3
Консул Будденброк вернулся из «Гармонии», «Общества интересного чтения», где он провел часок после завтрака, к себе на Менгштрассе. Войдя через задний двор и оставив в стороне сад, он прошел между поросших мхом стен по узкому проходу, соединявшему задний двор с передним, прямо в нижние сени, отворил дверь на кухню, осведомился, дома ли брат, и, узнав, что его нет, велел немедленно доложить, как только он вернется. Затем он прошел через контору, где служащие при его появлении ниже склонились над счетами и накладными, к себе в кабинет, положил шляпу и трость, переоделся в рабочий костюм и направился к своему месту у окна, напротив г-на Маркуса. Две глубокие складки залегли у него на лбу между на редкость светлыми бровями. Желтоватый мундштук почти уже докуренной русской папиросы быстро передвигался из одного угла рта в другой. Движение, которым консул придвинул к себе бумаги и письменные принадлежности, было так резко и отрывисто, что г-н Маркус методично провел двумя пальцами по усам и исподтишка бросил на своего компаньона вдумчивый, испытующий взгляд. Молодые конторщики удивленно переглянулись: шеф гневается!
Через полчаса, в течение которых слышался только скрип перьев да негромкое покашливанье г-на Маркуса, консул взглянул в окно поверх зеленого матерчатого щитка и увидел Христиана, возвращавшегося домой. В шляпе, слегка сдвинутой набекрень, он небрежно помахивал вывезенной «оттуда» желтой тросточкой, с набалдашником из черного дерева в виде поясной статуэтки монахини. Христиан явно был в полном здравии и наилучшем расположении духа. Мурлыча себе под нос какую-то английскую песенку, он вошел в контору и с приветливым «доброе утро, господа», — хотя стоял уже яркий весенний день, — направился к своему месту, чтобы «немножко поработать». Но тут консул поднялся и как бы мимоходом, не глядя на него, обронил:
— Ах, да… На два слова, дорогой мой!
Христиан последовал за ним. Они шли быстро. Томас заложил руки за спину. Христиан машинально сделал то же самое, повернув к брату свой длинный нос, казавшийся еще более острым, костистым и крючковатым от впалых щек и свешивавшихся на английский манер усов. Когда они шли по двору, Томас сказал:
— Придется тебе прогуляться со мною по саду, друг мой!
— Охотно, — отвечал Христиан.
Снова наступило молчание. Они зашагали по боковой дорожке мимо «портала» в стиле рококо; в саду уже распускались первые почки. Наконец консул, быстро глотнув воздуха, громким голосом проговорил:
— Мне сейчас пришлось пережить несколько крайне неприятных минут из-за твоего поведения.
— Моего поведения?
— Да. В «Гармонии» мне рассказали о замечании, которое ты вчера изволил сделать в клубе, — замечании столь неуместном и бестактном, что я просто не нахожу слов… Правда, тебя быстро одернули и сумели поставить на место. Может быть, ты возьмешь на себя труд припомнить этот случай?
— Ах, я только сейчас понял, что ты имеешь в виду… Кто же тебе рассказал?
— Это дела не меняет! Дельман рассказал и, само собой разумеется, достаточно громко, чтобы те, кто еще не знал этой истории, тоже могли позабавиться…
— Да, Том, должен тебе сказать, мне было очень стыдно за Хагенштрема!
— Стыдно за… Ну, это уже слишком!.. Послушай! — Консул слегка склонил голову набок, вытянул перед собой руки ладонями вверх и взволнованно потряс ими. — В обществе, равно состоящем из коммерсантов и ученых, ты позволяешь себе во всеуслышанье заявить: «А ведь если хорошенько вдуматься, то всякий коммерсант — мошенник»… Ты сам коммерсант, имеющий достаточно прямое отношение к фирме, которая изо всех сил стремится к абсолютной честности, к полнейшей безупречности…
— Бог ты мой, Томас, да ведь я пошутил! Хотя с другой стороны… — Он вдруг сморщил нос, вытянул шею, чуть-чуть склонил голову набок и так прошел несколько шагов.
— Пошутил! Пошутил! — выкрикнул консул. — Льщу себя надеждой, что я тоже понимаю шутки. Но ты, кажется, видел, как отнеслись к твоей очаровательной остроте!.. «Что касается меня, то я очень высоко ставлю свою профессию», — ответил тебе Герман Хагенштрем. Вот ты и сел в лужу, шалопай ты несчастный! Человек, который позорит дело своей жизни!..
