10
Вниз, вниз! В уютную подземную утробу, где нет ни поиска работы, ни ее потери, нет родственников и заботливых друзей, нет страха, упований, чести, гордости, обязательств – никаких настырных кредиторов.
Стремление это было далеко от жажды физически исчезнуть, умереть. Вело иное чувство. Усиливалась, крепла мятежная злость, с которой Гордон проснулся в камере. Та дикая пьяная ночка будто переломила жизнь. Неодолимо потянуло вниз. Восставший против денежного деспотизма, Гордон все-таки держался некого кодекса приличий. Теперь же он рвался сбежать именно от всех правил и уставов. Именно, как сказала Розмари, «опуститься»! Забыв достоинство и стыд, на дно, на дно! Как хорошо там, в катакомбах под миром денег, в душных сумрачных ночлежках, среди падших, в неразличимой толпе бродяг, нищих, воров и проституток. В этом подземном царстве теней уже не гнетут провалы, не светят шансы, не терзает самолюбие. На уровне ниже любых амбиций полное равенство. Приятно было представлять бескрайние кварталы Южного Лондона, в тусклых кирпичных дебрях которого можно навеки затеряться.
И работа отвечала (во всяком случае, близка была) новым желаниям. В нищем Ламбете, на хмурых зимних улицах, меж постоянно рыщущих, алчущих «чайку» землисто-бурых невнятных личностей виделось, ощущалось – тонешь! Порваны связи с благонравным, культурным обществом. Не явятся клиенты умники и не заставят тоже корчить из себя умника. Никто не кольнет состраданием свысока: «Ах, как же это вы и тут? С вашим талантом, с вашим воспитанием?». Обычный, неприметный житель трущоб. Потребителям идиотских книжек, подросткам и затрапезным теткам, вряд ли заметна его образованность – «малый с библиотеки», вот и все.
Работа, разумеется, немыслимо тупая: десять часов подряд (по четвергам – шесть) забирай, выдавай книги, принимай по два пенса. А никого нет, так и делать нечего, разве что самому читать. Окно на тоскливую улицу. Главным событием дня прибытие катафалка к подъезду похоронного бюро, что отзывалось слабым любопытством в связи со странным фиолетовым оттенком одной из черных лошадей, крашеной и постепенно линявшей. Часы безделья заполнялись чтением окружавшей макулатуры в кричащих обложках. Сорт книжек, что глотаются по штуке в час, был самым подходящим. Литература двухпенсовых библиотек поистине эталон «бегства от реальности»: великолепно, еще удачней кинофильмов баюкает сонный разум. Так что, когда просили нечто из разделов «эротика», «криминал», «ковбои» или «роман» (непременно с ударением на первом слоге), Гордон давал советы знатока.
Чизмен, если до скончания веков не напоминать ему про повышение зарплаты, хозяином был вполне сносным. Естественно, он сразу заподозрил Гордона в отжуливании денег и через пару недель изобрел систему строжайшей ежедневной отчетности (хотя, вроде принцессы на горошине, все продолжал беспокоиться: мухлюя с регистрацией, работник мог, мог красть в день пенсов шесть, а то и десять!). И все же Чизмен имел даже какой-то свой уродский шарм. Приходя вечерами за выручкой, садился посчитать денежки, поболтать, похихикать, радуясь успеху последних плутней. Из этих бесед обрисовалась его история. Поднялся Чизмен на торговле ношеной одеждой – своем так сказать душевном деле; книжную лавку три года назад он унаследовал от дяди. Тогда это была жалкая пыльная лавчонка, никаких стеллажей, книги без всякой сортировки валялись кучами, привлекая порой кладоискателей, но, главным образом, собирая гроши продажей затрепанных триллеров. К этой неприбыльной свалке Чизмен вначале отнесся кисло и пренебрежительно, надеясь, поскорей ее продав, вернуться к оставленной на приказчика любимой ношеной одежде. Однако вскоре он сообразил, как сделать деньги на книжном старье, и в нем открылся талант бизнесмена-антиквара. За два года он сделался одним из самых известных, процветающих лондонских букинистов. Ценя книги не выше старых брюк, вовсе не собираясь их читать, не понимая страсти коллекционеров (которых он воспринимал с чувством фригидной проститутки к своим клиентам), он умудрялся неким внутренним чутьем угадывать, чего стоит тот или этот ветхий том. Мозг его изумительным образом сохранял данные всех аукционов, каталогов. Нюх вел его безошибочно. Особенно он пристрастился скупать библиотеки покойников, прежде всего – служителей церкви. В дом едва опочившего духовного лица летел стервятником, поскольку, объяснял он Гордону, священники частенько оставляют шикарные собрания книг и глупых вдов. Жил Чизмен над книжной лавкой; семьи, друзей и каких-либо некоммерческих увлечений не имелось. Чем заполнялись его вечера, неведомо. Гордону представлялось нечто такое: двери и ставни на двойных запорах, а сам Чизмен, расположившись перед грудой монет и ассигнаций, тщательно пакует сокровища в табачные жестянки.
