Книга: Честь
Назад: Любовь подобна комете Место вблизи реки Евфрат, декабрь 1977 года
Дальше: Расизм и рисовый пудинг Лондон, декабрь 1977 года

Нет мудрости без глупости
Деревня вблизи реки Евфрат, 1961 год

В полдень тишину над маленькой курдской деревней взорвал пронзительный крик муэдзина. Эдим ощутил, как внутренности его тоскливо сжимаются. Время тянулось томительно медленно и при этом слишком быстро. Он отложил свой отъезд в Стамбул на несколько дней, но откладывать дальше было невозможно. Вместе с деревенским головой он пошел в мечеть и в первый раз со дня побега матери стал молиться.
– Аллах, мой Повелитель, я знаю, что неусерден в молитве, – шептал он, сидя на коврике. – Я не постился в прошлый Рамадан. И в позапрошлый тоже. Но прошу Тебя, помоги мне. Пусть для Джамили никогда не будет других мужчин, кроме меня. Никогда!
– Ты чего такой квелый, парень? – спросил деревенский голова, когда они вышли из мечети на залитую солнечным светом улицу. Несмотря на яркое солнце, день был прохладный.
– Я должен на ней жениться!
– А ты не слишком молод для этого?
– Я достаточно взрослый для помолвки.
– Да, но у тебя даже нет работы. И ты еще не отслужил в армии. Зачем такая спешка?
За день до этого Эдим ходил в воинскую часть, чтобы встретиться с братом. Вместе они составили телеграмму, которую Эдим отправил Тарику в Стамбул.

 

БРАТ, Я ВСТРЕТИЛ ДЕВУШКУ ТЧК НЕ МОГУ БЕЗ НЕЕ ЖИТЬ ТЧК ЗНАЮ, ЧТО СЛИШКОМ МОЛОД ТЧК НО НА ВСЕ ВОЛЯ АЛЛАХА ТЧК СОБИРАЮСЬ ЖЕНИТЬСЯ ТЧК НУЖДАЮСЬ В ТВОЕМ БЛАГОСЛОВЕНИИ ТЧК И В ДЕНЬГАХ ТЧК

 

Об этом Эдим не стал сообщать своему покровителю. Вместо этого он сказал:
– А зачем медлить? Я встретил девушку, о которой мечтал всю жизнь. Я умру, если мы не будем вместе.
– Тогда ты должен поговорить с ее отцом.
– А если он скажет, что знать меня не желает?
– Не волнуйся. Я замолвлю за тебя словечко. Поверь, Берзо не кусается.
– А почему вы мне помогаете? – спросил Эдим после недолгой паузы.
Его собеседник усмехнулся:
– Потому что кто-то должен это сделать. Ты не похож на человека, способного устроить свою жизнь без посторонней помощи.
Добиться встречи с отцом Джамили оказалось куда проще, чем воображал Эдим. Трудность состояла в том, чтобы навести беседу на волнующий его предмет. Никогда не отличавшийся разговорчивостью Берзо после смерти первой жены и старшей дочери Хейди окончательно превратился в молчальника. Когда Эдим явился в дом будущей невесты, в сопровождении деревенского головы и с коробкой пахлавы под мышкой, его встретил хмурый человек с насупленными бровями и неприветливым взглядом.
– Я пришел поговорить о вашей дочери, – отважился произнести Эдим, после того как им подали чай и сушеные фрукты. Вспомнив, что у этого человека множество дочерей, он уточнил: – Я имею в виду вашу дочь Джамилю. Достаточно Красивую.
– Не зовешь ее так! – на ломаном турецком отрезал Берзо.
– Простите… – пробормотал Эдим.
Отец Джамили изверг поток слов по-курдски, который деревенский голова перевел кратко:
– Он сказал, только покойная мать девушки могла называть ее Достаточно.
Растерянность Эдима граничила с отчаянием. К счастью, деревенский голова пришел ему на помощь.
