Жид Андре
Яства земные
Жид Андре
ЯСТВА ЗЕМНЫЕ
Моему другу Морису Кийо1
Вот плоды, которыми
питались мы на земле.
Коран, II, 23
Не обманись, Натанаэль, грубым названием, которое мне вздумалось дать этой книге; я мог бы назвать ее "Менальк", но Меналька, так же как и тебя самого, никогда не было. Лишь одно человеческое имя - мое собственное - могло бы дать название этой книге; но тогда как я осмелился бы подписать ее?
Я вложил в нее себя - не раздумывая, не стыдясь; и если я порой говорю в ней о стране, которую никогда не видел, о запахах, которых никогда не вдыхал, о поступках, которых никогда не совершал - или о тебе, мой Натанаэль, которого я никогда не встречал, - то вовсе не потому, что склонен к притворству. Мой рассказ не более вымышлен, чем твое имя, Натанаэль, который меня прочтет, имя, что я даю тебе, не зная, каким оно у тебя будет на самом деле.
И когда ты прочтешь меня, брось эту книгу - и уходи. Я хотел бы, чтобы она заставила тебя уйти - уйти все равно куда, из твоего города, от твоей семьи, от твоего дома, от привычных мыслей. Не бери мою книгу с собой. Если бы я был Менальком, я взял бы тебя за правую руку, чтобы вести тебя, но так, чтобы твоя левая рука не знала об этом; и отпустил бы тебя, как только города остались позади; и сказал бы тебе: забудь меня.
Пусть моя книга научит тебя интересоваться собой больше, нежели ею, потом - всем остальным больше, чем собой.
КНИГА ПЕРВАЯ
Мое ленивое счастье, которое
долго дремало, просыпается.2
Гафиз
I
Не пытайся, Натанаэль, найти Бога иначе, чем во всем.
Каждое создание указывает на Бога, но ни одно его не обнаруживает.
Каждое создание, стоит только взгляду остановиться на нем, уводит нас от Бога.
*
Пока другие печатались или учились, я провел три года в путешествиях, стараясь, напротив, забыть все, чему успел выучиться мой ум. Это забывание было медленным и трудным; оно оказалось для меня полезней, чем все знания, навязанные людьми, и стало подлинным началом воспитания.
Ты никогда не узнаешь, сколько усилий понадобилось мне, чтобы почувствовать интерес к жизни, но теперь, когда она меня интересует, это чувство будет, как и всякое другое, - страстным.
Я с восторгом наказывал свою плоть, испытывая большее наслаждение от наказания, нежели от греха, - столь опьяняло мою гордыню то, что я просто не грешу.
Изживать в себе мысль о заслуге - камень преткновения для ума.
...Сомнение в избранном пути превращало в пытку всю мою жизнь. Что сказать тебе? Любой выбор, если вдуматься, ужасен: ужасна свобода, которая совсем не связана с долгом. Это дорога, которую приходится выбирать в совершенно незнакомой стране, где каждый делает собственное открытие, и, запомни это хорошенько, делает его только для себя; так что самый неясный след в самом глухом уголке Африки кажется все-таки менее сомнительным... Тенистые рощи завлекают нас, миражи дразнят водой, еще более иссушая... Но вскоре воды потекут там, где их заставят течь наши желания; ибо эта страна обретает очертания лишь по мере нашего приближения к ней, и пейзаж вокруг, пока мы движемся вперед, мало-помалу упорядочивается; и мы не различаем, чт?о за горизонтом; но даже то, что рядом с нами, - не более чем последовательность и изменчивая видимость.
Но к чему сравнения, когда предмет столь серьезен? Мы все уверены, что непременно обретем Бога. Увы, пытаясь найти Его, мы не знаем, куда нам обращать свои молитвы. Говорят, что Он везде, повсюду, Невидимый, и преклоняют колени наудачу.
И ты, Натанаэль, уподобишься тому, кто пойдет за светом, который сам же держит в руке.
Куда бы ты ни пошел, ты можешь встретить только Бога.
- Бог, - говорил Менальк, - то, что перед нами.
Натанаэль, ты увидишь в пути все, но не остановишься нигде. Скажи себе, что Бог - единственное, что не может быть преходящим.
Пусть значение будет в твоем взгляде, а не в рассматриваемом предмете.
Все эти различные познания, которые ты хранишь в себе, останутся отличными от тебя, пока не обветшают от времени. Зачем ты придаешь им такую цену?
Есть польза в желаниях и польза в пресыщении ими - поскольку при этом они лишь возрастают. Ибо, я говорю тебе это всерьез, Натанаэль, каждое желание делало меня более богатым, чем обладание, всегда ложное, предметом моего желания.
*
Ради множества упоительных вещей, Натанаэль, я изнурял себя любовью. Их сияние происходило оттого, что я непрерывно воспламенялся ими. Я не мог насытиться. Любая пылкость вела к любовному истощению, упоительному истощению.
Еретик из еретиков, я всегда тянулся к взглядам, далеким от моих, к резким поворотам мысли, разногласиям. Всякий ум интересовал меня лишь тем, что отличало его от прочих. Мне пришлось истребить в себе симпатию, видя в ней одно лишь признание общих с кем-то чувств.
Вовсе не симпатию, Натанаэль, - любовь.
Действовать, не судя, плох поступок или хорош. Любить, не заботясь, хорошо это или плохо.
Натанаэль, я научу тебя пылкости.
Вечное волнение, Натанаэль, - только не спокойствие. Единственный покой, с которым я мог бы примириться, - это покой смерти. Я боюсь, что любое желание, всякая энергия, которым я не дам выхода в течение жизни, истерзают меня. Я надеюсь, выжав из себя на этой земле все, что было во мне заложено, умереть в полной безнадежности.
Вовсе не симпатия, Натанаэль, - любовь. Ты понимаешь, не правда ли, что это не одно и то же. Лишь из страха потерять любовь я мог иногда проникнуться симпатией к печалям, горестям, боли, которые иначе едва ли смог бы перенести. Пусть каждый сам заботится о собственной жизни.
(Я не могу сегодня писать, потому что колесо поворачивается на гумне. Вчера я видел это; молотили рапс. Полова взлетала; зерно падало вниз. Пыль вызывала удушье; женщина ворочала снопы. Два красивых парня с босыми ногами собирали зерно.
Я плачу, потому что мне нечего больше сказать.
Я знаю, что нельзя начинать писать, когда нечего больше сказать, кроме этого. Но я писал и буду писать еще об этом, снова об этом.)
*
Натанаэль, я хочу подарить тебе радость, которую тебе еще не смог дать никто другой. Я не знаю, к?ак передать тебе ее, эту радость, однако я держу ее в руках. Я хочу говорить с тобой так проникновенно, как этого не сделал еще никто. Я хочу прийти к тебе в тот ночной час, когда ты будешь одну за другой открывать и отбрасывать книги, ища в каждой из них нечто большее, чем тебе уже открылось, когда ты еще ждешь, когда твоя пылкость готова стать печалью, не находя поддержки. Я пишу только для тебя; я пишу только ради этих часов. Я хочу написать такую книгу, в которой ты не найдешь ни одной только моей мысли, ни одной только моей эмоции, но сочтешь, что видишь лишь отражение своей собственной пылкости. Я хочу приблизиться к тебе, чтобы ты полюбил меня.
Меланхолия - это всего лишь угасшая пылкость.
Каждое существо способно к обнаженности; каждое чувство - к переполнению.
Мои чувства открыты, как религия. Можешь ли ты понять? - Каждое ощущение это встреча с бесконечностью.
Натанаэль, я научу тебя пылкости.
Наши поступки связаны с нами, как свечение с фосфором. Они разрушают нас, это правда, но они же создают наше сияние.
И если наша душа чего-нибудь стоила, значит, она горела жарче, чем другие.
Я видел вас, широкие поля, омытые молоком рассвета; голубые озера, я погружался в ваши воды, и каждая ласка смеющегося ветра заставляла меня улыбаться - вот о чем я не устану твердить тебе, Натанаэль. Я научу тебя пылкости.
Если бы я видел что-то более прекрасное, я рассказал бы тебе об этом только об этом, и ни о чем другом.
Ты не научил меня мудрости, Менальк. Не мудрости, но любви.
*
Я испытывал к Менальку чувство большее, чем дружба, и едва ли меньшее, чем любовь. Я любил его, как брата.
Менальк опасен; бойся его; он навлекает на себя проклятия благоразумных, но не внушает страха детям. Он учит их любить не только свою семью, и исподволь - уходу от нее; он заставляет их томящееся сердце тянуться к кислым диким плодам и необычайной любви. Ах, Менальк, я хотел бы пройти с тобой и по другим дорогам. Но ты ненавидел слабость и подтолкнул меня к разрыву.
Есть удивительные возможности в каждом человеке. Настоящее располагало бы множеством вариантов будущего, если бы прошлое уже не заложило в нем свой сюжет. Но увы! Единственность прошлого предполагает единственность будущего замысел перед нами, как точка в бесконечном пространстве.
Мы уверены, что никогда не делаем того, что не способны понять. Понять значит почувствовать в себе способность к действию. МАКСИМАЛЬНО ПРИМИРИТЬСЯ С ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ - вот прекрасная формула.
Любые формы жизни, вы все казались мне прекрасными. (То, что я говорю тебе сейчас, мне говорил Менальк.)
Я надеюсь, что хорошо узнал все страсти и все пороки; по крайней мере, я потакал им. Все мое существо стремилось ко всякой вере; и я бывал столь безумен, что иногда почти верил в то, что у меня есть душа, - так остро я чувствовал ее готовность выскользнуть из моего тела, - говорил мне еще Менальк.
И наша жизнь предстает перед нами как стакан, наполненный ледяной водой, запотевший стакан в руках охваченного горячкой, который хочет пить и выпивает все одним глотком, хорошо зная, что ему следовало бы помедлить, но не имея сил отвести этот упоительный стакан от своих губ, столь свежа эта влага, так возбуждает в нем жажду жар лихорадки.
II
Ах, как я вдыхал холодный ночной воздух! Ах, эти окна! И такие бледные лучи стекали с луны из-за тумана, как будто это были ключи, - казалось, их можно пить.
Ах, окна! Сколько раз я пытался охладить свой лоб вашими стеклами! И сколько моих желаний рассеивалось, как дым, когда я бежал из своей постели, cлишком разгоряченный, к балкону, чтобы увидеть бесконечное спокойное небо.