Несмотря на грабительскую наглость, личной неприязни со стороны хозяина не наблюдалось. Иной раз он даже, вытащив из кармана пакетик чипсов, предлагал в своем скупом стиле:
– Чипс?
Вытянуть больше пары ломтиков крепко зажатый в кулаке пакет не позволял, но это, безусловно, являлось дружественным жестом.
Что касается норы, снятой Гордоном на боковой улочке в конце Ламбет-кат, клинообразная чердачная комнатенка со скошенным потолком необычайно соответствовала образу «каморки поэта». Складная низкая кровать со стеганным лоскутным одеялом и простынями, менявшимися через две недели; дощатый стол, весь испещренный бурыми кружочками от заварных чайников; шаткий кухонный стул; умывальный жестяной таз; камин с решетчатой конфоркой внутри, а также голый, некрашеный, потемневший от грязи пол. Под пузырями рваных розовых обоев гнездилища клопов (впрочем, ввиду зимнего времени апатичных и, если не натапливать, мирно дремавших). Кровать полагалось застилать самостоятельно, а ежедневно «подметаться» в комнате бралась хозяйка, миссис Микин, хотя в четыре дня из пяти сил ее хватало только на лестницу. Стряпали тут каждый у себя; газовых плит, конечно, не было. Двумя этажами ниже размещалась единственная на всех жильцов едко вонявшая раковина.
Соседнюю каморку занимала высокая полубезумная старуха с лицом красивым, но чумазым как у кочегара. Шествуя по тротуару трагической королевой, она что-то сама себе бормотала, ребятишки вопили ей вслед «негритоска!». Ниже проживали женщина с непрестанно кричавшим младенцем и молодая пара, чьи бурные ссоры и примирения слышал весь дом. Квартирку второго этажа снимал вольный живописец, кормивший жену и пятерых детей на пособие и случайные мелкие заработки. Где-то в самом низу ютилась хозяйка, миссис Микин. Гордону здесь нравилось. Никакой скаредной «благопристойности» миссис Визбич, шпионства, ощущения виноватой робости. Плати вовремя и делай что пожелаешь: приползай вдрызг пьяным, води женщин, сутками валяйся на постели.
Мамашу Микин чужие дела не трогали. Растрепанная, рыхлая, вся словно из сырого теста, она, как говорили, в молодых годах не слишком себя соблюдала, что косвенно подтверждалось особенной ее симпатией к персонам в брюках. Однако даже у мамаши Микин имелись представления о респектабельности. Едва Гордон занял свой отсек чердака, с лестницы послышалось натужное пыхтение тащившей, видимо, что-то тяжелое хозяйки, затем мягкий толчок в дверь коленом или тем пухлым бугром, где ему полагалось быть.
– Вота вам! – сияя, объявила с порога радушная хозяйка. – Для красивости! Люблю, чтоб у меня жильцу уют всякий. С энтим-то вроде бы как по-домашнему.
«Энтим» оказался фикус. Сердце на миг сдавило – даже здесь! О как нашел ты меня, враг мой? Цветок, правда, был совсем дохлый, явно засыхающий.
