Камни
В тот год, когда моему отцу исполнилось двадцать два, он убил тридцать два человека. Селия заставляла меня заучивать факты о Маркусе. Это один из них. До войны между Белым Советом Сола и Альянсом Свободных Ведьм столько людей за один год он не убивал больше никогда. Раньше я думал, что тридцать два человека – это очень много.
Когда Маркусу исполнилось семнадцать – в год его Дарения – он убил всего четверых. Мне все еще семнадцать. До Битвы при Бяловице – это был день, когда погиб мой отец, а с ним почти половина Альянса, день, который оставшиеся в живых называют теперь ББ, а чаще предпочитают вообще не вспоминать, – короче, до того дня я сам убил тридцать два человека.
После ББ прошло уже несколько месяцев, и мой счет перевалил за полсотни.
Точнее, на моем счету пятьдесят два человека.
Точность важна в таких вещах. Я, например, не считаю себя убийцей Пайлот – она все равно умирала – и Самин тоже не в счет. То, что я для нее сделал, было милосердием. Убили ее Охотники. Застрелили в спину, когда мы убегали. А Маркус? Нет, он, конечно, тоже не среди этих пятидесяти двух. Потому что я его не убивал. Его убила она.
Анна-Лиза.
От ее имени мне хочется блевать. И не только от имени: от ее белых волос, голубых глаз и ее золотистой кожи. В ней все отвратительно, все фальшиво. Она говорила мне, что любит меня. И я говорил ей то же, но всерьез. Я правда любил ее. Вот чертов идиот! Это ж надо было, втюриться в кого-то из семейки О’Брайен! Она называла меня своим героем, своим принцем, а я, как последний тупица, который я и есть, хотел ей верить. И верил.
А теперь все, чего мне хочется, – это убить ее. Вспороть ей живот, выпотрошить ее всю, до последнего крика. Но даже этого мало; даже это далеко от того, что она со мной сотворила. Пусть бы она тоже узнала, как страшно сделать то, что из-за нее пришлось сделать мне. Вот если бы я заставил ее отрезать и съесть собственную руку или выколоть себе глаза и съесть их – это было бы хоть немного похоже на то, через что прошел я.
На моем счету пятьдесят два мертвеца. Но единственное мое настоящее желание – это добраться до нее. Пусть она станет пятьдесят третьей, и с меня хватит. Она одна, и я буду доволен.
– Только она одна.
Но я прочесал все поле сражения и весь наш старый лагерь. Я убивал всех Охотников, которые попадались мне навстречу – и тех, кто прибирал трупы, и тех, кого я выслеживал уже потом. И только ее не видел. Ни намека! Дни и недели я шел по каждому следу, не пропускал ни одной ниточки, обследовал каждый отпечаток на земле, и ни один из них не привел меня к ней.
– Пусто.
Я поднимаю голову и прислушиваюсь. Тишина.
Значит, звук мне послышался, а скорее, это опять я разговаривал сам с собой.
– Черт!
Анна-Лиза! Это все из-за нее.
– Чтоб ей сдохнуть. – Я поднимаю голову, оглядываюсь и кричу верхушкам деревьев: – Чтоб-ей-сдох-нуть!
А потом тихо сообщаю камням:
– Просто я хочу, чтобы она умерла. Перестала существовать. Я хочу, чтобы ее душа исчезла. Чтобы ее не было больше в этом мире, нигде. Никогда. Только и всего. Тогда я успокоюсь.
Я поднимаю с земли маленький камешек и говорю ему:
– Может быть. А может быть, и нет.
Маркус хотел, чтобы я убил их всех. Может быть, я смогу. Наверное, он знал, что я смогу, иначе не стал бы так говорить.
Я сгребаю свои камни в кучку. Их пятьдесят два. Кажется, что это много – целых пятьдесят два, а на самом деле – ерунда, пустяки. Мой отец хотел, чтобы я убил еще больше. Да и с Анна-Лизой не сравнить – сколько из-за нее погибло народу. Больше сотни. Так что мне надо повышать ставки, если я не хочу отстать от нее в умении проливать кровь. Из-за нее чуть не перестал существовать весь Альянс. Из-за нее умер Маркус – единственный, кто мог в одиночку сдержать нападение Охотников, единственный, кого они боялись. Но он не успел нанести им поражение, потому что из-за нее, из-за ее выстрела его больше нет, и Альянс едва не рухнул. А еще мне не дает покоя мысль о том, что она может оказаться шпионкой. Зря, что ли, Сол – ее родной дядя? Габриэль не доверял Анна-Лизе, он всегда твердил, что это наверняка она выдала Охотникам квартиру Меркури в Женеве. Я никогда в это не верил, но, может быть, он прав.