– Конечно, этот молодой человек здесь чужой, – изрек он. – Но он достойный юноша и происходит из уважаемой семьи. Я знаю его отца. У Эдима честные намерения. Он хочет жениться на твоей дочери.
Отец Джамили снова заговорил по-курдски, и покровитель Эдима снова ограничился кратким переводом:
– Он говорит, что просить руки девушки положено по-другому. Где твои родители?
– Моя мать умерла, – солгал Эдим. – А отец тяжело болен. – Это, по крайней мере, было чистой правдой. – У меня есть два брата. Старший, Тарик, для меня как отец. Я уже послал ему телеграмму.
Погрузившись в напряженное молчание, все трое прихлебывали чай, заедая сушеными финиками. Наконец отец Джамили произнес:
– Ты не можешь на ней жениться. Она уже сосватана.
– Что?!
Эдим ушам своим не поверил. Почему она это скрыла? Он повернулся к деревенскому голове, но тот отвел глаза.
Снова перейдя на ломаный турецкий, Берзо сообщил:
– Она обручалась нашему родственнику. Следующий год будут жениться.
– Но…
– Если хочешь мою дочь, берешь Пимби. Она такая же. Любить одну, любить другую.
Эдим покачал головой, в глазах его вспыхнул дерзкий огонек.
– Нет. Я хочу жениться на Джамиле. Никто не заменит мне ее. Выдайте Пимби за своего родственника.
Берзо допил последний глоток чая, вытер губы и издал нечто вроде утробного ворчания.
– Такого не бывать. Мой последний слово.
Когда Эдим и его спутник вышли в сад, юноша всплеснул руками и заорал:
– Что это значит?!! Объясните мне, наконец! Почему вы скрыли от меня, что она сосватана?!!
Деревенский голова невозмутимо вытащил кисет и принялся сворачивать папиросу.
– Год назад Камила, старшая сестра Джамили, собралась замуж. Но перед самой свадьбой между двумя семьями вспыхнула ссора. Не помню, в чем там была причина, но кончилось дело скверно. Берзо отменил свадьбу. Семья жениха была так этим оскорблена, что они похитили Джамилю.
– Что? – выдохнул Эдим.
– Несколько дней они ее где-то прятали. Потом Берзо послал к ним гонца и сообщил, что согласен на свадьбу Камилы. Тогда они вернули Джамилю.
– И что они… с ней сделали?
– Гмм, этого никто не знает. Они утверждали, что никто к ней пальцем не прикоснулся, но они могли и соврать. Сама девушка никому ничего не рассказала. Ее отец несколько раз поколотил ее, но так ничего и не добился. Ее осматривала повитуха. Сказала, у Джамили нет девственной плевы, но некоторые девочки бывают такими от рождения.
Эдима била дрожь.
– Тут пришла хорошая новость, – продолжал его собеседник. – Семья жениха Камилы выразила согласие взять Джамилю в качестве невесты для своего престарелого родственника. Вдовца. Так что ее честь спасена.
– И вы об этом знали! – с укором выдохнул Эдим.
– Голова обязан знать все, что происходит в его деревне.
– Почему же вы мне ничего не сказали?
– Думал, судьба смилуется и ты все-таки ее получишь. К тому же ты должен был все узнать сам.
Эдим, охваченный гневом и досадой, слушал вполуха.
– А я-то считал вас своим другом! Полагался на вашу мудрость!
– Никто из живущих на земле людей не наделен одной лишь мудростью, – возразил деревенский голова. – Все мы наполовину мудрецы, наполовину глупцы. Мудрость и глупость неразделимы. Точно так же, как неразделимы гордость и позор.
Но Эдим, не слушая его, ускорил шаг. Он почти бежал, точно за ним гнались. Только на этот раз его преследовала вовсе не свора бродячих собак. Джамилю он отыскал в доме по соседству. Вместе с женщинами разных возрастов она ткала ковры. Увидев, что он заглядывает в окно, женщины принялись хихикать и прятать свои лица. Джамиля резко вскочила и выбежала на улицу.