В этом убежище, пожалуй, можно было жить счастливо, если никто не будет лезть. Можно, можно, если все позабыть, на все махнуть рукой. Целый день заниматься бессмысленным и бесполезным делом, впадая в некую летаргию; вечером возвращаться и при наличии угля (мешок у бакалейщика – шесть пенсов) натапливать каморку до духоты; сидеть на сухомятке из чая, бекона и хлеба с маргарином; валяться на грязной кровати, читая триллеры или до двух ночи решая ребусы и кроссворды. Следить за собой Гордон почти перестал. Брился через день, мыл только лицо, руки и шею до воротничка, в отличные общественные бани поблизости ходил не чаще чем раз в месяц, кровать по-настоящему не убирал, лишь простыни переворачивал, а скудную свою посуду споласкивал, дважды использовав каждую плошку. Густая пыль вообще не вытиралась, в камине около конфорки вечно громоздились сальная сковородка и тарелки с остатками яичницы. Однажды ночью из-под лопнувших обоев выползли клопы; Гордон с интересом наблюдал, как они чинной парной вереницей струились по потолку. Ни о чем не жалея, катиться вниз, все чувства заменить мрачным «плевал я!». Зачем барахтаться? Пусть жизнь расшибла, есть возможность дать сдачи, отвернувшись от нее. На дно, в безвольный, бесстыдный туман! Опускаться легко, конкуренты тут не теснят.
Но, странное дело, даже упасть без борьбы не получится. Найдутся, затеребят спасатели – родня, друзья, подруги. Казалось, все знавшие Гордона кинулись жалеть, допекать его, писать ему. По письму от тети Энджелы и дяди Уолтера, много писем от Розмари, письма от Равелстона, от Джулии. Даже Флаксман черкнул пару строк с пожеланием удачи (самого его, простив, вернули в семейный рай под фикусом). И эта обильная почта из того мира, с которым хочешь порвать, ужасно раздражала.
Да, вот и Равелстон стал противником. Он навестил Гордона по его новому адресу, впервые увидев этот район. К такси, притормозившему на углу Ватерлоо-роуд, невесть откуда слетелась шайка юных оборванцев. Трое мальчишек, вцепившись, одновременно дернули дверцу. По сердцу полоснуло при виде немытых, горящих надеждой, рабски молящих детских физиономий. Сунув горсть пенсов, Равелстон сбежал. Узкий щербатый тротуар на удивление густо был загажен собачьим дерьмом, хотя никаких собак поблизости не наблюдалось. Лестница провоняла паром варившейся в подвале у мамаши Микин пикши. Взобравшись на чердак, Равелстон сел на фанерный стул; скошенный потолок почти касался его темени. Огонь в камине не горел, светили лишь четыре свечки, пристроенные на блюдце возле фикуса. Лежавший в полном облачении Гордон даже не встал, остался на постели, равнодушно глядя вверх, изредка усмехаясь чему-то, понятному только ему и другу потолку. В комнате стоял душный сладковатый запах нечищеной берлоги; камин заставлен грязной посудой.
– Может быть, чашку чая? – без энтузиазма предложил Гордон.
– Огромное спасибо, не сейчас, – чуть поторопившись, ответил гость.
Эта гнусная общая раковина, эти чашки в липких бурых потеках, эта жуткая вонь на лестнице! Испытав настоящий шок, Равелстон глядел на Гордона. Какого черта! Джентльмену тут не место! В иное время тон столь буржуазных эмоций был бы чужд, но в такой атмосфере святые лозунги померкли, пробудился почти, казалось, укрощенный классовый инстинкт. Нет-нет, подобный кошмар не для человека с образованием и тонким вкусом! Гордону надо немедленно выбираться, уйти прямо сейчас, найти приличный заработок, жить нормально… Вслух, разумеется, все эти резкости не прозвучали. Гордон же забавлялся явным смятением Равелстона, не ощущая благодарности за визит и страдальческие взоры, не чувствуя стыда за выбранное своей волей, внушавшее ужас логово. Заговорил он с легкой язвительностью:
– Полагаете, я в заднице?
– О! Почему же?
– Потому что вместо пристойного угла вот эта жуть. Потому что, на ваш взгляд, мне надо проситься в «Новый Альбион».
– Ни черта подобного! Понимая вашу точку зрения, я всегда говорил, что в принципе вы правы.
– Принцип-то правильный, только на практике ни-ни?
– Нет, вопрос в том, когда и как.
– А очень просто. У меня война с деньгами, все действия согласно фронтовой обстановке.
Щипнув переносицу, Равелстон попытался прочнее утвердиться на шатком стуле.
– Видите ли, ошибка ваша, что, живя в гнилом обществе, вы решили лично сражаться с ним, не подчиняться. Но чего вы добьетесь отказом зарабатывать? Возможно ли отгородиться от всей экономической системы? Невозможно. Путь один – менять, обновлять саму систему, другого не дано. Нельзя навести порядок, забравшись в свою нору.
