ними не согласен. Такие парни, как я, для них самая желанная добыча, которую они ни за что не выпустят из когтей. Очень уж им хочется вернуть грешника на путь истинный и заработать у Бога лишнее очко. Выходит, мы, отбросы общества, человеческий мусор, преступные и падшие души, – их билет на небеса.
Однажды ко мне явилась журналистка: тощая, как палка, но одета классно, юбка короткая, стройные длинные ножки выставлены напоказ. Она приходила ко мне несколько раз и вроде бы здорово мне сочувствовала.
– Мне вы можете полностью доверять, Алекс! – уверяла она. – Я хочу разобраться в том, что толкнуло вас на этот поступок, и потом рассказать об этом людям.
В общем, несла всякую благородную околесицу. А потом написала такую дерьмовую статью, что я переплевался, пока ее читал. Из ее писанины выходило, что я с детства был избалованным мамочкиным сынком. Мама носилась со мной, как курица с яйцом, потому что такова уж восточная традиция: творить кумира из старшего сына. И прочая фигня в том же роде. Я так разозлился, что, когда эта журналистка приперлась снова, отказался с ней разговаривать. Правда этот народ интересует меньше всего на свете. Все, что они хотят, – подогнать твою историю под свои любимые штампы.
Обо мне написано несколько докладов и даже диссертация в одном из университетов Лондона. Какой-то политик использовал меня, чтобы размазать по стенке всех иммигрантов-мусульман. «Преступление, совершенное этим человеком, – убедительный пример того, что мусульмане не способны принять базовые ценности европейской цивилизации» – такую пулю он отлил в своей речи. При этом он никогда в глаза меня не видел. Как и мою мать. Для таких людей мы лишь средство для достижения собственных целей.
Дверь отворяется, офицер Маклаглин выглядывает в коридор:
– Ну, кто тут ждет?
Он делает мне знак войти. Со времен Мартина офис изменился до неузнаваемости. Удивляться тут нечему. Мартин и его преемник – совершенно разные люди. Старину Мартина мы уважали.
Маклаглин сидит за столом и листает какую-то папку. Ясно. Это мое досье.
– Значит, вы родились в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, – говорит он. – Мы с вами ровесники. Родились в один и тот же год, в один и тот же месяц. Надо же, какое совпадение.
Юнус по знаку зодиака Лев, Эсма – Дева, а я – Скорпион. Как и офицер Маклаглин.
– Говорят, существуют два разных типа Скорпионов, – продолжает он. – Вы об этом слышали? Скорпионы, которые отравляют других, и Скорпионы, которые отравляют сами себя. – Он пялится на меня, словно пытаясь решить, являюсь ли я аномалией, объединяющей в себе обе долбаные категории. – Здесь говорится, что вас периодически помещают в одиночную камеру. Вы часто затеваете драки. Да, похоже, кулаки у вас так и чешутся! Сломали нос сокамернику, набросились на офицера охраны. Еще одному сокамернику переломали пальцы. Четыре пальца. – Он делает паузу и окидывает меня взглядом от макушки до пят. – Наверное, это очень больно, когда тебе ломают пальцы? – (Мой желудок судорожно сжимается.) – Скажите, Алекс, а как вы это сделали? Прижали его руку к твердой поверхности и хрястнули чем-то тяжелым по пальцам или ломали их один за другим?
Я знаю, зачем ему все это. Он напоминает мне, кем я был и кем, возможно, остался. Моя жизнь здесь, в тюрьме, состоит из двух частей. Поначалу я был для всех настоящим чирьем в заднице. Иначе не скажешь. Я просто исходил от злобы и готов был уничтожить весь мир. А потом наступил другой этап, который продолжается до сих пор. Я по-прежнему злюсь, но больше на себя, чем на других.
– Я с размаху ударил его рукой о стену, – сообщаю я.
– Вот как? – Маклаглин понимающе кивает. – А офицер охраны? Чем он вам не угодил?
– У нас вышла небольшая ссора.
Честно говоря, этот отморозок сам напросился. Он наезжал на меня, словно хотел проверить мое терпение. Всячески меня провоцировал, осыпал ругательствами, несколько раз заставлял раздеться и искал черт знает что у меня в заднице. В общем, он получил то, на что нарывался. Я полоснул по его поганой морде лезвием, которое прятал в тюбике зубной пасты. Потом его перевели в другую тюрьму. Говорят, у него остался здоровенный шрам.