Лихорадки прошлых лет, вы нанесли смертельный удар моему телу, но как опустошается душа, когда ничто не обращает ее к Богу.
Постоянство моего обожания было ужасным; я целиком растворялся в нем.
Ты будешь еще долго искать счастья, недостижимого для души, говорил мне Менальк.
Когда дни первых сомнительных восторгов миновали - перед тем как мне встретиться с Менальком, - наступил период беспокойного ожидания, похожий на переход через болото. Меня засасывала тоскливая дремота, исцелить которую сном было невозможно. Я отдыхал от отдыха, спал и просыпался еще более усталым, мой ум оцепенел как бы в предчувствии метаморфозы.
Тайные манипуляции организма; скрытая работа невыясненного генезиса; тяжелые роды; вялость, ожидание; как хризалида, как куколка в коконе, я спал; я давал возможность сформироваться внутри меня новому существу, которым я стану, уже совсем непохожему на меня. Весь свет доходил до меня будто сквозь толщу зеленоватых вод, сквозь листья и ветки; смутное восприятие, как бывает при опьянении или сильном потрясении. - Ах! Пусть наступит наконец, - умолял я, - кризис, болезнь, острая боль! И мой мозг сравнивал себя с грозовыми небесами, затянутыми тяжелыми облаками, когда трудно дышать и все ждет молнии, чтобы лопнули наконец эти серые бурдюки, полные влаги и прячущие лазурь.
Сколько же тебе длиться, ожидание? И в конце концов останется ли нам что-то для жизни? - Ожидание! Ожидание чего? - взывал я. Может ли произойти что-то, чего не породили мы сами? И что могло произойти с нами, чего бы мы уже не знали?..
Рождение Абеля, моя помолвка, смерть Эрика, разрушение моей жизни вместо прекращения этой апатии, казалось, длили ее еще больше, казалось, что это оцепенение происходит от сложности моих мыслей и неопределенности желаний. Я хотел бы вечно спать во влажной земле, как растение. Иногда я говорил себе, что наслаждение прекратило бы мои страдания, и искал в изнурении плоти освобождение для ума. Потом я снова спал в течение долгих часов, как спят маленькие дети, которых укладывают днем, убаюканные теплом, в оживленном доме.
Потом я просыпался, весь в поту, с колотящимся сердцем и затуманенной головой. Cвет, который просачивался снизу, через щели в закрытых ставнях, и отражался на белом потолке зелеными отблесками лужайки, этот вечерний свет был для меня неповторимо прекрасен, подобно свету, который кажется нежным и очаровательным, пройдя сквозь листву и воду, и который дрожит на пороге пещеры, после того как вы долго были окутаны ее тенями.
Неясные шумы доносились из дома. Я медленно возрождался к жизни. Я умывался теплой водой и шел, полный печали, по равнине до садовой скамейки, на которой ждал наступления вечера, ничего не делая. Чтобы говорить, слушать или писать, я был слишком уставшим. Я читал:
...Он видел пред собой
Пустынные дороги
И птиц морских, ныряющих в волну,
И слышал шелест крыл...
Ну что же, дом мой здесь...
...Я принужден здесь жить,
Под этим дубом,
Под желтою пожухлою листвой
В пещере под землей и под травой.
Как холоден мой дом,
Он мне наскучил.
Ложбины темные,
Высокие холмы
И изгородь печальная из веток,
Усеянных созревшей ежевикой,
Унылый и безрадостный приют*.
Чувство полноты жизни, возможной, но еще не испытанной, иногда начинало брезжить, потом возникало снова, мало-помалу становясь неотвязным. Ах! Пусть створки дня распахнутся наконец, - молил я, - пусть засверкает он среди этих вечных невзгод!
Казалось, все мое существо испытывало огромную потребность закалиться в обновлении. Я ждал второго возмужания. Да, приспособить свои глаза к новому зрению, омыть их от книжной грязи, придать им большее сходство с лазурью, на которую они смотрят, - cегодня совсем чистой из-за недавних дождей...
Я болел; я путешествовал; я встретил Меналька, и мое чудесное выздоровление было воскрешением из мертвых. Я воскрес новым существом, под новым небом и среди вещей, полностью обновленных.
III
Натанаэль, я расскажу тебе об ожидании. Я видел равнину летом. Она ждала. Ждала хоть каплю дождя. Пыль на дорогах стала слишком легкой и вздымалась при малейшем дуновении. Это не было похоже на жажду. Это был страх. Земля растрескалась от жары, словно для того, чтобы вобрать в себя побольше влаги. Запах полевых цветов стал почти нестерпимым. Все изнемогало под солнцем. Каждый день после полудня мы шли отдохнуть под навес, не очень спасавший от необычайно яркого света. Это было время, когда деревья, слишком отягощенные пыльцой, слегка взмахивают ветками, чтобы рассыпать подальше свои семена. Небо было тяжелым, грозовым, и вся природа ждала. Это был миг торжества, слишком печального, потому что все птицы погибли. Дыхание земли так обжигало, что недалеко было до обморока; пыльца хвойных деревьев летела с веток, как золотой дым. - Потом пошел дождь.
Я видел небо, трепещущее в ожидании зари. Одна за другой меркли звезды. Луга были залиты росой; ветер дарил холодной лаской. Какое-то время казалось, что неясная жизнь хочет остаться сном, и мой еще усталый ум охватило оцепенение. Я дошел до опушки леса; cел; всякая тварь возвращалась к своим трудам и радостям в уверенности, что день вот-вот наступит, и мистерия жизни простиралась на каждый лепесток. - Потом наступил день.
Я видел еще другие рассветы. - Я видел ожидание ночи...
Натанаэль, пусть каждое твое ожидание, не становясь желанием, будет просто готовностью к встрече. Жди всего, что может к тебе прийти, но желай лишь того, что к тебе пришло. Желай лишь того, что имеешь. Пойми, что в каждое мгновение жизни ты можешь познать Бога, всего целиком. Пусть твое желание будет любовью, а твое познание - любовником. Ибо какое же это желание, если оно бессильно?
И что же, Натанаэль, ты постигаешь Бога и не заметил этого! Познать Бога значит увидеть Его; но Он невидим. На перекрестке каких дорог, Валаам, ты не увидел Бога, перед которым замерла твоя душа? Ибо ты представлял Его себе иначе.
Натанаэль, есть только Бог, которого невозможно ждать. Ждать Бога, Натанаэль, - значит не понимать, что ты уже познаешь Его. Не отделяй Бога от счастья и вкладывай все свое счастье в мгновение.
Я носил все свое добро с собой, как женщины Востока, бледнея от напряжения, носят на себе все свои богатства. В каждое крохотное мгновение своей жизни я мог чувствовать в себе всю совокупность своего добра. Оно возникало не от сложения множества отдельных вещей, но единственно от моего обожания. Я постоянно держал все свое добро в своей власти.
Смотри на вечер так, словно день должен в нем умереть, на утро - словно все сущее только что в нем родилось.
Пусть твое зрение обновляется с каждым мгновением.
Мудрость в том, чтобы удивляться всему.4
Все твои беды, Натанаэль, происходят от обилия твоего добра. Ты не знаешь даже, что из всего предпочесть, и не понимаешь, что единственное благо жизнь. Самое крохотное мгновение жизни сильнее смерти и отрицает ее. Смерть это разрешение на вход для других жизней, чтобы все непрерывно обновлялось. Всякая форма жизни сохраняется ровно столько времени, сколько ей нужно, чтобы выразить себя. Счастливое мгновение, когда звучит твое слово. Все остальное время - слушай; но, когда ты говоришь, - не слушай ничего.
Нужно, чтобы ты сжег в себе все книги!
ПЕСНЯ
В ЗНАК ПОКЛОНЕНИЯ ТОМУ,
ЧТО Я СЖЕГ5
Есть много разных книг. Одни читают,
Присев на край скамьи, за школьной партой.
Другие есть - для чтения в дороге
(При выборе играет роль формат);
Есть книги для лесов и для полей,
Et, - Цицерон сказал, - nobiscum rusticantur*.
Есть те, что я прочел с большим вниманьем,
И те, что копят пыль на чердаках.
Одни заставят вас в добро поверить,
В отчаянье другие приведут.
Доказывают те: есть Бог на свете,
А эти говорят: не может быть.
Есть книги, нужные одним библиофилам,
И книги, заслужившие хвалу
Когорты целой критиков маститых.
Есть книги по проблемам пчеловодства
Их узкоспециальными считают.
Есть книги о природе. После них
Уже нет смысла совершать прогулку.
Есть книги, что отталкивают мудрых,
Но привлекают маленьких детей.
И множество различных антологий
Все лучшее в них есть. О чем - не важно.
Одни нас учат жизнь любить безмерно,
А авторы других - самоубийцы.
Те сеют ненависть, а эти жнут
Все, что они посеяли когда-то.
Есть книги, излучающие свет,
Наполненные прелестью, восторгом.
Такие есть, что дороги, как братья,
Которые честней и лучше нас.
А стиль других настолько необычен,
Что можно долго изучать - темны.
Натанаэль, когда же мы сожжем все книги?!
Одни из них не стоят и трех су,
Другие же едва ли не бесценны.
Есть те, что говорят лишь с королями,
И те, чья речь звучит для бедноты.
Есть и такие, чьи слова нежней,
Чем шелест листьев в полдень.
Есть меж ними
Та книга, что когда-то Иоанн
На Патмосе, как крыса, cъел поспешно6,
(Уж лучше есть малину), и она
Переполняла горечью все чрево,
Видений вызывая череду.
Натанаэль! Когда же мы сожжем все книги?!!
Мне мало читать о том, что песок на пляже податлив; я хочу, чтобы мои босые ноги это чувствовали... Все знания, которым не предшествует ощущение, для меня бесполезны. Мне никогда в жизни не приходилось видеть прекрасное, без того чтобы вся моя нежность не возжелала прикоснуться к нему. Возлюбленная красота земли, твое цветение чудесно! О пейзаж, в который погружается мое желание! Открытая страна, где блуждают мои поиски; аллея папируса, обрывающаяся в воде; тростник, склонившийся к реке; просветы полян; явление простора в узких амбразурах веток, беспредельное обещание. Я блуждал в коридорах камней и растений. Я видел, как разматывался клубок весен.