Гордон мотнул ногой на косой потолок своего клоповника:
– Да уж, поганая норища!
– О, я совсем не это имел в виду, – смущенно охнул Равелстон.
– Ладно, давайте по существу. Считаете, мне срочно надо искать хорошее место?
– Ну, места ведь бывают разные. Продаваться в это рекламное агентство действительно не стоит, однако оставаться на нынешней вашей службе, согласитесь, тоже обидно. В конце концов, у вас талант, нельзя им пренебрегать.
– Да-да, мои стишки, – сардонически хмыкнул Гордон.
Равелстон потупился и замолчал. Стихи Гордона, эта его злосчастная поэма «Прелести Лондона»… Сам он не верит, никому на свете не поверить в осуществление грандиозных замыслов. Вообще вряд ли сумеет еще хоть что-то написать. По крайней мере, в таком месте, сдавшись и опустившись, никогда. Похоже, выдохся. Непозволительно, однако, дать ему усомниться в призвании гордого нищего поэта.
Довольно скоро Равелстон поднялся. Мучила духота, да и хозяин откровенно тяготился гостем. Натянув перчатки, Равелстон пошел к двери, вернулся, снова нервно снял перчатку.
– Слушайте, Гордон, как хотите, я все-таки должен сказать – здесь отвратительно. Весь этот дом, вся эта улица…
– Ага, помойка. Мне годится.
– И обязательно именно здесь?
– Старина, у меня тридцать бобов в неделю.
– Тем не менее! Разве нельзя подобрать что-то приятнее, уютнее? Сколько вы платите хозяйке?
– Восемь бобов.
– За эти деньги сдаются нормальные комнаты, правда без мебели. Почему бы вам не снять нечто такое, одолжив у меня десятку на обустройство?
– «Одолжить»? Говорите прямо – взять у вас.
Равелстон покраснел (проклятье! зачем такие выражения!). Не отрывая взгляда от стены, решительно произнес:
– Хорошо, если вам угодно, взять у меня.
– Есть одно маленькое затруднение – я не хочу.
– Ну бросьте, Гордон! Снимете себе приличное жилье.
– А мне как раз нравится неприличное; вот это, например.
– Чем нравится?
– Подходящий пулеметный окоп, – сказал Гордон и отвернулся к стенке.
Пару дней спустя прибыло письмо от Равелстона; пространно, деликатно повторялись устные доводы, а общий смысл сводился к тому, что позиция Гордона чрезвычайно достойна и в принципе справедлива, но…! Столь ясное, столь очевидное «но»! Гордон не ответил. Увиделись они только через полгода, хотя за это время Равелстон не раз пробовал навести мосты. Странно (можно сказать, позорно для убежденного социалиста), но мысль о забившемся в жалкой дыре умном, культурном Гордоне тревожила сильнее, нежели судьбы всех безработных Мидлсборо. Надеясь расшевелить Гордона, редактор «Антихриста» неоднократно посылал ему просьбы дать что-нибудь в журнал. Гордон не отозвался. Дружба их, чувствовал он, кончилась. Деньки, когда он проживал у Равелстона, все погубили. Убивает дружбу благотворительность.
А еще Джулия и Розмари. Эти, в отличие от Равелстона, не смущались, выкладывали все что думали. Без всяких уклончивых «в принципе прав» твердо знали, что правоты в отказе от хорошей работы нет и быть не может. И беспрестанно умоляли вернуться в «Новый Альбион». Хуже всего – травили сообща. Как-то уж Розмари сумела свести знакомство с Джулией. Теперь они частенько собирались обсудить Гордона, чье поведение просто «бесит» (единственная тема заседаний их Женской лиги). Потом устно и письменно, хором и поодиночке долбили его. Совершенно извели.
Хорошо еще, ни одна пока не видела его берлоги у мамаши Микин. Джулию бы наверняка удар хватил. Впрочем, достаточно того, что обе побывали на его службе (Розмари несколько раз приходила, Джулия лишь однажды смогла вырваться из кафе). Уровень этой мизерной гадкой библиотеки привел в ужас. Работать у Маккечни было, конечно, не особенно доходно, но уж никак не стыдно. К тому же, общение с приличной читающей публикой ему, «литератору» могло «чем-нибудь пригодиться». Но за гроши сидеть где-то в трущобах и тупо выдавать невеждам бульварный хлам! Зачем?