– В вашем досье говорится, что у вас наблюдались судороги, эпилептические припадки, мигрени, приступы паники и страха, помутнение сознания… Были также суицидальные попытки… Гмм… – Он на миг умолкает, видно обнаружив что-то особенно интересное. – Нарушения речи! И в чем же они выражались?
– Я заикался, – поясняю я. – Какое-то время.
Заикание прошло, хотя и не полностью. Когда я нервничаю, язык у меня снова начинает спотыкаться. Но я не доставлю Маклаглину удовольствия, признавшись в этом.
Маклаглин снова принимается читать:
– Проходил терапию сильнодействующими седативными препаратами. Тразодон, зимелидин, литиум, паксил, валиум, ксанекс.
Некоторые из этих снадобий вообще не действовали, другие действовали лишь короткое время. Некоторые давали столько побочных эффектов, что я чувствовал себя только хуже. Из-за литиума я начал жиреть. Зимелидин вызывал приступы тошноты, такие сильные, что мне казалось, я вот-вот выблюю собственные внутренности. А из-за тразодона у меня как-то возникла болезненная эрекция, которая держалась три дня. Интересно, неужели все эти сведения содержатся в моем досье? А может, Маклаглин залез в мою медицинскую карту? Это, кстати, уже нарушение закона.
Неожиданно Маклаглин испускает сдавленный смешок:
– О, вы не едите мяса!
Я киваю.
Он снова усмехается:
– Ох, простите. Но понимаете, когда узнаешь, что тип вроде вас… Я имею в виду, человек, который убил свою мать и постоянно увечит других людей, так жалеет животных, что не хочет есть мясо. Согласитесь, это немного странно.
Я воздерживаюсь от комментариев. Повисает тяжелое молчание.
– Могу я забрать свою открытку?
– Конечно, – отвечает он, внезапно посерьезнев. – Как только вы скажете, по какой причине вы позволили сокамернику себя отдубасить, вы получите свою открытку.
– Ему в тот день было очень хреново. Жена потребовала развода. Ему нужно было выпустить пар.
– И вы, как положено доброму самаритянину, предоставили для этой цели свою дружескую грудь?
Маклаглин выдвигает ящик стола и достает открытку Эсмы. К моему великому удивлению, он без всяких фокусов вручает ее мне. Потом говорит:
– Некоторые идиоты утверждают, что Гарри Гудини умер из-за удара в живот. Якобы у него разорвался аппендикс.
Я молчу. Ни к чему сообщать ему, что я один из таких идиотов. Если несколько раз ударить по зоне аппендикса с достаточной силой, можно добиться результата. Все зависит от угла. По крайней мере, стоит попробовать. В конце концов, я ведь ничего не теряю. Я просто экспериментирую со смертью.
– Алекс, судя по сведениям, которыми я располагаю, вы всячески пытаетесь ускорить свою встречу с Создателем. Похоже, вы из тех Скорпионов, что отравляют сами себя.
А этот паршивец умнее, чем я думал. Но никаких признаний он от меня не дождется.
– Зачем мне убивать себя? Скоро я выйду на свободу.
Тут офицер Маклаглин привстает, перегибается через стол и, буравя меня глазами, говорит такую умную вещь, какой я от него никак не ожидал:
– Алекс, мы ведь с вами знаем, что вы никогда не выйдете на свободу. Из тюрьмы вы можете выйти, это да. Но даже когда вы будете разгуливать по улицам, вы останетесь пленником преступления, которое совершили.
Он опускается на стул.
– Зарубите себе на носу: смерть Гудини не имела никакого отношения к ударам в живот. Приступ аппендицита невозможно спровоцировать таким образом.
– Зачем вы мне это говорите?
– Затем, что опытный мореплаватель, чуя близость шторма, держит курс в гавань.
– А если никакого шторма не будет? – спрашиваю я, поднимаясь. – А ваш корабль будет торчать в гавани, вместо того чтобы продолжать плавание?
Я сознаю, что совершаю ошибку. Мне не следует разговаривать с ним в таком тоне. Но во мне проснулась гордость – если только она когда-нибудь спала.
– Сидеть! – командует Маклаглин.
Я повинуюсь. Мы оба молчим, чего-то выжидая. Так проходит минута, а может, и больше.