— Да, Том! Ну что ты на это скажешь? Уверяю тебя, все наше веселое настроение полетело к чертям! Когда я отпустил эту шутку, все расхохотались, явно соглашаясь со мной… И вдруг этот Хагенштрем серьезнейшим тоном заявляет: «Что касается меня…» Дурак! Мне, честное слово, стало стыдно за него. Я еще вчера вечером в постели много думал об этой истории, и у меня было такое странное чувство… Не знаю, знакомо ли тебе…
— Придержи свой язык! Ради бога, придержи свой язык! — крикнул консул. Он всем телом дрожал от негодования. — Хорошо, я допускаю, что этот ответ не вязался с вашим настроением и был даже несколько дурного тона. Но ведь надо выбирать людей, к которым обращаешься с подобными сентенциями, если уж у тебя такая неодолимая потребность произносить их, и не ставить себя в столь идиотское положение! Хагенштрем воспользовался случаем, чтобы нанести нам удар. Да, не только тебе, но и нам! Понял ты, что значит его ответ? Он значит: «К этим выводам, господин Будденброк, вы, видимо, пришли в конторе вашего брата». Вот что он хотел сказать, осел ты эдакий!
— Ну, уж и осел! — пробормотал Христиан. Лицо его приняло смущенное, тревожное выражение.
— В конце концов ты принадлежишь не только себе, — продолжал консул. — И тем не менее мне все равно, если ты лично себя ставишь в смешное и дурацкое положение… А ничего другого ты вообще в жизни не делаешь! — вдруг выкрикнул он, побледнев, голубые жилки отчетливее проступили на его узких висках — там, где волосы образовывали два глубоких заливчика. Одна бровь вздернулась вверх, гневом дышали даже жесткие кончики его вытянутых щипцами усов, руки его двигались так, что казалось, будто он бросает слова под ноги Христиану, на усыпанную гравием дорожку. — Ты смешон с твоими любовными интрижками, с твоими шутовскими выходками, с твоими болезнями и лекарствами!..
— О Томас, — проговорил Христиан, огорченно покачав головой и каким-то нелепым жестом поднимая кверху указательный палец. — Тут, видишь ли, ты не в состоянии меня понять… Дело в том… как бы тебе сказать… у человека совесть должна быть чиста… Не знаю, знакомо ли тебе это чувство… Грабов, например, прописал мне мазь для шейных мышц. Хорошо! Если я не стану ее употреблять, пренебрегу его предписанием, я буду чувствовать себя пропащим, беспомощным, вечно буду в тревоге, в страхе, в неуверенности — словом, не в себе; и опять начнутся затруднения с глотаньем. Если же я пользуюсь мазью, то чувствую, что исполнил свой долг, на душе у меня спокойно, совесть чиста, и я глотаю беспрепятственно. Дело тут, конечно, не в мази, а в том… ты, пожалуйста, пойми меня правильно, что одно представление может быть вытеснено только другим, так сказать контрпредставлением… Не знаю, знакомо ли тебе…
— Ну, где уж мне! — воскликнул консул и обеими руками стиснул себе голову. — И продолжай в том же духе, сделай одолжение! Но только держи язык за зубами, не болтай ты направо и налево! Не надоедай людям твоими мерзкими ощущениями. С такой непристойной болтливостью ты только и знаешь, что попадать в смешное положение! А я повторяю тебе… в последний раз повторяю: мне безразлично, строишь ты из себя дурака или нет, но я запрещаю — слышишь ты? — запрещаю компрометировать фирму такими выходками, как вчерашняя!
На это Христиан ничего не ответил. Он только медленно провел рукой по своим редеющим рыжеватым волосам; лицо у него было серьезное и грустное, а взгляд безостановочно блуждал по сторонам. Мысли его, без сомнения, еще были прикованы к тому, что он сейчас говорил. Наступила пауза. Томас в молчаливом отчаянии шагал впереди.
— По-твоему, все коммерсанты жулики, — снова начал он. — Пусть так! Тебе надоел этот род занятий? Ты жалеешь, что вступил в торговое дело? В свое время ты выпрашивал у отца позволения…
— Да, Том, — задумчиво отвечал Христиан, — пожалуй, лучше было бы мне продолжать учение! В университете, наверно, чувствуешь себя премило… Приходишь, когда тебе вздумается, по доброй воле. Сидишь и слушаешь… как в театре…
— Как в театре! Тебе бы в кафешантане выступать — вот твое истинное призвание… Я не шучу! Я уверен, что это и есть твой тайный идеал, — заключил консул.
Христиан ему не возражал и в задумчивости глядел прямо перед собой.