– Что ты здесь делаешь?! – воскликнула она. – Ты меня позоришь!
– Позорю? Да, без позора здесь не обошлось, – процедил Эдим. – Именно это слово лучше всего подходит к тому, что случилось.
– Да что такое случилось?
– А об этом мне должна рассказать ты. Странно, что ты так долго молчала.
Взгляд Джамили стал жестким и непроницаемым.
– Хорошо, если ты этого хочешь, давай поговорим.
Они прошли на задний двор, где в тандыре недавно пекли лепешки. Огонь уже погас, но несколько искр по-прежнему посверкивали в груде пепла. Зеленые островки травы напоминали, что приход весны неизбежен.
– Твой отец сказал, что ты, возможно, не девственница.
Эдим не собирался говорить так откровенно и резко, но слова вырвались сами собой.
– Он так сказал? – спросила Джамиля, избегая смотреть ему в глаза.
Эдим ожидал бурной реакции, ожидал, что она будет протестовать, возмущаться, убеждать его в своей непорочности, а в качестве последнего аргумента разразится рыданиями. Но Джамиля была до странности спокойна.
– А ты? – спросила она, глядя ему в лицо.
– Что – я?
– Что ты на это ответил?
Подобного вопроса Эдим никак не ожидал.
– Я хочу знать правду! – заявил он.
– Все зависит от того, что ты хочешь считать правдой.
Ком ярости, горький, как желчь, подкатил к его горлу.
– Заткнись. Хватит меня дурачить.
– Но я не думала тебя дурачить, – пожала плечами Джамиля, и во взгляде ее красивых глаз мелькнула усталость. – Ты будешь любить меня, если это правда?
Эдим молчал. Он хотел сказать «да», но язык не слушался. Не в силах смотреть на нее, он отвернулся и уставился на вершины далеких гор.
– Похоже, мне вряд ли доведется увидеть золотые тротуары Стамбула, – долетел до него ее тихий голос.
Остаток этого дня Эдим провел в терзаниях и спорах с самим собой. Он без устали кругами расхаживал по деревне и не замечал, что жидкая грязь густо облепила его ботинки. Время от времени он поднимался на холм, откуда был виден дом Джамили, и смотрел на двор, где встретил ее в первый раз. С тех пор как он приехал в эту забытую Аллахом деревню, прошло пять дней. За эти пять дней жизнь его совершила такой резкий поворот, что уже не могла вернуться в привычное русло.
Какая-то часть его существа отчаянно желала пойти к Берзо и заявить, что ему наплевать на эту грязную историю. Он любит Джамилю и верит, что она любит его тоже. Все остальное не имеет значения. Он женится на ней и увезет отсюда, как и обещал.
Но другая его часть была исполнена опасений и сомнений. Джамиля ничего не отрицала, не клялась в своей невинности, ее молчание наводило на тревожные мысли. Что, если она действительно не девственница? Неужели всю оставшуюся жизнь он будет томиться под гнетом этого подозрения? Что скажет его старший брат Тарик, когда узнает, что он выбрал в жены девушку с запятнанной репутацией? Разве честь их семьи мало пострадала после побега матери?
Тарик! Придется объяснить ему, в какую запутанную ситуацию он попал. Ведь сейчас он уже наверняка получил телеграмму. При одной мысли о предстоящем объяснении со страшим братом внутренности Эдима болезненно сжались. Он не может вернуться в Стамбул и заявить, что его брачные планы рассыпались, как замок из песка. Поступи он так, брат сочтет его сумасшедшим. Несколько часов спустя, когда Эдим вошел в дом городского головы, у него уже созрело решение. Хозяин ждал его, покуривая трубку.
– Привет, горожанин! Ну что, решил, что деревенские девушки не для тебя?
– Вовсе нет, – возразил Эдим. – Я решил жениться и не откажусь от своего намерения.