СКОРОГОВОРКА ЯВЛЕНИЙ
Каждый день, каждое мгновение моей жизни имели для меня вкус новизны - дар абсолютно невыразимый. Благодаря ему я жил в почти постоянном страстном изумлении. Я очень быстро доводил себя до состояния опьянения, и мне нравилось впадать в это своего рода забытье.
Конечно, если я встречал смех на губах, мне хотелось поцеловать их, румянец на щеках, cлезы в глазах - я хотел выпить их; вгрызаться в мякоть всех плодов, которые тянулись ко мне с отяжелевших веток. В каждой харчевне меня приветствовал голод; у каждого источника меня поджидала жажда - своя у каждого в отдельности; - или, если другими словами выразить мои желания:
идти туда, куда ведет дорога;
отдыхать там, где благосклонна тень;
плыть вдоль берега на глубине;
любить или засыпать на берегу каждой постели.
Я смело клал свою руку на любой предмет и верил, что у меня есть права на каждый предмет моих желаний. (Впрочем, мы желаем, Натанаэль, не столько обладания, сколько любви.) Ах, пусть переливается передо мной каждая малость, пусть вся красота облекается и искрится моей любовью!
КНИГА ВТОРАЯ
Яства.
Я жду вас, яства!
Мой голод не остановится на полпути;
Он не утихнет, пока не будет удовлетворен;
Никакая мораль не помешает мне,
А лишениями я мог кормить только душу.
Удовольствия! Я ищу вас.
Вы прекрасны, как летние зори.
Источники, особенно лакомые под вечер, отменные в полдень; бодрящая влага раннего утра; дуновения ветра на кромке прилива; заливы, заваленные мачтовым лесом; тепло ритмичных рек...
О, есть же еще дороги, ведущие в поля; полуденный зной; настои лугов; и для ночлега - ямка в стогу;
есть дороги на Восток; струи воды за кормой в любимых морях; сады в Моссуле; танцы в Туггурте; песни пастуха в Гельвеции;
есть и дороги на Север; ярмарки в Нижнем; сани, вздымающие снег; замерзшие озера; конечно, Натанаэль, мы не дадим скучать нашим желаниям.
Корабли вошли в наши порты, они привезли созревшие плоды из неведомых стран.
Разгрузите их поскорей, чтобы мы смогли наконец отведать этих плодов.
Яства!
Я жду вас, яства!
Удовольствия, я ищу вас;
Вы прекрасны, как улыбка лета.
Я знаю, что у меня нет ни единого желания,
На которое не нашлось бы уже готового отклика.
Мой голод огромен!
И каждое его проявление ждет своей пищи.
Яства!
Я жду вас, яства!
Во всей вселенной я ищу вас,
Удовольствия, удовлетворение всех моих желаний.
*
Самое прекрасное на земле,
Ах, Натанаэль, это мой голод!
Он всегда был верен тому,
Что его ожидало.
Разве вином опьяняется соловей?
Орел - молоком? А певчий дрозд - гроздьями ягод?
Орел опьяняется своим полетом. Соловей хмелеет от летних ночей. Поля дрожат от зноя. Натанаэль, пусть все твои чувства знают, что ты в упоении. Если еда не пьянит тебя, значит, ты недостаточно голоден.
Каждое законченное действие приносит наслаждение. Благодаря ему ты знаешь, что должен был сделать то, что сделал. Я не слишком жалую тех, кто ставит себе в заслугу тяжкий труд. Ибо, если он был столь мучителен, уж лучше бы они занялись чем-нибудь другим. Радость, заключенная в действии, означает полное овладение работой; и для меня неподдельность моего удовольствия, Натанаэль, главный вожатый.
Я знаю, что мое тело жаждет наслаждения каждый день и мой разум согласен с ним. А потом ко мне приходит сон. Земля и небо ровным счетом ничего не значат по ту сторону.
*
Есть странная болезнь
Когда люди хотят только того, чего у них нет.
- Нам тоже, - говорят они, - нам тоже знакома жестокая тоска души. В пещере Одоллам томился ты, Давид7, напившись воды из бочек. Ты взывал: "О кто принесет мне свежей воды, которая бьет ключом под стенами Вифлеема? Ребенком я утолял там жажду; но теперь она стала пленницей, эта вода, желанная моему жару".
Никогда не желай, Натанаэль, испить воды прошлого.
Никогда не пытайся, Натанаэль, найти в будущем утраченное прошлое. Лови в каждом мгновении неповторимую новизну и старайся не предвкушать свои радости или знай, что на подготовленном месте тебя застигнет врасплох совсем другая радость. Как ты не понимаешь, что всякое счастье - нежданная встреча, и оно предстает перед тобой каждое мгновение, как нищий на твоей дороге. Горе тебе, если ты сочтешь свое счастье погибшим только потому, что представлял его совсем непохожим на это - дарованное тебе - счастье, горе тебе, если ты способен признать только то счастье, которое отвечает твоим принципам и твоим обетам. Завтрашняя мечта - это радость, но завтрашняя радость будет другой, и ничто, по счастью, не похоже на мечту, которую мы творим себе сами, ибо только различие определяет цену всему.
Мне не понравится, если ты мне скажешь: смотри, какую радость я приготовил для тебя; я люблю только случайные радости и те, которые мой голос заставляет брызнуть из камня; они потекут для нас, новые и сильные, как молодое вино из-под пресса.
Мне не нужно, чтобы моя радость была приукрашена, не нужно, чтобы Суламита прошла по залам; перед тем как поцеловать ее, я не стер с губ пятен, оставленных гроздьями винограда; после поцелуев я пил тонкое вино, которое не освежало мой рот, и ел сотовый мед пополам с воском.
Натанаэль, не подготавливай заранее свои радости!
*
Когда ты не можешь сказать: тем лучше, скажи: тем хуже. В этом есть великое обещание счастья.
Есть люди, считающие, что мгновения счастья посланы Богом, - и другие, думающие, что Кем-то... - Но Кем?
Натанаэль, не отделяй Бога от своего счастья.
- Я не могу быть благодарным Богу за то, что он меня создал, так же как не мог бы упрекать Его за то, что меня нет, если бы я не родился.
Натанаэль, с Богом нужно говорить естественней.
Я хотел только, чтобы существование, однажды принятое, - существование земли и человека, и мое собственное - казалось естественным, но оно ошеломляет меня, и это смущает мой ум.
Конечно, я тоже слагал гимны и написал
ПЕСНЮ О ПРЕКРАСНЫХ ДОКАЗАТЕЛЬСТВАХ
СУЩЕСТВОВАНИЯ БОГА
Знаешь ли ты, Натанаэль, что самые прекрасные поэтические порывы связаны именно с ними - с тысячью и одним доказательством существования Бога. Ты понимаешь, конечно, что я не собираюсь повторять их здесь, тем более просто повторять; - и потом есть те, кто доказывают лишь сам факт существования Бога, - но нам нужна также Его вечность.
Конечно, я хорошо знаю, что существуют веские аргументы святого Ансельма8
И притча о совершенных островах Блаженства.9
Но, увы! Увы, Натанаэль, весь мир не может жить там.
Я знаю, что есть согласие большинства.
Но ты, ты веришь немногим избранным.
Доказывают тем, что дважды два четыре,
Но, Натанаэль, не все ведь умеют считать.
Есть доказательство через перводвигатель,
Но всегда найдется тот, который был еще прежде первого.
Натанаэль, как жаль, что нас там не было.
Мы могли бы увидеть сотворение мужчины и женщины.
Они удивились бы, что не родились маленькими детьми;
Кедры Эльбруса, едва родившиеся и уже утомленные столетиями
На вершинах гор, уже изрытых потоками.
Натанаэль! Быть там, чтобы увидеть зарю! Какая лень помешала нам родиться тогда? Разве ты не просил о жизни? О, я, конечно, молил о ней... Но в тот момент дух Божий еще не вполне очнулся от довременного сна среди вод. Если бы я был там, Натанаэль, я попросил бы Его сделать все чуть более просторным; и не возражай мне, что тогда это было бы никому не заметно.*
Есть доказательство через конечные цели,
Но не все считают, что цель оправдывает средства.
Есть те, кто доказывают существование Бога любовью, которую они к Нему испытывают. Вот почему, Натанаэль, я называл Богом все, что я люблю, и вот почему я хотел любить все. Не бойся, что я и тебя включу в перечень; к тому же я не начал бы с тебя; я всегда предпочитал людям вещи, и нельзя сказать, что людей я особенно любил на земле. Ибо, тут ты не ошибаешься, Натанаэль: самое сильное во мне - отнюдь не доброта, я думаю, что она и не самое лучшее во мне, и вовсе не доброту я особенно ценю в людях. Натанаэль, предпочитай им своего Бога. Я тоже славил Бога. Я тоже пел гимны для Него, - и думаю даже, что, занимаясь этим, немного переборщил.
*
"- Неужели тебя забавляет, - спросил он, - выстраивать такие системы?
- Ничто не забавляет меня больше, чем этика, - ответил я. - Я питаю ею свой ум. Меня не привлекают радости, которые не входят в этот круг.
- Это умножает их число?
- Нет, - сказал я, - но это то, что принадлежит мне по праву".
Конечно, мне часто нравилось, что учение и сама система полны стройных идей, оправдывающих в моих собственных глазах мои поступки; но иногда я видел во всем этом лишь прибежище своей чувственности.
*
Все приходит в свое время, Натанаэль; все рождается из-за своей собственной потребности, только потребность эта, так сказать, материализовавшаяся.
- Мне нужны легкие, - сказало мне дерево, - и вот мой сок становится листом, для того чтобы иметь возможность дышать. Потом, когда я надышусь, мой лист падает, но я от этого не умираю. Мой плод продолжает мою идею жизни.
Не бойся, Натанаэль, что я слишком увлекусь притчами, поскольку сам их недолюбливаю. Я не хочу учить тебя другой мудрости, кроме жизни. Ибо это важнее, чем думать. Я устал в молодости следить издали за последствиями своих поступков и был уверен в том, что совсем не грешить можно, только если вообще ничего не делать.
Потом я написал: я могу спасти свою плоть лишь безвозвратным развращением своей души. Потом я совсем перестал понимать, что хотел сказать этим.
Натанаэль, я больше не думаю о грехе.