— И ты осмеливаешься высказывать подобные соображения! Ты, который понятия, малейшего понятия не имеешь о том, что такое работа; ты, который способен только ходить по театрам, кутить и заниматься шутовством, чтобы потом, вообразив, будто это наполнило тебя какими-то необыкновенными чувствами, ощущениями, мыслями, копаться в себе, наблюдать за собой и бесстыдно болтать об этом вздоре…
— Да, Том, — грустно согласился Христиан и погладил себя по темени. — Это правда, ты верно подметил. В этом-то, понимаешь, и разница между нами. Ты тоже не без удовольствия ходишь в театр, и, по совести говоря, у тебя в свое время были разные там историйки, стихами и романами ты тоже когда-то зачитывался… Но только ты всегда умел сочетать это с усердной работой, с серьезным отношением к жизни… А мне это, понимаешь ли, не дано. Меня этот вздор захватывает целиком, на что-нибудь такое… настоящее меня уже не хватает… Не знаю, понимаешь ли ты…
— А, так ты и сам с этим согласен! — воскликнул Том; он остановился и скрестил руки на груди. — Ты малодушно подтверждаешь мою правоту, и тем не менее все остается по-старому. Да что ты — человек или животное. Христиан? Должна же у тебя быть хоть какая-то гордость, господи ты боже мой! Как можно продолжать вести жизнь, в защиту которой у тебя и слов-то не находится! Но это на тебя похоже! Ты весь в этом! Для тебя главное — вникнуть в какую-нибудь ерунду, понять и описать ее… Нет! Моему терпению пришел конец! — Консул отступил на шаг и сделал энергичный жест рукой, словно что-то зачеркивая. — Конец, говорю я! Ты аккуратно являешься за жалованьем, а в контору и носа не кажешь… И это бы еще с полбеды! Управляйся со своей жизнью, как знаешь, живи, как жил до сих пор. Но ты на каждом шагу компрометируешь нас! Нас всех! Ты выродок, нарыв на теле семьи! Язва нашего города! И будь этот дом моим, я бы вышвырнул тебя за дверь без всяких разговоров! — закричал он, широким, решительным жестом обводя все вокруг — сад, двор и амбары. Он окончательно утратил самообладание, давно сдерживаемая ярость прорвалась наружу.
— Опомнись, что с тобой, Том! — перебил его Христиан. Он был возмущен до глубины души, и выражалось это, надо сказать, довольно комично. Он остановился в позе, характерной для кривоногих, — чуть ссутулившись и при этом так выставив вперед голову, живот и колени, что издали смахивал на вопросительный знак. Его круглые, глубоко сидящие глаза, которые он раскрыл во всю ширь, начали краснеть по краям, как у отца, когда тот бывал в гневе, и краснота эта разлилась по скулам.
— Как ты говоришь со мной? — сказал он. — Что я тебе сделал? Я сам уйду отсюда, тебе незачем меня вышвыривать… Фу! — с глубокой укоризной добавил он и схватил воздух рукой, точно поймал муху.
Как это ни странно, но Томас не только не разъярился пуще прежнего, но молча склонил голову и опять медленно зашагал по дорожке. Казалось, он испытывал удовлетворение, даже радость оттого, что наконец-то вывел брата из себя, наконец-то подвигнул его на резкий отпор, на протест.
— Можешь мне поверить, — уже спокойно продолжал он, снова закладывая руки за спину, — что этот разговор мне крайне неприятен. Но когда-нибудь он должен был состояться. Подобные сцены между братьями ужасны, и все-таки нам нужно было выговориться. А теперь, мой друг, мы с тобой можем хладнокровно обсудить все дела. Ты, как я вижу, не удовлетворен своим положением. Не так ли?
— Да, Том, ты прав. Видишь ли, вначале я был очень, очень доволен… И, конечно, мне здесь лучше, чем в каком-нибудь чужом деле. Но мне, так я думаю, не хватает самостоятельности… Я всегда завидовал тебе, когда наблюдал, как ты сидишь и работаешь. Для тебя это в сущности даже не работа. Ты работаешь не потому, что тебя к этому принуждают. Ты хозяин, глава предприятия. Ты заставляешь других работать на себя, а сам только производишь расчеты, всем управляешь… Ты свободный человек. Это нечто совсем иное…
— Пусть так, Христиан! Но почему ты не сказал об этом раньше? Ты волен стать самостоятельным или хотя бы более самостоятельным. Ты же знаешь, что тебе, как и мне, отец выделил пятьдесят тысяч марок из наследственной доли; и я, само собой разумеется, готов в любую минуту выплатить тебе эту сумму для разумного и толкового ее применения. В Гамбурге, да и в любом другом городе, есть достаточно солидных предприятий, нуждающихся в притоке капитала. В одно из них ты мог бы вступить компаньоном. Давай подумаем об этом каждый про себя, а потом, при случае, переговорим с матерью. Сейчас же мне надо идти в контору, а ты за эти дни мог бы закончить английские письма, которые у тебя еще остались… Что ты думаешь, например, о «Х.-К.-Ф.Бурмистер и Ко » в Гамбурге, импортная и экспортная контора? — спросил он уже в сенях. — Я его знаю и уверен, что он ухватится за такое предложение…
Разговор этот происходил в конце мая 1857 года. А в начале июня Христиан уже отбыл в Гамбург через Бюхен, — тяжкая утрата для клуба. Городского театра, «Тиволи» и всех любителей веселого времяпрепровождения. Местные suitiers в полном составе, среди них доктор Гизеке и Петер Дельман, явились на вокзал, поднесли Христиану цветы и даже сигареты, причем все хохотали до упаду, видимо, вспоминая истории, которые он им рассказывал. Под конец доктор прав Гизеке, при всеобщих воплях восторга, прикрепил к пальто Христиана огромный котильонный орден из золотой бумаги. Этот орден пожаловали Кришану за выдающиеся заслуги обитательницы некоего дома неподалеку от гавани, гостеприимного приюта, у дверей которого по ночам горел красный фонарь.