– Вот как? – В глазах деревенского головы вспыхнуло удивление. – Не ожидал от тебя такого, парень. Я думал, ты откажешься от Джамили.
Повисла томительная пауза.
– Я не собираюсь жениться на Джамиле, – нарушил молчание Эдим. – Я возьму другую.
– Что?
– У нее есть сестра-двойняшка. Я женюсь на ней.
В глубине души Эдим понимал, что, несмотря на показную смелость и решительность, на самом деле он должен чувствовать себя ужасно. Но, как ни странно, ничего подобного не было. Откровенно говоря, он вообще не испытывал никаких чувств. Разве ощущает боль ветка, унесенная бурным потоком? Или сухой листок, подхваченный ветром? Таким листком казался себе Эдим – и в тот день, и в бесчисленные дни, которые за ним последовали.
*
Тюрьма Шрусбери, 1991 год
У Триппи сегодня плохой день. Здесь у нас бывают только плохие дни, сносные дни и дни, когда тебе все пофиг и ты чувствуешь себя машиной, потерпевшей аварию. Как ни странно, эти дни не самые худшие. Ты просто становишься растением, ничего не делаешь, ни о чем не думаешь. Ты туп, как репка. В такие дни тебе наплевать, что ты заживо гниешь в выгребной яме. Наплевать, есть ли рядом кто-то, кто может о тебе позаботиться. Тебе наплевать на весь мир. В сносные дни, как следует из их названия, все более или менее сносно. Плохие дни, естественно, самые паршивые: у тебя буквально едет крыша.
Календарь – самое дурацкое изобретение на свете. Если, как утверждают, время летит, то скорость его постоянно меняется. Неплохо было бы придумать календарь, который это учитывает. Например, сносные дни были бы там белого цвета и равны одной условной единице. Аварийные дни – красного цвета и равны двум условным единицам. А плохие дни – черного цвета и равны трем условным единицам.
Тогда было бы ясно, что парень, у которого весь месяц были одни плохие дни, на самом деле прожил в три раза больше, чем тот, у которого все дни были сносные. Можно сделать простой арифметический подсчет, и станет понятно, почему одни люди стареют быстрее, чем другие. Что касается меня, с тех пор, как я сюда попал, плохих дней было столько, что мой календарь был бы сплошь замазан черной краской. Краской, похожей на сурьму, которой мать подводила глаза.
Жена Триппи потребовала развода. Он знал – как знаю это я и все, кто очутился в нашей выгребной яме, – что рано или поздно это неизбежно случится. И все же, когда это произошло, мы все были в шоке. Хотя в разводе нет ничего шокирующего. Разводы и расставания – самое обычное дело на нашей бренной земле. Тем не менее мы должным образом изобразили потрясение – ради Триппи. Когда парень узнает, что его жена завела шашни с его лучшим другом, глупо говорить: «Ну, я-то давно догадывался, что она отмочит что-нибудь в этом роде». Если ты ляпнешь такое, бедняга почувствует себя в полном дерьме. Решит, что люди считают его недоумком, которому смешно надеяться, что жена будет ждать его из тюряги.
Но если ты скажешь: «Блин, ну и фигня! Ей что, вожжа под хвост попала?» – или что-нибудь в этом роде, твоему приятелю будет легче. Конечно, он все равно остался в дураках. Но по крайней мере, ему кажется, что для всех это стало полной неожиданностью.
Жена Триппи привозила булочки с заварным кремом, которые охрана редко разрешала ему передавать. Но все равно к следующему свиданию она опять пекла и привозила с собой эти булочки. Из себя она была ничего: худенькая, рыжеволосая, с белой, как молоко, кожей. Руки густо усыпаны веснушками, а на лице застыло выражение безграничного терпения. Обман, чистой воды обман. На безграничное терпение она не способна. Как и никто другой.