Но ты поймешь с великой радостью, что некоторое право на мысль покупается. Человек, который считает себя счастливым и при этом мыслит, может называться по-настоящему сильным.
*
Натанаэль, несчастье каждого происходит от того, что мы всегда не столько смотрим, сколько подчиняем себе все, что видим. Но не ради нас, а ради себя самой важна каждая вещь. Пусть твои глаза научатся смотреть.
Натанаэль! Я не могу больше начать ни одной строки без того, чтобы в ней снова не появилось твое прекрасное имя.
Натанаэль, я хочу заставить тебя возродиться к жизни.
Натанаэль, вполне ли ты понимаешь пафос моих слов? Я хочу еще больше приблизиться к тебе.
И, как Елисей лег над сыном Сонамитянки, чтобы воскресить его10, "приложил свои уста к его устам, и свои глаза к его глазам, и свои ладони к его ладоням, и простерся на нем", - так мое большое светящееся сердце над твоей душой, еще темной, я простираюсь над тобой весь целиком: мои уста на твоих устах, мой лоб на твоем лбу, твои холодные ладони в моих горячих ладонях, и мое трепещущее сердце... ("И согрелось тело ребенка" - сказано...) - чтобы ты в наслаждении пробудился для жизни трепещущей и необузданной потом оставь меня.
Натанаэль, вот все тепло моей души - возьми его.
Натанаэль, я хочу научить тебя пылкости.
Натанаэль, не задерживайся подле того, кто похож на тебя; никогда не задерживайся, Натанаэль. Как только окружение становится похожим на тебя или, наоборот, у тебя возникает сходство с окружением, оно перестает быть для тебя полезным. Оставь его, ничто для тебя так не опасно, как твоя семья, твоя комната, твое прошлое. Бери от каждой вещи лишь урок, который она тебе преподносит; и пусть наслаждение, которое от нее исходит, опустошает ее.
Натанаэль, я расскажу тебе о мгновениях. Понимаешь ли ты, какой силой наполнено их присутствие. Ни одна самая постоянная мысль о смерти не стоит самого маленького мгновения твоей жизни. Но понимаешь ли ты, что ни одно мгновение не было бы таким ослепительно сияющим, если бы не оттенялось, так сказать, темными глубинами смерти?
Я не стал бы больше ничего делать, если бы мне сказали, если бы меня убедили в том, что впереди у меня вечность и я всегда успею сделать что-нибудь. Я отдыхал бы, прежде чем начать какое-то дело, располагай я временем сделать также и все другое. Что бы я ни сделал, вероятно, не имело бы никакого значения, если б я только знал, что эта форма жизни кончится, - и, прожив ее, я смогу отдохнуть во сне, чуть более глубоком и несущем чуть больше забвения, чем тот, которого я жду каждую ночь...
*
Я взял за правило отделять каждое мгновение своей жизни ради накопления радости, только ее; чтобы в ней в конце концов сконцентрировалось все своеобразие счастья; так что я не узнавал самого свежего воспоминания.
*
Есть огромное удовольствие, Натанаэль, даже в самом простом утверждении.
Плод пальмы называется финик, и это восхитительная еда.
Вино пальмы называется лагми; это перебродивший пальмовый сок; арабы напиваются им, а я не очень люблю его. Именно чашу лагми предложил мне пастух в прекрасных садах Уарди.
*
Я нашел сегодня утром, во время прогулки в аллее Источников, странный гриб.
Он был окутан белой оболочкой, как красно-оранжевый плод магнолии, с правильными серо-пепельными штрихами, образованными пылью спор, которая просачивалась изнутри. Я открыл его; он был наполнен каким-то грязным веществом, в центре студенисто-светлым; от него исходил тошнотворный запах.
Вокруг него другие грибы, более раскрывшиеся, казались всего лишь сплюснутыми губчатыми наростами, которые можно видеть на стволах старых деревьев.
(Я написал это перед отъездом в Тунис; и повторяю здесь, чтобы показать тебе, какую важность обретал для меня всякий предмет, коль скоро я разглядел его.)
Онфлер11 (на улице)
Временами мне казалось, что люди вокруг суетятся лишь для того, чтобы увеличивать во мне чувство моей индивидуальной жизни.
Вчера был там, сегодня здесь;
Мой Бог, зачем повсюду есть
Говоруны, что говорят и говорят без толку:
Вчера был там, сегодня здесь...
Бывают дни, когда мне достаточно повторить, что дважды два все еще четыре, чтобы я наполнился неким блаженством - и один вид моей руки на столе...
и другие дни, когда это мне совершенно безразлично.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Вилла Боргезе
В этом бассейне... (сумерки)... каждая капля, каждый луч, каждое существо могли бы умереть с наслаждением.
Наслаждение! Это слово я хотел бы повторять без конца; или его синоним: блаженство, достаточно даже просто сказать: жизнь.
А то, что Бог создал мир не только ради этого, можно понять, лишь говоря себе... и т.д.
*
Это место - обитель очаровательной свежести, где прелесть сна так велика, что кажется доселе неизведанной.
И здесь восхитительные яства ждали, чтобы мы достаточно проголодались!
Адриатика (3 часа утра)
Песня этих матросов, занятых снастями, не дает мне покоя.
О Земля! Ты, такая древняя и такая молодая, если бы ты знала вкус горечи и сладости, восхитительный вкус короткой человеческой жизни!
Если бы ты могла понять вечную идею обновления, то, как ожидание близкой смерти увеличивает ценность каждого мгновения!
О весна! У растений, живущих всего лишь год, листья хрупкие и легко уязвимы... У человека в жизни есть лишь одна весна, и воспоминание о радости не приближает нового счастья.
Холм Фьезоле
Прекрасная Флоренция, город серьезных уроков, великолепия и цветов, особо значительный; зерно мирта и венок из "стройного лавра".
Холм Винчильята. Здесь я впервые увидел, как облака растворяются в синеве; я очень удивился, поскольку не представлял, что они могут вот так растаять в небе, считая, что облака живут, пока не пойдет дождь, и способны лишь сгущаться. Но нет: я наблюдал, как все хлопья постепенно исчезали; и в конце концов не осталось ничего, кроме лазури. Это была чудесная смерть; растворение в бескрайнем небе.
Рим, Монте Пинчо
То, что принесло мне радость в этот день, было подобно любви, но не любовь, - во всяком случае, не та, о которой говорят и к которой стремятся люди. Это не было также чувством прекрасного; не связано ни с женщиной, ни с моими мыслями. Я опишу, а ты, поймешь ли ты меня, если я скажу, что мой восторг был вызван просто СВЕТОМ?
Я сидел в саду и не видел солнца; но воздух блестел от рассеянного света, как если бы небесная лазурь стала текучей и пролилась дождем. Да, точно, здесь были волны, водовороты света, на мхе - искры, как капли; да, в этой большой аллее, можно сказать, тек свет, и золоченая пена скапливалась на кончиках веток среди этого потока лучей.
...........................................................................
..................
Неаполь; маленькая парикмахерская по соседству с морем и солнцем. На набережных жара; занавеска, которую нужно приподнять, чтобы войти. Вверить себя... Долго ли это продлится? Покой. Капли пота на висках. Дрожание мыльной пены на щеках. И тот, кто своим бритьем способен придать изысканность любому, трудится с еще большим усердием и ловкостью, приподнимает губу, помогая себе теперь маленькой губкой, смоченной теплой водой, которая смягчает кожу. Потом нежной душистой жидкостью приглушает ощущение жжения, потом успокаивает его кремом. И, чтобы подольше не двигаться, я требую подстричь мне волосы.
Амальфи (ночью)
Есть ночные ожидания
Какой-то еще неведомой любви.
Маленькая комнатка над морем; меня разбудил слишком яркий свет луны, луны над морем.
Когда я подошел к окну, то подумал, что наступил рассвет и я сейчас увижу, как восходит солнце. Но нет... В небе было другое светило, уже явленное и вполне завершенное, - луна - нежная, нежная, нежная, как для встречи Елены во Второй части Фауста. Пустынное море. Мертвая деревня. Собака воет в ночи... Тряпки на окнах.
Здесь нет места человеку. Невозможно понять, как все это сейчас проснется. Безмерная скорбь собаки. Дня больше никогда не будет. Невозможность сна. Что ты сделаешь... (то или другое?):
выйдешь в пустынный сад?
спустишься на берег, чтобы умыться?
пойдешь рвать апельсины, которые кажутся серыми при свете луны?
Пес, примешь ли ты ласку?
(Сколько раз я чувствовал, что природа настойчиво ждет от меня какого-то движения, но не знал, какое ей нужно.) Ожидание сна, который придет не скоро...
*
Ребенок следил за мной в этом саду, окруженном стеной, ухватившись за ветку, которая почти касалась лестницы. Лестница вела к террасам, растянувшимся вдоль сада. Разглядеть их целиком было невозможно.
О маленькая фигурка, которую я ласкал под кронами деревьев! Никакая тень не могла бы скрыть твоего сияния, и тень от завитков на твоем плоде всегда казалась еще более темной.
Я пойду в сад, к свисающим лианам и веткам, и буду рыдать от нежности среди этих рощ, где песен больше, чем птиц в вольере, - пока не приблизится вечер, пока не наступит ночь, которая сначала позолотит, а потом сделает еще темнее таинственную воду фонтанов.
И нежные тела новобрачных под кронами деревьев.
Я трогал нежным пальцем кожу, похожую на перламутр.
Я видел нежные ноги, которые неслышно ступали по песку.
Сиракузы
Плоскодонка; низкое небо, которое иногда спускалось к нам теплым дождем; запах водяных растений; дрожание стеблей.
Толща воды скрывает, как обильна мощь этого голубого источника. Ни звука. В этой одинокой деревушке, в этом естественном расширяющемся водоеме вода как будто расцветает на стеблях папируса.
Тунис
Во всей синеве ничего белого, что сгодилось бы для паруса, ничего зеленого - для его тени на воде.
Ночь. Кольца, светящиеся в темноте.
Лунный свет, при котором легко заблудиться. Мысли, не похожие на дневные.
Роковой свет луны в пустыне. Крадущиеся демоны змей. Босые ноги на голубых плитах.
Мальта
Необыкновенное упоение летними сумерками на площадях, когда становится еще светлее, а тени больше нет. Восторг, ни с чем несравнимый.