Вечер за вечером, бродя в тумане по унылому кварталу, Гордон и Розмари жевали все ту же жвачку. Она без устали пытала, вернется ли он в «Альбион»? почему не вернуться в «Альбион»? Он отговаривался тем, что не возьмут. И, между прочим, действительно могли не взять; он же не появлялся там, не спрашивал (да и не собирался). С ним творилось нечто просто пугавшее Розмари. Все как-то сразу стало хуже. Хотя Гордон не говорил об этом, желание убежать, безвольно кануть на дно проявлялось достаточно отчетливо. Отвращали его уже не только деньги, но любая активность. Не возникало прежних перепалок, когда она беспечно смеялась над нелепыми идеями, воспринимая его гневные тирады некой традиционной милой шуткой. Тогда смутные перспективы с его устройством не тревожили (наладится!) и утекавшее время не волновало. Тогда ей, в собственных глазах все еще юной девушке, будущее казалось бесконечным.
Но сейчас появился страх. Колесо времени вертелось слишком быстро. Гордон вдруг потерял работу, а Розмари вдруг сделала буквально ошеломившее ее открытие – она уже не очень молода. Тридцатый день рождения Гордона напомнил, что самой ей тоже скоро тридцать. И что же впереди? Возлюбленный покорно (даже, видимо, охотно) катится вниз, в яму, на свалку неудачников. Какие тут надежды пожениться? Тупик осознавал и Гордон. Обоим делалось все очевидней, что грозит расставание.
Однажды январским вечером он ждал ее под виадуком. Тумана в тот раз не было, зато вовсю гулял ветер, свистевший из-за углов, сыпавший в глаза пыль и мелкий мусор. Гордон раздраженно жмурился – нахохленная озябшая фигурка чуть не в отрепьях, волосы ветром откинуты со лба. Розмари, естественно, не опоздала. Подбежав, обняла и чмокнула:
– Ой, какой ты холодный! А почему без пальто?
– Пальто, как известно, в ломбарде.
– О, милый, прости, забыла!
В сумраке под аркадой он выглядел таким измученным, таким потухшим. Слегка сдвинув брови, Розмари продела руку ему под локоть и потянула на свет.
– Пройдемся, здесь совсем закоченеем. Я тебе должна сообщить кое-что очень-очень важное.
– Ну?
– Ты наверно страшно рассердишься…
– Говори.
– Я сегодня ходила к Эрскину. Выпросила пять минут для личной беседы.
Гордон уже знал продолжение. Попробовал выдернуть руку, но она крепко прижала его локоть.
– Ну? – угрюмо повторил он.
– Поговорили о тебе. Босс, конечно, сначала побурчал, что дела в фирме идут неважно, штат пора сокращать и все такое. Но я ему напомнила о собственных его словах тебе, и он сказал «да, сотрудник был перспективный». В общем, Эрскин вполне готов вновь предоставить тебе место. Видишь? Я все-таки была права, тебя возьмут.
Гордон молчал. Она тряхнула его руку:
– Так что ты думаешь?
– Ты знаешь, – холодно ответил он.
Внутри закипела злость. Именно этого он опасался. Теперь все прояснилось и, значит, будет еще тяжелей. Сгорбившись, держа руки в карманах, Гордон упрямо смотрел вдаль.
– Сердишься?
– Ничего я не сержусь. Только зачем у меня за спиной?
Розмари пронзила обида. Говорить об этом она, конечно, не станет, но вытянуть из начальника такое обещание было непросто. Потребовалась вся ее храбрость, чтобы заявиться в директорский кабинет; дерзкая выходка могла кончиться увольнением.
– При чем тут «за спиной»? Я просто хотела помочь.
– Помочь получить место, при одной мысли о котором меня рвет?
– Хочешь сказать, что не пойдешь?
– Никогда.
– Почему?
– Опять двадцать пять, – вздохнул он.
Розмари отчаянно обняла его, изо всех сил рванула, повернула лицом к себе. Тщетно, тщетно – он ускользает, тает как призрак.
– Гордон, опомнись! У меня сердце разорвется.
– А ты не хлопочи обо мне, не волнуйся. Не усложняй.