– Можете идти, – кивает Маклаглин.
Я иду к двери и слышу, как он бормочет себе под нос:
– И зачем только весь этот сброд прется в Англию? От них одни проблемы.
Неприязнь, с которой в Британии относятся к иностранцам, всегда застигает меня врасплох. Здесь тебя не будут звать в лицо черномазым или чуркой, хотя иногда приходится слышать и такое. В отличие от других стран, расизм здесь не высовывается наружу каждый день. В Англии он благовоспитанный, скрывается под лоском хороших манер. Твой цвет кожи и религия почти никого не волнуют. Тебя презирают за то, что ты не в состоянии усвоить культуру этой высокоцивилизованной страны.
Я возвращаюсь в камеру, приветствуя по дороге своих знакомых. Большинство здешних арестантов – коренные англичане, но есть среди них и африканцы, арабы, испанцы, русские, болгары. Среди людей всех наций встречаются хорошие парни и законченные ублюдки. Таково мое мнение. И у всех мозги одинаково выносит от наркотиков и драк. Лично у меня вместо мозгов уже картофельное пюре.
Наркотиками балуются почти все. Многие начинают запускать лапы друг другу в штаны. Пидорам приходится несладко. Когда я сюда попал, ни одна из здешних группировок не пришлась мне по вкусу, и я решил организовать свою. Это было непросто, но мне удалось. У нас имелись свои неписаные законы, которым подчинялся каждый. С педофилами и насильниками мы обходились жестко. Гомосеков и опущенных среди нас не было. Подсевших на героин и на прочую дурь тоже.
А потом мне все это осточертело. Я не мог заправлять своей группировкой, потому что у меня были дела поважнее. Мне хотелось найти ответы на вопросы, которые вертелись у меня в голове. Тогда-то я стал заниматься членовредительством, и меня подсадили на седативные препараты. Наблюдали за мной двадцать четыре часа в сутки, чтобы не дать совершить самоубийство. Какое-то время я летел все ниже и ниже и никак не мог остановиться.
А потом ко мне явилась мать. То есть, конечно, ее призрак. Или привидение. Можно назвать как угодно. Я ощущал запах ее волос. И этот запах был вполне реален. Она оставалась со мной всю ночь. Я смотрел ей в лицо. Смотрел ей в глаза. И рыдал, как не рыдал никогда в жизни. С той ночи я начал меняться. Сейчас я другой человек. Может быть, я не стал лучше, чем прежде. Но я другой. И эту информацию офицер Маклаглин никогда не найдет в моем личном деле.
* * *
Я вхожу в камеру и вижу, что Триппи лежит на койке, укутавшись несколькими одеялами. Кожа у него пепельного цвета, глаза закрыты. Судя по всему, он под кайфом.
– Ну что? – спрашивает он, не открывая глаз.
– Все путем, – отвечаю я. – Мы не задушили друг друга, и это главное.
– Отлично, – бросает он и вновь впадает в ступор.
С тех пор как Триппи узнал о разводе, он жрет таблетки пригоршнями.
Наплюй ты на эту рыжую стерву, хочется сказать мне. Но я знаю, единственное, что ему нужно сейчас, – это чтобы его оставили в покое. Я уважаю его желание. Поэтому я молча растягиваюсь на своей койке и предаюсь размышлениям.
Есть некий мост, ведущий в иной мир, и мост этот тонок, как волос, и скользок, как угорь. Когда настанет день Страшного суда, каждому из нас придется пересечь этот мост. Крики грешников, которые будут корчиться на кострах, огласят воздух. Всякий, кто творил зло, угодит в пламя, бушующее под мостом. А тот, кто совершал много добра, переберется на другой берег. Животные, которых он приносил в жертву на Иде, воскреснут и помогут ему преодолеть мост. Кто рассказал мне об этом? Точно не помню – наверное, дядя Тарик.
Мне было семь лет, когда я перестал есть мясо. Каждый Ид-уль-Адха (праздник жертвоприношения) мы просили у Аллаха прощения за то, что не можем принести в жертву животное. Соседи приносили нам мясо, и это было очень приятно. Но в последний год, который мы провели в Стамбуле, мама уговорила отца купить барана, причем побольше и пожирнее. Мы ведь собирались перебраться в Англию. Папа уже нашел там работу на фабрике. Бог открыл перед нами новую дверь, и нам следовало Его как следует отблагодарить.