Натанаэль, я расскажу тебе о самых прекрасных садах, которые я видел.
Во Флоренции продавали розы; бывали дни, когда весь город благоухал. Я гулял каждый вечер в Кашинах, а по воскресеньям - в садах Боболи, где нет цветов.
В Севилье, близ башни Хиральда, есть старый двор мечети; торговцы апельсинами ссорятся там из-за симметрично расположенных мест; остаток двора вымощен плиткой; во время солнцепека здесь можно найти лишь очень маленькую тень; это квадратный дворик, окруженный стенами; он очень красив, не могу объяснить почему.
За пределами города, в огромном, огороженном решетками саду, растет множество деревьев из жарких стран; я не входил в него, но смотрел через решетку; я видел бегущих цесарок и подумал, что там много ручных зверюшек.
Как рассказать тебе об Алказаре? Этот сад - персидское чудо; когда я говорю с тобой о нем, мне кажется, что именно ему я готов отдать предпочтение среди всех других. Я думаю о нем, перечитывая Гафиза:
Принесите мне вина
Пусть прольется оно на платье,
Ибо я шатаюсь от любви.
А меня считают мудрецом!12
В аллеях водяные забавы; аллеи выстланы мраморной плиткой, обсажены миртами и кипарисами. С двух сторон - мраморные бассейны, где купались любовницы короля. Там не было других цветов, кроме роз, нарциссов и цветов лавра. В глубине сада росло исполинское дерево, где легко было представить себе пронзенного булавкой бюль-бюля. Возле дворца - другие бассейны, очень дурного вкуса, напоминают о бассейнах Резиденции в Мюнхене, где есть статуи, целиком выполненные из раковин.
В королевских садах Мюнхена я бродил, чтобы попробовать холод майской травы, по соседству с навязчивой военной музыкой. Публика неэлегантная, но меломаны. Вечер очаровывал соловьиным воодушевлением. Пение соловьев томило, как немецкая поэзия. Есть некий предел наслаждения, который человек способен выдержать, и не без слез. Поэтому наслаждение, которое я получал от этих садов, заставляло меня почти болезненно мечтать о том, чтобы оказаться в каком-нибудь другом месте. В это лето я научился весьма своеобразно пользоваться перепадом температур. Веки великолепно приспособлены для этого. Я вспоминаю ночь в вагоне, которую провел у открытого окна, занятый единственно тем, что пробовал прикосновения прохладного воздуха: я закрывал глаза не для того, чтобы заснуть, но ради этого.
Жара, длившаяся весь день, была удушающей, и еще теплый вечерний воздух казался, однако, прохладным моим обожженным векам.
Когда я увидел в Гренаде терассы Хенералифе, обсаженные олеандром, они не цвели; не были в цвету ни Кампо-Санто в Пизе, ни дворик монастыря Сан-Марко, которые я мечтал увидеть утопающими в розах. Но в Риме я видел Монте Пинчо в самое лучшее время года. В изнурительные послеполуденные часы многие искали там прохлады. Живя неподалеку, я гулял там каждый день. Я был болен и не мог ни о чем думать; природа целиком завладевала мной; успокоив свои расстроенные нервы, я порой утрачивал ощущение границ собственного тела, оно как бы тянулось вдаль; или иногда, так сладостно, становилось пористым, как сахар; я рождался заново. С каменной скамьи, где я сидел, почти не было видно Рима, который меня утомлял; над всем господствовали сады Боргезе, ниже которых, на уровне моих ног, совсем недалеко, качались верхушки самых высоких сосен. О террасы! Террасы, возле которых пространство разрывалось. О воздухоплавание!
Я хотел ночью побродить в садах Фарнезе, но туда не пускали. Восхитительная растительность на этих заброшенных руинах.
В Неаполе есть нижние сады, которые тянутся вдоль моря, как набережные, позволяя солнцу беспрепятственно проникать в них;
в Ниме - фонтан, полный прозрачной проточной воды;
в Монпелье - ботанический сад. Я вспоминаю, как однажды вечером мы сидели с Амбруазом13, будто в садах Академа, возле древнего надгробия, окруженного кипарисами, и медленно беседовали, покусывая лепестки роз.
Мы видели ночью с площади в Пейру далекое море, которое серебрила луна; рядом с нами шумел каскад городских фонтанов, черные лебеди с белой бахромой плавали по глади водоема.
На Мальте в садах резидента я снова попытался читать; в Чита Веккиа есть крохотная лимонная рощица; ее называют "il Boschetto"*, нам нравилось бывать там; и мы вонзали зубы в созревшие плоды, сок которых вначале бывал нестерпимо кислым, но зато потом во рту оставался неповторимый аромат свежести. Мы грызли лимоны и в Сиракузах, в ужасных Катакомбах.
В Гаагском парке бродят лани, почти совсем ручные.
Из сада Авранша видна гора Сент-Мишель и далекие пески, которые по вечерам кажутся пылающими. Есть множество маленьких городов с очаровательными садами; можно забыть город, его название, но так хочется снова увидеть сад; и уже не знаешь, куда нужно вернуться.
Я мечтаю о садах Моссуля; мне говорили, что они полны роз. Сады Нашпура, воспетые Омаром, сады Шираза, воспетые Гафизом; мы никогда не увидим садов Нашпура.
Но в Бискре я узнал сады Уарди. Дети пасут там коз.
В Тунисе нет других садов, кроме кладбищенских. В Алжире, в саду Испытаний (пальмы всех пород), я ел плоды, которых прежде никогда не видел. И наконец, Блида! Натанаэль, что мне сказать?
Ах, нежна трава Сахеля14; и цветы твоих померанцев! и твои тени! сладостны ароматы твоих садов. Блида! Блида! Маленькая роза! В начале зимы я не сумел оценить тебя. В твоей священной роще не было других цветов, кроме тех, что цветут круглый год; и твои глицинии, твои лианы, казалось, годились лишь для очага. Снег, сползая с гор, подкрадывался к тебе; я не мог согреться в своей комнате, тем более в твоих залитых дождем садах. Я читал "Наукоучение" Фихте15 и чувствовал, что ко мне снова возвращается религиозность. Я был мягок; я читал, что нужно смириться со своей печалью, и изо всех сил старался достичь этой добродетели. Теперь, по прошествии времени, я отряхнул пыль со своих подошв; кто знает, куда унес ее ветер? Пыль пустыни, где я бродил, как пророк; бесплодный камень всегда рассыпается в прах; для моих ног он оказался жгучим (ибо солнце слишком нагрело его). Теперь пусть мои ноги отдыхают в траве Сахеля! Пусть все наши слова станут любовью!
Блида! Блида! Цветок Сахеля! Маленькая роза! Я видел тебя, теплую и благоухающую, полную цветов и листьев. Зимний снег растаял. В твоем священном Варде мистически светилась белая мечеть и лиана сгибалась под тяжестью цветов. Олива утонула в гирляндах обвившейся глицинии. Пленительный воздух доносил аромат цветущих апельсиновых деревьев, и даже хрупкие мандариновые деревца благоухали. Над ними эвкалипты роняли старую кору, изношенный покров, она свисала, как одежда, которую солнце сделало ненужной, как мои нравственные бдения, которые имели какую-то ценность лишь зимой.
Блида
Огромные ветки укропа (зелено-золотое сияние его цветов под золотым светом или под голубыми листьями неподвижных эвкалиптов) на дороге, по которой мы шли в Сахель в это первое летнее утро, были неповторимо великолепными.
И эвкалипты, удивленные или невозмутимые.
Принадлежность всего сущего к природе; невозможность вычлениться из нее. Физические законы всеобъемлющи. Вагон, устремленный в ночь; к утру он покрывается росой.
На борту
Сколько ночей, ах, сколько ночей я смотрел в тебя со своей койки, круглое стекло моей каюты, задраенный иллюминатор, - смотрел, говоря себе: вот когда это око посветлеет, наступит рассвет; тогда я встану и стряхну свою дурноту; и рассвет омоет море; и мы причалим к неведомой земле. Рассвет наступал, но море не успокаивалось, земля была еще далеко, и мое сознание качалось на подвижной поверхности воды.
Морская болезнь, о которой вспоминает вся плоть. Прикреплю ли я мысль к этой шатающейся мачте? - думал я. Волны, я не хочу видеть никакой воды, кроме той, что растворена в вечернем ветре. Я сею свою любовь на волнах, свою мысль - на бесплодной водной равнине. Моя любовь тонет в волнах, сменяющих друг друга и неотличимых одна от другой. Они проходят, и глаз не узнает их больше. - Море, бесформенное и всегда волнующееся; вдали от людей твои волны молчат; ничто не противится их текучести; но никто не может услышать их молчания; на самый хрупкий баркас уже ополчились они, и их гул заставляет нас думать, что ревет буря. Большие валы продвигаются и сменяют друг друга безо всякого шума. Они следуют один за другим, и каждый, в свою очередь, поднимает ту же каплю воды, почти не перемещая ее. Один только вид их меняется; масса воды поддерживает и покидает их, никогда не сопровождая. Всякая форма приобретается лишь на несколько мгновений их существования; пройдя сквозь каждое, она продолжается, потом погибает. О моя душа! Не привязывай себя ни к какой идее. Бросай каждую мысль на ветер, который ее подхватит; сама ты никогда не донесешь ее до неба.
Колышущиеся волны! Это вы так раскачали мои мысли.
Ты ничего не построишь на гребне волны. Она не выдерживает никакой тяжести.
Ласковая гавань, появишься ли ты, после того как мы столько раз сбивались с пути, после всех этих метаний туда и сюда? Гавань, где моя душа, брошенная возле крутящегося маяка, отдыхающая на твердой земле, сможет наконец смотреть на море.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
I
В саду на Флорентийском холме
(что напротив Фьезоле),
где мы были в тот вечер.