Сегодня она явилась, чтобы поговорить с Триппи. Надо отдать ей должное, решила все ему объяснить. А ведь могла просто прислать извещение о разводе, как это делают многие жены. Или вообще ничего не присылать. Но она явилась лично, чтобы своим хриплым, прокуренным голосом произнести слова, по вкусу напоминающие пепел. Она сообщила, что встретила другого мужчину. Что этот другой прекрасно ладит с детьми, которым необходимо мужское общество, особенно пятилетнему сыну. Еще она сказала, что дети по-прежнему будут навещать Триппи – ведь он их отец и таковым останется. Поцеловала его в последний раз и упорхнула, оставив булочки с кремом. Вот и все дела.
Иногда мне бывает любопытно, что чувствуют женатые. Каково это – иметь жену, женщину, которая знает все твои больные места и слабые стороны лучше, чем ты сам. Твоя душа для нее словно открытая книга. И при всем этом она тебя любит. Каково это – жить бок о бок с женщиной, которая наполняет твою жизнь мимолетными, но такими желанными удовольствиями. Ты не придаешь им значения до тех пор, пока их не теряешь. Только тогда ты осознаешь, что стал пленником этих маленьких радостей. Одному Богу известно, как горько я сожалею о том, что лишен подобного опыта.
Но я совершенно не жалею о том, что мой сын, Том, называет папой другого мужчину. Отец из меня в любом случае вышел бы никудышный. Такой отец все равно что кость в горле. Не знаешь, как от нее избавиться, а когда наконец отделаешься, остается ссадина, не видная никому, но весьма болезненная. Нет, такого отца и врагу не пожелаешь.
Помню, как-то раз я спросил свою мать, почему она вышла замуж за отца. Спросить у нее напрямик, любит она его или нет, я не отваживался.
Она повернулась и посмотрела мне в лицо. Отблески света, падавшего из окна, играли в ее глазах, наполняя их золотисто-янтарными искрами. Красота матери – это то, чего ты обычно не замечаешь. Но в тот день я отчетливо видел, что моя мать очень красива. И это меня тревожило. Неприятное предчувствие сжало мне сердце.
– Моя юность прошла совсем в другом мире, – сказала она. – Жизнь там совершенно не похожа на здешнюю. Знаешь, вам здорово повезло, что мы перебрались в Лондон.
Это был совершенно не тот ответ, который я хотел получить. Никаких носовых платков, расшитых переплетенными инициалами влюбленной парочки. Никакого трепета нежной страсти. Никаких обещаний, произнесенных робким шепотом под покровом ночи. Ничего этого в прошлом моих родителей не оказалось. Любовь была для них отвлеченным понятием, и они даже не пытались делать вид, что испытали ее. Моя сестра давно об этом догадалась. Она не сомневалась – мы трое появились на свет благодаря долгу, желанию отдаться на милость судьбы и равнодушию, но не любви. Любовь не имела ко всему этому ни малейшего отношения. Именно поэтому я вышел таким своенравным, Эсма такой непокорной, а Юнус таким впечатлительным.
Мы с сестрой часто говорили об этом. И о многом другом.
– Ваша болтовня похожа на шум дождя, – смеялась мама. – И на улице дождь, и в доме.
С Эсмой я делился тем, о чем никогда не рассказал бы ни приятелям, ни даже Кэти. Я доверял ей свои секреты, хотя ее реакция бывала непредсказуемой. С ней было интересно поговорить. Она умела находить нужные слова. А еще я доверял ей потому, что в глубине души понимал, что она отлично знает наши семейные проблемы и способна разобраться в них как бы со стороны. Так продолжалось до осени 1978 года. Тогда во мне что-то сломалось, и исправить это не удалось.
* * *
Триппи молчит, словно язык проглотил. Лицо у него цвета старой мочи. Во время свидания он держался молодцом. Сказал жене, что все понимает, абсолютно ни в чем ее не винит и желает ей счастья. Никаких проблем. Он даже поблагодарил ее за то, что все эти годы она его поддерживала, – это было с ее стороны очень великодушно. Потом он дал охраннику сигнал, что визит окончен, проводил ее до дверей и поцеловал, сказав на прощание, что будет скучать по ее булочкам с кремом, и улыбкой дав понять, что это шутка.