– Но зачем ломать себе жизнь?
– Ничего не поделаешь, мне нельзя отступать.
– Ну, тогда что ж… Сам понимаешь.
Мрачно, но без протеста, даже с некоторым облегчением он сказал:
– Тогда, видимо, мы должны расстаться, больше не видеться?
Тем временем они дошли до Вестминстер-бридж-роуд. Гудящий вихрь с клубами пыли заставил нагнуть головы. Они остановились. Лицо Розмари, сморщившись от ветра, как будто постарело; резкий фонарный свет не добавлял свежести. Гордон взглянул на нее:
– Решила от меня избавиться?
– Господи! Все не так.
– Но поняла, что пора разойтись?
– А как нам с тобой дальше? – грустно проговорила она.
– Да, непросто.
– Все стало так ужасно, беспросветно. Что же остается?
– Короче, ты меня не любишь?
– Неправда! Ты знаешь, люблю.
– По-своему, наверное. Но не настолько, чтобы любить таким жалким, не способным тебя обеспечить. В мужья я не гожусь, в любовники тем более. Так-то вот распорядились деньги.
– Нет, Гордон, не деньги!
– Деньги, только они. Они всегда стояли между нами, они везде и во всем.
Сцена еще продлилась, но недолго. Выяснять отношения на холодном ветру сложно. Расставание обошлось без пафоса. Она просто сказала «мне пора» и, чмокнув, побежала к трамвайной остановке. Глядя ей вслед, он ничего не чувствовал, не задавался вопросами о любви. Хотелось лишь скорей уйти с холодной улицы, подальше от страстных диспутов, к себе, в свою душную норку. А если в глазах и стояли слезы – исключительно от ветра.
С Джулией было, пожалуй, даже тяжелее. Узнав от Розмари о верных шансах в «Новом Альбионе», она попросила брата зайти к ней. Кошмар заключался в ее полнейшем, абсолютном непонимании его объяснений. Поняла она только то, что ему предлагают, а он отвергает «хорошее место». И когда Гордон заявил о твердом своем отказе, она залилась слезами, в голос зарыдала. Несчастный полуседой гусенок, откровенно рыдающий посреди своей вылизанной, принаряженной каморки! Рухнули все ее надежды. Семейство гибло, бессильно растеряв деньги, тихо, бесследно исчезая. Одному Гордону открывался путь к успеху, но и он, с упорством настоящего маньяка, стремится вниз. Пришлось застыть каменным истуканом, чтобы выдержать весь этот похоронный плач. Только они две, Джулия и Розмари, терзали душу. Равелстон умный, он поймет. Тетю Энджелу и дядю Уолтера, которые, конечно, тоже робко проблеяли нотации в длинных глупейших письмах, Гордон просто игнорировал.
На горестный вопрос Джулии, что же он, упустив последний спасительный шанс, намерен делать, Гордон ответил: «Писать стихи». Так он отвечал всем, и Равелстон серьезно кивнул, а Розмари, хоть и не верившая больше в его писательский труд, промолчала. От Джулии последовал обычный глубокий вздох, стихи всегда ей виделись пустым занятием (зачем, если тут ничего не платят?). В самом Гордоне веры в свое творчество тоже практически не осталось. Хотя он все еще боролся, пытаясь «работать». Обосновавшись у мамаши Микин, набело переписал законченные фрагменты «Прелестей Лондона». Всего получилось около четырехсот строк. Правда, даже переписка утомила до тошноты. И все-таки время от времени он что-то делал: вычеркивал, вставлял, менял. Но ни единой новой строчки не родилось и не предвиделось. Довольно скоро чистовая рукопись приняла вид прежней неразборчивой пачкотни. Скрученную стопку плотно исписанных листов Гордон всегда носил в кармане, это как-то поддерживало, что-то доказывало самому себе. Итог двух лет, результат тысячи, наверно, напряженных часов. Поэма? Вся ее идея перестала увлекать. Если бы вдруг и удалось закончить, единственным смыслом трудов явилось бы, что некий опус был сотворен вне мира денег. Только не дописать; нет, никогда уже не дописать. Какое вдохновение при такой его жизни? Перед уходом из дома рукопись привычно совалась в карман, но лишь как знак, как символ поединка. С мечтой стать «литератором» Гордон простился. В конце концов, что здесь кроме сплошных амбиций? Уйти, уйти, спрятаться ниже всего этого! Пропасть в толпе теней, неуязвимых для страхов и надежд. На дно, на дно!