- Но вы не знаете, Ангер, Идье и Титир, вы не можете знать, - сказал Менальк (я повторяю это тебе теперь уже от своего имени, Натанаэль), страсти, которая сжигала меня в молодости. Меня бесила скоротечность времени. Необходимость выбора всегда была для меня невыносимой; выбор казался мне не столько отбором, сколько отказом от всего того, что я не выбрал. Я понимал весь ужас временных рамок и то, что у времени - всего лишь одно измерение; эту линию мне бы хотелось видеть пространством, а на ней мои желания постоянно набегали друг на друга. Я всякий раз делал только то или только это. Очень скоро я начинал сожалеть о другом и часто пребывал в состоянии растерянности, не смея больше вообще чем-нибудь заняться. Мои ладони были постоянно раскрыты из страха, что если я сожму их, чтобы что-то взять, то смогу схватить лишь что-то одно. Несчастьем моей жизни с тех пор стала невозможность никакой длительной учебы, я не терпел ее, не будучи уверенным, что действительно нашел свою дорогу, отказавшись от множества других. Эта цена была слишком дорогой за что бы то ни было, и рассуждения не могли избавить меня от тоски. Оказаться на ярмарке наслаждений, располагая (по Чьей милости?) ничтожной суммой. Распорядиться ею, выбрать - значило навсегда, навеки отказаться от всего остального, и огромная масса этого остального оказывалась желанней любой выбранной единицы.
Этим же объясняется и мое отвращение к любому владению на земле; страх, что сразу окажешься владеющим лишь этим.
Товары! Припасы! Горы находок! Почему они не даются без соперничества? Я знаю, что земные блага истощаются (но я знаю также, что они неисчерпаемо взаимозаменяемы) и что чаша, которую я осушил, останется пустой для тебя, мой брат, (будь даже источник рядом). Но вы, нематериальные понятия! Формы жизни, не принадлежащие никому, - науки, познание Бога, чаши истин, бездонные чаши, зачем торговаться из-за вашего сока, если всей нашей жажды не хватит, чтобы осушить вас? Ваша влага, переливающаяся через край, всегда остается первозданно свежей для каждых новых губ. - Теперь я понимаю, что все капли этого великого священного источника равноценны; что самой малой достаточно нам для упоения и постижения всей полноты и целостности Бога. Но в ту пору чего только не желало мое безумие? Я завидовал всем проявлениям жизни, всему, что было сделано кем-то другим; я охотно сделал бы это сам; поймите - не ради результата, но ради самого делания, ибо меня не слишком пугали усталость и страдание и я считал их наставниками жизни. Я три недели испытывал ревность к Пармениду из-за того, что он изучал турецкий язык; два месяца спустя завидовал Теодозию, который открывал для себя астрономию. Таким образом, я давал себе лишь самые неясные и самые сомнительные очертания из-за абсолютного нежелания установить им какие-то границы.
- Расскажи нам о своей жизни, Менальк, - попросил Алкид.
И Менальк продолжал:
- Восемнадцати лет от роду, когда я закончил первый этап своего обучения, с умом, утомленным работой, пустым сердцем, изнемогающим от бытия, телом, раздраженным принуждением, я пустился в путь по дорогам, без всякой цели, поддавшись лихорадке странствий. Я узнал все, что знаете вы: весну, запах земли, цветение трав в полях, утренние туманы на реке и вечерние испарения лугов. Я побывал во многих городах и нигде не пожелал остаться. Счастлив, думал я, тот, кто ничем не привязывает себя к земле и блуждает с вечным рвением в постоянной подвижности. Я ненавидел домашние очаги, родню, все уголки, где человек надеется обрести покой; и долгие привязанности, и влюбленную верность, и преданность идеям - все, что подрывает уверенность в своей правоте; я говорил, что всякая новизна должна застать нас абсолютно свободными.
Книги открыли мне, что всякая свобода временна, что она не более чем выбор своего собственного варианта рабства или, по меньшей мере, своего кумира. Так семена чертополоха летят и блуждают - в поисках плодородной почвы, чтобы пустить корни, - и платят за возможность цветения утратой подвижности. Но, усвоив в школе, что аргументами человека не изменишь и что каждому из них можно противопоставить другой, нужно только его найти, я занялся поисками, иногда на очень долгих дорогах.
Я жил в непрерывном восторженном ожидании будущего, все равно какого. Я изучал как вопросы, требующие ответов, эту жажду обладания, рождающуюся перед каждым новым наслаждением и предшествующую близкому блаженству.
Мое счастье проистекало от того, что каждый источник возбуждал во мне жажду, а в безводной пустыне, где жажда неутолима, я упивался горячностью своей горячки под экзальтированным солнцем. По вечерам встречались восхитительные оазисы, казавшиеся еще более свежими оттого, что ты мечтал о них весь день. На песчаной равнине, под палящим солнцем, равнине, похожей на бескрайний сон, - зной был так велик, что даже воздух вибрировал, - я чувствовал еще биение жизни, которая не могла заснуть, которая на горизонте дрожала от слабости, а у моих ног вздувалась от любви.
Каждый день, час за часом, я не искал ничего другого, кроме проникновения, все более естественного, в природу. Я обладал драгоценным даром не слишком мешать самому себе. Память о прошлом имела надо мной ровно столько власти, чтобы придать целостность моей жизни - так чудесная нить, связывавшая Тезея с его прошлой любовью16, не мешала ему осваивать все новые и новые места. К тому же эта нить должна была порваться... Чудесное обновление. Во время утренних прогулок я часто наслаждался чувством новизны бытия, нежностью своего восприятия. - "Поэтический дар, - восклицал я, - ты дар непрерывного знакомства". - Я знакомился со всем, что встречал. Моя душа была как постоялый двор, открытый на перекрестке дорог: всякий, кто хотел войти, - входил. Я сделался мягким, дружелюбным, свободным во всех своих проявлениях, внимательным слушателем, у которого было не больше одной собственной мысли, ловцом всякой мимолетной эмоции и реакции, столь незаметной, что ничто не казалось мне хуже, чем пустые протесты. Впрочем, я заметил вскоре, как мало ненависть к безобразному подкрепляла мою любовь к прекрасному.
Я ненавидел усталость, которая была порождением скуки, и считал, что нужно полагаться на разнообразие вещей. Я отдыхал везде, где придется. Я спал в полях. Я спал на равнине. Я видел рассвет, дрожавший в просвете между колосьями; а в буковых рощах меня будили вороны. По утрам я умывался росой и новорожденное солнце сушило мою промокшую одежду. Кто еще сможет сказать, что никогда поле не было более прекрасным, чем в тот день, когда я увидел довольных жниц, с песнями возвращавшихся домой, и быков, запряженных в тяжелые телеги?!
Это было время, когда моя радость была столь велика, что я хотел поделиться ею, научить кого-то тому, что заставляло ее жить во мне.
Вечерами я смотрел, как в незнакомых деревушках то тут, то там зажигались очаги, незаметные днем. Глава семейства, усталый, возвращался с работы; дети приходили из школы. Дверь дома приоткрывалась на мгновение навстречу свету, теплу и смеху, потом закрывалась на ночь. Ни одно заблудившееся существо не могло уже проникнуть внутрь, дрожа от холода снаружи. - Семьи, я ненавижу вас; запертые домашние очаги; закрытые двери; ревнивые хранилища счастья. - Иногда, невидимый ночью, я стоял, прислонившись к стеклу, и долго наблюдал за обычаями дома. Отец сидел около лампы; мать шила; место деда или бабки оставалось свободным, ребенок рядом с отцом готовил уроки; - и мое сердце переполнялось желанием увести его с собой бродить по дорогам.
Назавтра я встречал его, когда он выходил из школы; через день я заговаривал с ним; четыре дня спустя он бросал все, чтобы следовать за мной. Я открывал ему глаза на великолепие пространства; ребенок понимал, что пространство открыто для него. Так я приучал его душу к свободе, учил радости, наконец, - чтобы потом, порвав даже со мной, он узнал одиночество.
Один, я вкушал неистовую радость гордыни. Я любил вставать до зари; я призывал солнце на поля; песня ласточки была моей фантазией, а роса - утренним омовением. Мне нравилась чрезмерная умеренность в еде, и я ел так мало, что голова у меня кружилась и любое впечатление вызывало у меня своего рода опьянение. Я пил потом много разных вин, но ни одно не кружило голову так, как голод; ранним утром это нетерпение пространства; задолго до восхода солнца я не мог спать в своей ямке в стогу.
К хлебу, который был у меня с собой, я не прикасался до тех пор, пока не впадал в полуобморочное состояние; тогда мне казалось менее странным, что я могу так ощущать природу, и она лучше проникала в меня; это был как бы прилив извне; все мои чувства были открыты ее присутствию; все во мне откликалось ей.
Моя душа преисполнилась наконец восторгом, который приводил в отчаяние мое одиночество и к вечеру утомлял меня. Меня поддерживала гордыня, но я сожалел иногда об Илере, который расстался со мной год назад, поскольку мой нрав, кроме всего прочего, был слишком суровым.
С ним я разговаривал по вечерам; он был поэт и понимал любую гармонию. Всякое явление природы казалось нам внятной речью, и можно было прочитать его причину; мы научились распознавать насекомых по их полету, птиц - по их песням и красоту женщин - по следам, оставленным ими на песке. Его тоже снедала жажда приключений; ее сила придавала ему отвагу. Конечно, никакая слава не стоит молодости сердца! Впитывая все с наслаждением, тщетно пытались мы утомить свои желания; каждая из наших мыслей была пылкой; наши чувства разъедали нас. Мы изнуряли свою сияющую молодость в ожидании прекрасного будущего, и дорога, ведущая к нему, никогда не казалась нам слишком долгой, мы шли по ней быстрым шагом, покусывая цветы с плетней, наполнявшие рот вкусом меда и изысканной горечи.
Иногда, снова попадая в Париж, я возвращался на несколько дней или часов в жилище, где прошло мое благонравное детство; все там было безмолвным; заботами отсутствующей женщины на мебель были наброшены полотняные чехлы. Держа в руке лампу, я переходил из комнаты в комнату, не отворяя ставней, закрытых в течение нескольких лет, не поднимая штор, пропитавшихся камфарой. Воздух там был тяжелый, насыщенный запахом. Моя комната одна содержалась в полном порядке. В библиотеке, самой угрюмой и безмолвной из комнат, книги на полках и столах сохраняли порядок, в котором я их расставил, иногда я открывал одну из них при свете горящей, несмотря на день, лампы и был счастлив забыться на час; иногда я открывал также фортепиано и искал в памяти мелодии старых песен; но мои воспоминания были слишком несовершенны, и, прежде чем огорчиться, я прекращал это занятие. На следующий день я снова был далеко от Парижа.