Теперь он сидит, привалившись к стене. Челюсти у него крепко сжаты, глаза остекленели. Наверное, он думает о своей жене. О том, что она бессердечная сука, которая нанесла ему удар в спину. Такова уж человеческая природа: сильнее всего мы ненавидим тех, кого сильнее всего любим.
– Я чувствую себя куском дерьма, – едва слышно произносит Триппи и машет рукой, словно отгоняя невидимых мух.
– Хватит скулить. Не ты первый, не ты последний.
– Засунь свои утешения в задницу.
Я пробую зайти с другой стороны и глубокомысленно произношу:
– Ты же сам всегда твердил, что на этой земле мало кому везет. Таков уж человеческий удел – чувствовать себя куском дерьма.
Триппи пропускает мои слова мимо ушей.
– Наверняка она уже беременна, – говорит он. – От этого гада.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, и все.
Триппи встает и начинает ходить по камере туда-сюда. Глаза его падают на плакат с портретом Гудини. В какое-то мгновение мне кажется, что сейчас он сорвет плакат со стены и раздерет в клочья. Но Триппи этого не делает. Лицо его искажает отчаянная гримаса, он разбегается и со всей дури бьется головой о стену.
Раздается глухой тошнотворный звук. И я неожиданно вспоминаю сценку из далекого прошлого. Мы с отцом на улице. Ссоримся и кричим друг на друга. Он так разозлился, что мечет глазами молнии и извергает огонь из ноздрей. Но я, наверное, разозлился еще сильнее, потому что срываю кепку и начинаю биться головой о стену. К нам с испуганными криками бегут люди.
Триппи снова бодает стену, и это возвращает меня к реальности. Я пытаюсь остановить его, но он отталкивает меня с такой силой, что я падаю. Прежде чем мне удается скрутить ему руки и повалить на пол, он успевает атаковать стену несколько раз, колотя по ней головой и кулаками.
– Кончай свой цирк, – увещеваю его я. – Иначе сюда сбежится вся охрана. Ты слышишь меня, придурок?
Лоб у него разбит, костяшки пальцев кровоточат, дышит он тяжело и хрипло. Я зажимаю его голову локтями и жду, пока он немного очухается.
– Тебе не следует так убиваться.
– Ты-то откуда знаешь?
– Знаю, и все.
– Мне надо выпустить пар.
– Давай достанем тебе боксерскую грушу.
Триппи горько усмехается. Я знаю, о чем он думает. От боксерской груши мало толку. Она не чувствует боли. А ему нужно ощутить под кулаками живую плоть, нужно услышать треск костей. Будь он на свободе, завалился бы в бар, нажрался до умопомрачения и затеял бы славную драку. Парень он хлипкий, так что ему наверняка всыпали бы по первое число. Но это пошло бы ему на пользу. Отвлекло бы от тяжелых мыслей. И на следующий день было бы о чем вспомнить, кроме этого паскудного разговора с женой.
По-прежнему сжимая его голову локтями, я заглядываю ему в глаза:
– Если уж так руки чешутся, можешь вмазать мне.
– Что? – сдавленным голосом спрашивает он.
– Ладно, ладно, успокойся. Если ты не забыл, я классный боксер.
Он смотрит на меня растерянно, потом начинает хохотать.
– Ну и дичь ты несешь, – фыркает он, но мы оба знаем, что мое предложение принято.