Однако и туда не так-то просто. Вечером, часов около девяти он по обыкновению валялся на кровати, ноги под рваным покрывалом, озябшие руки под головой. Холодно, везде толстый слой пыли, скапустившийся, облетевший фикус сухой жердью в своем горшке. Приподняв ногу, Гордон оглядел носок – дыр больше, чем носка. Вот он, Гордон Комсток, – на грязной койке в рваных носках, за душой полтора боба, позади тридцать лет впустую. Ну что, теперь уж докатился? Уже никто, ничто не вытащит. Хотел в грязь – получил сполна. Ну как, спокоен?
Однако и теперь не очень-то спокоен. Тот мир, хищный мир денег и успеха, всегда рядом. Одним безденежьем, убогим бытом не спасешься. Когда ты узнал о готовом принять обратно «Альбионе», кроме злости сердечко-то ведь ёкнуло? Прямо в лицо дохнуло опасностью. Какое-нибудь письмо, телефонный звонок – и вмиг опять швырнет туда, где четыре фунта в неделю, усердная возня, благопристойность и подлое рабство. Попробуй-ка на деле провалиться к дьяволу. Застрянешь! Вся свора небесная рванет догонять, за шкирку тебя вытягивать.
В пристальном созерцании потолка мысли куда-то разбрелись, затуманились. Полная безнадежность окружавшей нищеты несколько успокоила. И тут в дверь тихо постучали. Не пошевелившись (видно, мамаше Микин приспичило что-то спросить), Гордон буркнул:
– Войдите.
Дверь открылась. Вошла Розмари.
Секунду, привыкая к шибанувшей в нос сладковатой затхлости, она стояла на пороге, и даже в свете еле коптящей лампы успела разглядеть этот хлев: заваленный бумагой и объедками стол, камин с горой золы и кучей грязных плошек, засохший фикус. Сняв шляпку, Розмари медленно приблизилась к кровати.
– Уютный уголок! – сказала она.
– Вернулась все-таки? – сказал он.
– Да.
Прикрывая глаза ладонью, Гордон слегка отвернулся.
– Пришла еще парочку лекций прочитать?
– Нет.
– А зачем?
– Затем…
Встав у постели на колени, она отвела с его лица ладонь, хотела было поцеловать, но удивленно отпрянула:
– Гордон!
– Что?
– У тебя седина!
– Где это?
– Прямо на макушке, целая прядка, это наверно совсем недавно.
– «Посеребрило мои кудри золотые», – равнодушно кинул он.
– Ну вот, оба седеем, – вздохнула Розмари и наклонила голову продемонстрировать три свои белые волосинки.
Потом забралась на кровать, легла рядом и, обняв, стала целовать его. Он не сопротивлялся. Его не тянуло (эта близость сейчас была бы совершенно ни к чему), но она сама скользнула под него, прижалась мягкой грудью, прихлынула тающим телом. По выражению ее лица он видел, что привело сюда невинную глупышку, – великодушие, чистейшее великодушие. Решила уступить, хоть так утешить нищего неудачника.
– Не могла не вернуться, – шепнула Розмари.
– Зачем?
– Так жутко было думать, что ты где-то там один-одинешенек.
– Напрасно. Лучше бы тебе меня забыть. Мы никогда не сможем пожениться.
– Ну и пускай. Любящим это безразлично. А я тебя люблю.
– Не слишком-то разумно.
– Ну и пускай. Нам давно надо было.
– Пожалуй, не стоит.
– Нет, стоит.
– Ну не будем.
– Будем!
Что ж, она одолела. Он так долго желал ее, что не смог отказаться, и это наконец произошло. Без дивных наслаждений, на несвежей койке в углу съемного чердака. Затем она встала и привела себя в порядок. Несмотря на духоту пробирала зябкая сырь. Оба слегка дрожали. Укрыв лежащего лицом к стене Гордона, Розмари взяла его вяло расслабленную руку, потерлась о нее щекой. Он даже не шелохнулся. Тогда она, тихо прикрыв за собой дверь, на цыпочках пошла вниз по зловонной, замусоренной лестнице. Ей было грустно, неспокойно и очень холодно.