Мое любящее от природы сердце как жидкость растекалось во все стороны; никакую радость я не считал принадлежащей лично мне; я приглашал к ней любого, а когда наслаждался ею в одиночестве, то это было лишь проявлением моей гордыни.
Некоторые осуждали мой эгоизм, я осуждал их глупость. Я не пытался любить кого-то одного - мужчину или женщину, но дружбу, привязанность, любовь. Давая ее одному, я не хотел отнять ее у кого-то другого и лишь ссужал себя на время. Тем более я не хотел присвоить себе чье-то тело или сердце; как и с природой, я был в этом кочевником и не останавливался нигде. Всякое предпочтение казалось мне несправедливым; желая достаться всем, я не отдавал себя никому.
С воспоминаниями о каждом городе у меня связывались воспоминания о каком-нибудь распутстве. В Венеции я участвовал в маскарадах; оркестр из альтов и флейт сопровождал лодку, где я вкушал любовь. Следом плыли другие лодки, заполненные молодыми женщинами и мужчинами. Мы направлялись к Лидо встречать рассвет, но, когда музыканты смолкли, мы, утомившись, заснули, прежде чем взошло солнце. Но я любил даже усталость, которая остается после этих фальшивых радостей, и это головокружение при пробуждении, благодаря чему мы понимаем, что они поблекли. - В портовых городах я мог пойти за матросами с больших кораблей; я пробирался по плохо освещенным улочкам; но внутренне я осуждал в себе это желание приобрести опыт - наше единственное искушение; и, оставив моряков у дверей притонов, я возвращался в спокойный порт, где молчаливый суд ночей превращался в воспоминания об этих улочках, странный и волнующий гул которых доходил до экстаза. Я предпочитал богатство полей.
Однако в двадцать пять лет, не устав от странствий, но терзаемый чрезмерной гордыней, которую взрастила эта кочевая жизнь, я понял или внушил себе, что наконец созрел для новой формы.
Зачем? Зачем, вопрошал я, вы говорите, чтобы я снова скитался по дорогам, я хорошо знаю, что на них расцвели новые цветы, но теперь они ждут вас. Пчелы собирают мед лишь в короткий период; потом они становятся хранительницами казны. - Я возвратился в покинутое жилище. Я сорвал, убрал прочь чехлы с мебели; открыл окна и, воспользовавшись сбережениями, которые, несмотря на свое бродяжничество, сумел сделать, окружил себя всем, что смог раздобыть из дорогих и хрупких вещей, - вазами или редкими книгами, и особенно картинами, которые, благодаря знакомству с художниками, покупал очень дешево. В течение пятнадцати лет я копил, как скряга; я обогащался изо всех сил; я занялся своим образованием, научился играть на разных инструментах; каждый час и каждый день приносил мне какое-нибудь плодотворное знание; история и биология особенно занимали меня, я узнал литературу. Я умножал дружеские связи, которые мое большое сердце и занимаемое положение позволяли мне не скрывать; они были для меня более всего остального драгоценны, и однако, даже они совсем не привязывали меня.
В пятьдесят лет час настал: я продал все, и, поскольку мой вкус был безупречен и я хорошо знал каждый предмет, оказалось, что я не владел ни одной вещью, чья стоимость не возросла бы; за два дня я получил значительное состояние. Я распорядился этим состоянием таким образом, что мог воспользоваться им в любой момент. Я продал абсолютно все, не желая сохранять ничего личного на этой земле, и менее всего воспоминания о прошлом.
Я говорил Миртилу, который был со мной в полях:
"Насколько большее наслаждение дарило бы тебе это прелестное утро - эта дымка, этот свет, эта воздушная свежесть, эта пульсация твоего бытия, - если бы ты умел отдаться ему целиком. Ты думаешь, что живешь здесь, но лучшая часть твоего существа заточена в монастырь; твоя жена и твои дети, твои книги и твои занятия завладели ею и крадут тебя у Бога.
Способен ли ты в этот самый миг испытать ощущение могущества, полноты и непосредственности жизни, - не позабыв все, что осталось вне его? Привычное мышление мешает тебе; ты видишь прошлое, будущее и не воспринимаешь ничего непосредственно. Мы ничто, Миртил, в быстротечности жизни; все прошлое умирает прежде, чем родилось будущее. Мгновения! Ты должен понять, Миртил, какой силой обладает их присутствие! Ибо каждое мгновение нашей жизни, по сути, неповторимо, умей иногда концентрироваться в нем целиком. Если бы ты захотел, Миртил, если бы ты узнал это мгновение, без жены, без детей, ты был бы один перед Богом на земле. Но ты помнишь о них и носишь с собой, словно из страха потерять, носишь все свое прошлое, все свои любови и все тревоги земли. Что до меня, то любовь поджидает меня в любую минуту, как новый подарок; я знал ее всегда и не узнавал никогда. Ты не подозреваешь, Миртил, какой облик может принять Бог, ты слишком долго смотрел на один-единственный и, влюбившись в него, ослеп. Постоянство твоего обожания огорчает меня, я хотел бы придать ему большую подвижность. Позади всех твоих закрытых дверей стоит Господь. Все проявления Бога драгоценны, и всё на земле есть проявление Бога".
...Благодаря полученному состоянию, я тут же зафрахтовал корабль, взяв с собой троих друзей, команду и четверых юнг. Я влюбился в самого некрасивого из них. Но даже сладости его ласк я предпочитал созерцание огромных волн за бортом. Я входил в удивительные гавани и покидал их до рассвета, проведя иногда всю ночь в погоне за любовью. В Венеции я познакомился с удивительно красивой куртизанкой; я любил ее три ночи, рядом с ней я забыл свои прежние любови. Ей я продал или подарил свой корабль.
Я жил несколько месяцев во дворце на озере Комо, где собирались самые лучшие музыканты. Я собрал там также прекрасных дам, скромных и умеющих поддерживать разговор; мы беседовали по вечерам, в то время как музыканты очаровывали нас; потом, сойдя на мраморное крыльцо, последние ступени которого скрывались под водой, мы садились в лодки убаюкивать своих возлюбленных медленным ритмом весел. И были сонные возвращения; лодка, приставшая к берегу, внезапно будила спящих, и притихшая Идуана17, опираясь на мою руку, ступала на крыльцо.
Год спустя я был в огромном парке, неподалеку от берега Вандеи18. Трое поэтов восхваляли прием, который я устроил для них в своем доме; они говорили также о прудах, полных рыб и растений, о тополиных аллеях, об одиноких дубах и дружных ясенях, о прекрасной планировке парка. Когда наступила осень, я приказал срубить самые большие деревья и разорил свое жилище. Ничего не скажу о парке, где гуляло наше многочисленное общество, блуждая в аллеях, которые я оставил зарастать травой. Со всех сторон в аллеях слышались удары топоров дровосеков. Одежда цеплялась за ветки, лежавшие на дорожках. Осень, простершаяся над поваленными деревьями, была прекрасна. Здесь была явлена такая щедрость, что я долго потом не мог думать ни о чем другом, заглянув в свою старость.
Я занимал потом шале в Высоких Альпах, белый дворец на Мальте возле благоухающего леса Чита Веккиа, где лимоны имели нежно-кислый вкус апельсинов; странствовал в коляске по Далмации; и теперь этот сад на Флорентийском холме, напротив Фьезоле, где мы провели этот вечер вместе с вами.
Не говорите, что я обязан своим счастьем случаю; конечно, он благоволил ко мне, но я им не пользовался. Не думайте, что мое счастье зависело от богатства; мое сердце, ни к чему на свете не привязанное, осталось бедным, и мне будет легко умереть. Я стал счастливым благодаря своей пылкости. С какой бы вещью я ни сталкивался, я страстно обожал.
II
Величественная терраса, где мы находились (к ней вели винтовые лестницы), возвышалась над городом и казалась поверх лиственных глубин огромным пришвартовавшимся кораблем; иногда он как будто надвигался на город. На мостик этого воображаемого корабля я поднимался несколько раз в то лето, чтобы отведать после сутолоки улиц созерцательное успокоение вечера. Весь шум, устремляясь вверх, ослабевал; казалось, что это были валы, и они разбивались здесь; они приходили еще, и величественными волнами поднимались, расширяясь, по стенам. Но я был выше, там, куда волны не добирались. На огромной террасе не было слышно ничего, кроме дрожания листвы и заблудившегося ночного зова.
Зеленые дубы и огромные лавры, посаженные правильными улицами, заканчивались на краю неба, где кончалась и сама терраса; однако закругленные балюстрады кое-где еще забегали вперед, нависая и образуя балконы в лазури. Туда я приходил посидеть, я упивался своими мыслями; там я верил, что плыву. Над темными холмами, которые высились на другой стороне города, небо было золотого цвета; легкие ветки с площадки, на которой я был, клонились к сияющему закату или устремлялись, почти без листьев, в ночь. От города поднималось что-то, похожее на дым, это была пыльца, попавшая в полосу света, она плыла, только что оторвавшись от площадей, где сверкало и искрилось множество огней. Иногда взлетала, как будто сама собой, в восторге от этой слишком жаркой ночи, ракета, пущенная неизвестно куда, которая мчалась, преследовала, словно крик в пространстве, вибрировала, крутилась и падала, опустошенная, с мистически расцвеченным треском. Мне особенно нравились те из них, бледно-золотые искры которых падают так медленно и так небрежно рассеиваются, что думаешь потом, как чудесны звезды и что они тоже родились от этой короткой фейерии, и, видя их сохранившимися, после того как искры погасли, удивляешься... потом медленно узнаешь каждую в своем созвездии - и восторг от этого еще усиливается.
"- Я не согласен, - вмешался Иосиф, - с тем, как судьба обошлась со мной.
- Тем хуже! - возразил Менальк. - Я предпочитаю говорить себе, что того, чего нет, и быть не могло".
III
В эту ночь они воспевали плоды. Перед Менальком, Алкидом и еще несколькими собравшимися Гилас спел
ПЕСНЮ О ГРАНАТЕ
Разумеется, трех зерен
граната достаточно, чтобы
Прозерпина помнила19.
Искать вам долго счастье суждено.
Но для души вы счастья не найдете.
О чувственная радость, радость плоти
Тебя судить не мне - другим дано.
О радость горькая и чувств и плоти!
Тебя другому осуждать - не мне.