Внутри у меня начинает щекотать от возбуждения. Я снимаю футболку и отшвыриваю ее прочь. Несколько раз глубоко вдыхаю и выдыхаю, не задерживая дыхание. Вдох, выдох, вдох, выдох…
Плечи вниз, живот подобран. Я сжимаю кулаки и напрягаю мускулы. Необходимо сохранять свободу маневра. А для этого нужно, чтобы между тобой и противником, между его кулаками и твоей мордой оставалось пространство. Пространство необходимо всегда – между человеком и обществом, между прошлым и настоящим, между воспоминаниями и твоим сердцем… Какие бы штуки не выкидывала с тобой жизнь, нужно сохранять свободу маневра. Это спасет тебя. Секрет успеха опытных боксеров в том, что они умеют обеспечивать себе достаточно пространства.
Триппи наблюдает за мной, вскинув бровь. Он всегда так делает, когда чего-то не понимает.
– Чего ты ждешь, мешок с дерьмом? – подзадориваю я.
Первый удар он наносит сбоку дрожащей, неуверенной рукой. Думаю, при этом ему было куда больнее, чем мне. Я присвистнул.
– Что? – сердито спросил Триппи.
– Ничего. – Я нарочито ухмыляюсь.
Триппи ненавидит, когда над ним насмехаются. Стоит ему увидеть ухмылку, у него закипает кровь. Хотя, по правде сказать, я знаю человека, которому нравились чужие ухмылки.
Благодаря годам тренировок живот у меня жесткий, как железо, но сильный удар застает меня врасплох. Такой резкой боли под ребрами я никак не ожидал. Триппи отступает и смотрит на меня, пораженный собственной удалью.
А в моей памяти всплывает еще одна картина. Как-то раз, еще в Стамбуле, мать взяла меня в баню. Мне тогда было лет шесть или около того. Жара, пар, гулкое эхо, голые женские тела с бесстыдно расставленными ногами, старухи с висячими сиськами. Все это привело меня в такой ужас, что я бросился бежать. Мама схватила меня за руку и хорошенько тряхнула:
– Куда это ты собрался?
– Мне здесь не нравится.
– Не придуривайся. Или я напрасно зову тебя султаном? Веди себя как султан, или я назову тебя болваном.
Свободное пространство. Мне нужно освободиться от воспоминаний о ней. Или я сойду с ума.
Я снова ухмыляюсь:
– Давай, вмажь мне, болван! От страха я уже напустил в штаны!
Триппи снова наносит удар – на этот раз четко, прицельно. Он не отличается крепким сложением, но слабаком его тоже не назовешь. Он похож на охотничью собаку: тощий, поджарый, нигде ни грамма жира, крепкий и жилистый.
Так продолжается еще некоторое время. Триппи так расходится, что бьет меня в челюсть, но в основном бьет в прежнее место. Следующий удар оказывается куда более болезненным – он затрагивает мускулы, под которыми, словно свернувшийся червь, дремлет мой аппендикс. Совершенно бесполезный, ни на что не годный орган, ухитрившийся, однако, убить Гудини.
Железная дверь в конце коридора отворяется, вспыхивает яркий свет. За стеной кто-то злорадно ржет. К нам врываются трое охранников. Видно, они решили, что мы затеяли разборку. Триппи обнимает меня за плечи, пытаясь доказать им, что между нами царит мир и понимание. Мы добрые друзья. На губах его играет гордая ухмылка. Это он зря. Я уже говорил, ухмылки никто не любит. Особенно здесь.
Несколько минут в камере стоит светопреставление – крик, брань, угрозы. Короче, представители власти демонстрируют эту самую власть. Свет, яркий, резкий, бьет в глаза. Мы с Триппи съеживаемся и замираем, точно тараканы, застигнутые в кухне ночью.
– Вы что, спятили? – орет Триппи. – Говорят вам, мы и не думали драться.
– А чем вы тут занимались, козлы вонючие? – вопит один из охранников. – Бальными танцами?
Триппи смотрит на меня растерянно, словно хочет спросить: «И в самом деле, чем мы тут занимались? Что на нас нашло?»