Папа долго упирался, говорил, что это ни к чему, что баран стоит кучу денег, но в конце концов сдался. Проснувшись однажды утром, я услышал блеяние, выглянул в окно и увидел здоровенного барана, который пощипывал в саду травку. Это был настоящий красавец, и к рогам его была привязана алая лента. Мне разрешили кормить и поить его. Следующие два дня я буквально от него не отходил. Это был мой первый и единственный домашний питомец.
– Не надо слишком привязываться к этому барану, – предупредил дядя Тарик.
– Почему? – спросил я.
Дядя нахмурился:
– Разве родители тебя не сказали? Его скоро заколют.
Заливаясь слезами, я бросился к папе. Он был в хорошем настроении и обещал не трогать животное.
– У меня только один сын, – сказал он. – И если он хочет держать дома барана, у него будет баран.
От радости я готов был прыгать выше головы. Я был горд тем, что мое желание уважили. Горд, что я мальчик, а не какая-нибудь там никчемная девчонка вроде Эсмы. На следующий день меня послали с каким-то поручением. Когда я вернулся, на дереве висела ободранная туша моего барана.
Не знаю, что ранило меня больнее: потеря питомца или ложь отца. А может, то, что мама была его сообщницей? Или сознание того, что, хотя я и мальчик, мои желания вовсе не закон для родителей? Мама мазнула меня по лбу бараньей кровью, поцеловала, назвала султаном и побежала в кухню готовить мясо. Дом был весь пропитан густым едким запахом. Вечером, когда передо мной поставили тарелку с мясом, я отказался есть.
– Ты знаешь, сколько стоил этот баран? – рассердился отец. – Нет, ты этого не знаешь, тварь ты неблагодарная!
Тогда, в детстве, я еще не знал, что со мной происходит, зато хорошо знаю теперь. Приступ ярости. Выброс адреналина. Ощущение того, что ты летишь в пропасть и одновременно до головокружения вертишься вокруг собственной оси. Этот приступ накатывает, как волна, поднимает тебя на гребень, и ты готов броситься на кого угодно, даже на собственного отца. Я резко отодвинул тарелку – более резко, чем намеревался. Соус и куски мяса разлетелись по столу. От неожиданности отец заморгал, глазам своим не веря. Действительно, в это трудно было поверить: я бросал ему вызов в присутствии матери и сестры. Отец, конечно, вышел из себя. Я никогда не видел его в таком гневе.
– А ну-ка, ешь, Искендер! – взревел он. – Я не бью своих детей, но ради такого случая могу изменить этому правилу!
Я пожал плечами. Это была последняя капля, переполнившая чашу. Отец вскочил и нагнул мою голову, ткнув меня лицом в лужу соуса. Это было так неожиданно, что мой подбородок, стукнувшись о тарелку, отскочил, как резиновый мяч. Но мой нос по-прежнему оставался в густой маслянистой подливе. Никогда не забуду ее отвратительный вкус – вкус моей собственной слабости. Отец не позволял мне поднять голову, пальцы его сжимали мой затылок. Давясь, я жевал мясо, с трудом хватая ртом воздух.
Наконец отец отпустил меня. Видно было, что ему стыдно за эту вспышку. Он не был домашним тираном, по крайней мере никогда не распускал руки. Не знаю, что на него нашло. Думаю, он и сам этого не знал.
Мама подбежала ко мне и принялась вытирать мне лицо платком.
– Мой львенок, мой султан. Тебе больно?
Не обращая на нее внимания, я попытался испепелить отца глазами. Взгляд, которым он ответил мне, был скорее страдальческим, чем возмущенным. Что мы делаем друг с другом? Почему вымещаем свою злобу на самых близких?
В тот день я понял, что должен научиться скрывать свой страх. Тот, кто не умеет скрывать страх, подставляет себя под удар. Весь мир будет рад выместить на слабаке свою злобу. А тот, кто обладает силой, сам вымещает злобу на других. С тех пор я ни разу не проявлял слабости. Да, я совершал ошибки. Роковые ошибки. Но слабости не проявлял. Никогда. И никогда больше не ел мяса.
Искендер Топрак
Назад: Пушистый свитер Лондон, 18 декабря 1977 года
Дальше: Усы Лондон, 1 января 1978 года