- Философ ревностный, Дидье, я восхищаюсь,
Что мысль твоя - отрада для ума,
Ты не нуждаешься в другой опоре.
Но так любить не каждый ум готов.
Хотя и я люблю душевный трепет,
Восторги сердца, радости ума
Но все ж не им пою хвалу сегодня
Вас, наслаждения, воспеть хочу.
О радость плоти, нежная, как травы,
Прекрасная, как полевой цветок,
Ты вянешь так же быстро, как люцерна,
Как таволга-печальница в руках.
Из наших чувств всего печальней зренье:
Печалит все, что осязать нельзя.
И мысль схватить уму гораздо легче,
Чем пальцам, то, чего наш взгляд желает.
О пусть ты прикоснешься ко всему,
Чего желаешь сам, Натанаэль!
Знай, это обладанье - совершенно.
Всего же слаще было для меня
Конечно, чувство утоленной жажды.
Да! И туман прекрасен на заре,
И солнце утреннее над равниной,
И упоительно для ног босых
По влажному песку ступать морскому.
Купанье упоительно всегда,
И поцелуй тех незнакомых губ,
Которые я трогаю губами
В кромешной темноте.
Но эти фрукты!
Плоды, Натанаэль!
Что мне сказать о них? Ты их не знал
Вот что меня в отчаянье приводит.
Их мякоть так нежна, и так сочна,
И так вкусна была, как мясо с кровью,
И алая, как льющаяся кровь.
Для них не нужно ждать особой жажды,
Их в золотых корзинах подают,
Но вкус их поначалу неприятен
И кажется нам пресным чересчур.
Он не похож совсем на наши фрукты,
Напоминая, может, вкус гуав,
Чуть переспевших. После остается
Во рту такая терпкость, что нельзя
Бороться с ней иначе, чем вкусив
Скорее новый плод, - о только б длился
Миг наслажденья этим дивным соком!
И так он был прекрасен, этот миг,
Что даже пресный вкус преображался.
Корзинка быстро делалась пуста,
И, прежде чем успели разделить,
Последний плод один в ней оставался.
Увы, Натанаэль, ну кто же скажет,
Какая горечь губы нам ожгла?
И никакой водой ее не смоешь.
Нас мучило желанье тех плодов,
Мы на базарах их три дня искали.
Но кончился сезон.
Натанаэль!
Где мы найдем еще плоды другие,
Чтоб вызвали в нас новые желанья?
*
Одни нам на террасах подают,
Когда садится солнце в море.
Глазурью сахарною их зальют,
Сначала выдержав в ликере.
Другие рвут с деревьев в тех садах,
Что охраняют сторожа и стены.
В сезон едят их - летом и в тени:
Поставят столики,
Коснутся веток
И градом вдруг посыплются плоды.
И мухи, в спячку впавшие, проснутся
От аромата, что один пленяет.
А кожура других пятнает губы,
Едят их, если жажда велика.
Мы вдоль дорог песчаных их нашли
Они блестели средь листвы колючей,
Которая поранит руки сразу,
Как только их попробуешь сорвать.
И утолить нам жажду было трудно.
Из этих фруктов делают варенье,
На солнце их прожарив посильней.
Другие даже и зимой кислят,
От них всегда оскомина во рту.
А мякоть тех прохладна даже летом.
На корточки присев, их любят есть
И на циновках в тихих кабачках.
Есть и такие, о которых вспомнишь
И жажда начинается тотчас.
Но их найти, увы, нам невозможно.
Смогу ли о гранатах рассказать,
Тебе, Натанаэль? Их на восточных
Базарах продают за пару су,
На тростниковых разложив подносах,
С которых падают они порой,
И видно, как валяются в пыли.
Их голые мальчишки подбирают.
А сок их кисловат, как сок малины,
Еще неспелой. Их цветок похож
На сделанный из воска, и того же
Он цвета, что и сам созревший плод.
Богатство целое здесь под охраной.
Перегородок кружевная вязь
И изобилье вкуса. И она
Пятиугольная архитектура.
Но кожура расколота - и вот
В лазурных чашах эти зерна крови,
И золотые капельки на блюдах
Из бронзы и с глазурью расписной.
- Теперь воспой нам смокву, Симиана,
Ее любовь для нас - большая тайна.
- Я воспою смоковницу, чьи связи
Любовные неведомы для нас.
Ее цветенье свернуто и скрыто.
Вот комната закрытая, где свадьба
Справляется. Снаружи никакой
Нам аромат об этом не расскажет:
Ничто не испаряется - но все
Становится и сочностью и вкусом.
Цветок невзрачен. Плод - неотразим,
Тот плод, который - лишь цветок созревший.
- Что ж, я воспела смокву. А теперь
Воспой, пожалуйста, нам все цветы.
- Однако, - возразил Гилас, - мы не воспели еще все плоды.
Дар поэта - вдохновиться сливами (цветок для меня ценен лишь как обещание плода).
Ты не рассказала о сливе.
И кислота терновника с плетней,
Ему холодный снег дарует сладость.
И мушмула, которую едят
Слегка подгнившей, и каштаны цвета
Листвы погибшей. Около огня
Кладут их, чтобы лопались от жара...
- Я вспоминаю горную чернику, которую собирал однажды в сильный холод в снегу.
- Я не люблю снега, - сказал Лотарь, - это материя слишком мистическая, она еще не покорилась земле. Я ненавижу эту неестественную белизну, замораживающую пейзаж. Снег - это холод и отрицание жизни; умом я понимаю, что он заботится о ней, помогает ей, но жизнь всплывает на поверхность только во время его таяния. Вот почему я предпочитаю видеть его серым и грязным, полурастаявшим, почти уже превратившимся в воду для растений.
- Не говори так о снеге, он может быть прекрасным, - возразил Ульрих, - он печаль и горечь только там, где большая любовь сможет растопить его; и ты, предпочитающий любовь, любишь его полурастаявшим. Он прекрасен там, где торжествует.
- Мы туда не пойдем, - сказал Гилас, - и, когда я говорю: тем лучше, ты не должен говорить: тем хуже.
И в эту ночь каждый из нас спел балладу. Мелибей
БАЛЛАДУ О САМЫХ ЗНАМЕНИТЫХ ЛЮБОВНИКАХ
Зулейка20! Для тебя я бросил пить
Вино, что наливал мне виночерпий.
Из-за тебя я - Боабдил21, в Гренаде
Слезами олеандры оросил,
Которые цвели в Хенералифе.
Царица Савская, я Соломоном был, когда из Южной стороны далекой ты приезжала, чтобы предложить нелегкие мне разгадать загадки.
Фамарь22, я братом был твоим, я был Амноном, и умирал от горя потому, что обладать тобою был не вправе.
Когда за голубицей золотой следя на кровле своего дворца, Вирсавия, я вдруг тебя увидел, нагую и готовую к купанью, я был Давидом, тем, кто приказал, чтоб мужа твоего на смерть послали.
О Суламита23! Я тебя воспел в стихах, благоговейных, как молитвы.
И я был тем, кто от любви стонал в объятиях прекрасной Форнарины24.
Зубейда25, я тот раб, что рано утром на полдороге к площади базарной с тобою встретился; я нес на голове порожнюю корзину, приказала ты за собой мне следовать затем, чтобы ее наполнить до отказа цитронами, лимонами, сластями и пряностями разными. Потом, поскольку я понравился тебе и был уставшим, ты мне разрешила ночь провести в компании с тобой, твоими сестрами и сыновьями шаха. Мы занимались тем, что до утра рассказывали каждый в свой черед историю своей любви пред всеми. Когда настала очередь моя, то я сказал: Зубейда, до сих пор со мной историй не случалось в жизни; ну а теперь тем более не будет: ведь ты - вся жизнь моя. - Все это говоря, носильщик наш плодами насыщался. (Я вспоминаю, что совсем ребенком мечтал о сухом варенье, о котором так часто говорится в "Тысяче и одной ночи". Я ел его потом, оно было в розовом масле, и один мой друг говорил мне, что еще его приготавливают с личи.)
О Ариадна! Странник я - Тезей,
Оставивший тебя навеки Вакху,
Чтобы продолжить путь свой.
Эвридика! Прекрасная моя, я твой Орфей,
Который в царстве мертвых потерял
Тебя из-за единственного взгляда,
Не в силах более тебя не видеть.
Потом Мопс спел
БАЛЛАДУ О НЕДВИЖИМОМ ИМУЩЕСТВЕ
Когда вода в реке заметно поднялась,
Одни надеялись, что на горе спасутся,
Другие думали: полям полезен ил,
А третьи говорили: все погибло.
Но были те, кто не сказал ни слова.
Когда река совсем из берегов вдруг вышла,
То еще виднелись деревья кое-где,
Там - крыша дома, здесь - стена и колокольня,
А за ними - холмы. Но было много мест,
Где больше не виднелось ничего.
Одни пытались гнать стада повыше в горы,
Детей своих несли другие к утлым лодкам,
А третьи - драгоценности несли,
Несли съестное, ценные бумаги
И легкие серебряные вещи.
Но были те, кто ничего не нес.
На лодках плывшие проснулись рано утром
В неведомой земле - одни в Китае,
В Америке - другие, третьи - в Перу.
Но были те, кто навсегда заснул.
Потом Гузман спел
ПЕСНЮ О БОЛЕЗНЯХ,
из которой я приведу лишь конец:
...Лихорадку подхватил в Дамьетте26,
В Огненной Земле оставил зубы,
В Сингапуре весь покрылся сыпью
Белой и сиренево-лиловой.
В Конго ногу грыз мою кайман.
В Индии случилось истощенье
От него зазеленела кожа
И прозрачной сделалась.
Глаза
Стали неестественно огромны.
Я жил в светлом городке; каждый вечер в нем совершалось множество преступлений, однако неподалеку от порта продолжали плавать галеры, которые никогда не были заполнены. Однажды утром я отбыл на одной из них; губернатор города подкрепил мою затею силой сорока гребцов. Мы плыли четыре дня и три ночи; они истощили из-за меня свои недюжинные силы. Монотонная усталость усмирила их бурную энергию; они перестали непрерывно ворочать воду; они сделались красивее, мечтательней, и память об их прошлом утонула в огромном море. Под вечер мы вошли в город, изрезанный каналами, город цвета золота или пепла, который назывался Амстердам или Венеция и в соответствии с этим был коричневым или золотым.
IV