* * *
На следующее утро в нашу камеру приходит офицер Эндрю Маклаглин. Его амбиции бредут за ним по пятам, как голодные собаки. К своим служебным обязанностям он уже привык, а вот ко мне нет. Он прочел рапорт о том, что произошло прошлой ночью, и решил, что мы одурели от наркотиков. Люди в здравом уме не станут драться без повода. Заявив, что наркотики наверняка припрятаны где-то в камере, он устраивает у нас обыск. Его люди переворачивают все: книги, одеяла, фотографии детей Триппи, мой блокнот. В конце концов они вспарывают наши матрасы.
Триппи прикусывает губу, чтобы сдержать улыбку. Мы оба думаем об одном и том же. О том, что они напрасно парятся. Вот если бы они устроили обыск пару дней назад, им бы удалось кое-что обнаружить. Но Триппи все пустил в дело. Так что волноваться не стоит.
Они уже готовы уйти ни с чем, но тут офицер Маклаглин наконец находит добычу. В руках у него какой-то листок.
– Что это? – спрашивает он.
Я вижу, что это не листок, а почтовая открытка, на которой изображена карусель. Деревянные лошадки, подсвеченные разноцветными огнями. На карусели ни одного человека, лишь красный воздушный шарик реет в воздухе, говоря о присутствии некоей невидимой силы – возможно, ветра.
– Не слышу ответа! – рявкает Маклаглин.
Я упорно молчу. Триппи тоже. Офицер Маклаглин начинает читать, изображая писклявый женский голос:

 

– «Дорогой брат… Или я больше не должна называть тебя так? И как же мне называть тебя, спрашивается? Аскандер? Искендер? Алекс? Султан? Убийца? Помнишь, когда мы только приехали в Лондон, мама повела нас кататься на карусели? Помнишь, как мы радовались? Юнус тогда еще не родился, папа пропадал неизвестно где. Мы были втроем – ты, я и мама.
Я никогда не прощу тебе того, что ты сделал. Ты можешь сгнить заживо в тюрьме. Можешь вечно гореть в аду. Но какому бы тяжкому наказанию ни подвергли тебя люди или Бог, я никогда не сочту, что ты сполна расплатился за свой грех. На суде я не сделала ничего, чтобы облегчить твою участь. Несмотря на все уговоры дяди Тарика, я свидетельствовала против тебя. И теперь я оплакиваю две смерти: смерть матери и смерть брата.
Эсма».

 

– Твоя сестра молодчина, – заявляет офицер Маклаглин и потирает грудь напротив сердца, словно оно у него ноет. – Приятно узнать, что хотя бы один член твоего паршивого семейства рассуждает как нормальный человек.
Говоря это, он смотрит в пространство. Потом поворачивает голову, и несколько секунд мы буравим друг друга глазами. Я делаю попытку выхватить открытку, но он отдергивает руку и игриво машет открыткой в воздухе, приговаривая «тю-тю», словно дразнит собаку.
– Прежде чем я тебе это отдам, скажи, зачем ты позволил Триппи себя дубасить? – спрашивает он.
Я молчу. Офицер Маклаглин тоже молчит и рассматривает собственные ногти.
– Хорошо, я оставлю вас, моя сладкая парочка, – наконец говорит он. – Это очаровательное послание я заберу с собой. Когда ты, Алекс, захочешь рассказать правду, приходи ко мне, и получишь ее назад.
Мне не нужно перечитывать открытку, чтобы знать, о чем в ней говорится. Я и так помню каждое слово. Каждую точку, каждую запятую. Каждую букву в слове «мама».
Офицер Маклаглин уходит, а я опускаюсь на свою развороченную койку. Во рту у меня пересохло, глаза застилает пелена. Я пытаюсь держать себя в руках. Бью себя по щеке. Не помогает. Бью опять. Судя по всему, сегодня у меня снова плохой день.
Искендер Топрак
Назад: Любовь подобна комете Место вблизи реки Евфрат, декабрь 1977 года
Дальше: Расизм и рисовый пудинг Лондон, декабрь 1977 года