Раздается шелест, Габриэль выходит из-за деревьев. Он собирал хворост на растопку. Услышал, как я ору, наверное, вот и примчался. А теперь делает вид, будто и так уже шел назад, бросает хворост, останавливается рядом с моими камнями.
Я не говорил ему, для чего они, а он не спрашивал, но, думаю, он и так знает. Я беру один. Он маленький, размером с ноготь моего мизинца. Они все маленькие, но каждый не похож на другие. Каждый – для одного из тех, кого я убил. Раньше я знал, какой камень кого представляет, не по именам, конечно, – какие у Охотников имена? – просто камни помогали мне запоминать встречи с ними, и как проходил бой, и кто как умер. Теперь я уже не запоминаю отдельных схваток; все они слились для меня в одно нескончаемое пиршество крови, но зато в моей кучке пятьдесят два камня.
Ботинки Габриэля поворачивают на девяносто градусов и секунду-другую стоят тихо, потом он говорит:
– Нам нужны еще дрова. Ты будешь помогать?
– Сейчас.
Ботинки пару секунд мешкают, потом разворачиваются еще на сорок пять градусов, стоят неподвижно – четыре, пять, шесть, семь секунд – и снова уходят за деревья.
Я вынимаю из кармана белый камень. Он овальный и чистый, без всяких прожилок: кварц. Гладкий, но не блестящий. Камень для Анна-Лизы. Я нашел его у ручья однажды, когда искал ее. Тогда мне показалось, что это хороший знак. Что, может быть, я в тот же день нападу на ее след. Этого не случилось, но я все равно найду ее, когда-нибудь. И когда я ее убью, то не стану класть ее камень к другим, а выброшу. Чтобы его больше не было. Как и ее самой.
Может быть, тогда прекратятся и сны. Сомнительно, конечно, но кто знает. Мне часто снится Анна-Лиза. Случается, что сон начинается даже приятно, но длится это недолго. Иногда она стреляет в моего отца, в точности как во время ББ. Если мне везет, то я успеваю проснуться раньше, но иногда сон длится и длится, и тогда я как будто проживаю все заново.
Лучше бы мне снился Габриэль. Вот это были бы хорошие сны. В них мы вместе лазали бы по скалам, как раньше, и дружили бы, как тогда. Мы и теперь друзья; мы всегда будем друзьями, только сейчас все по-другому. Мы почти не разговариваем. Иногда он рассказывает о своей семье или о том, как он жил раньше, до всего этого, о том, что случалось с ним в горах, когда он лазал, или пересказывает какую-нибудь книжку… не знаю… что-нибудь такое. Он хороший рассказчик, только я дерьмовый слушатель.
На днях он рассказывал мне про один свой подъем где-то во Франции. Далеко внизу была река, и было очень красиво. Я слушаю и представляю себе лес, по которому он шел; он описывает ущелье и реку на его дне, но я уже отвлекся и думаю о том, что Анна-Лиза на свободе. И тогда я замечаю, что одна часть меня твердит: «Слушай Габриэля! Слушай его рассказ!» Но другая часть хочет думать об Анна-Лизе, она возражает: «Пока он болтает, Анна-Лиза ходит где-то свободная». И мой отец умер, а я даже не знаю, где его тело, кроме, конечно, той части, которая во мне, ведь я съел его сердце, и это-то и есть самое ужасное: я тот человек, тот мальчишка, который ел своего отца, сижу рядом с Габриэлем, а он все болтает про какой-то дурацкий подъем и про реку, которую ему пришлось перейти вброд, чтобы подобраться к скале, а я думаю о том, что я ел собственного отца, он умирал, а я держал в руках кусок его плоти, а Анна-Лиза бродит где-то, свободная, а Габриэль болтает о своем подъеме, и разве это нормально? И тогда я говорю ему спокойно, как только могу:
– Габриэль, ты бы не мог заткнуться со своим гребаным подъемом? – Мне приходится говорить действительно очень тихо, потому что иначе я заору.
Тогда он делает паузу и отвечает:
– Конечно. А ты мог бы сказать хоть одно связное предложение без мата? – Это он поддразнивает меня, старается превратить все в шутку, и я все понимаю, но почему-то злюсь еще больше, и говорю ему, чтобы он проваливал. Только я не просто говорю ему, чтобы он проваливал, а посылаю его по известному адресу, и потом уже не могу остановиться, меня несет, я осыпаю его всеми матерными словами, какие только знаю, а он пытается удержать меня, взять за руку, но я отталкиваю его и говорю, чтобы он уходил, иначе я за себя не отвечаю. И он уходит.
Когда он исчезает за деревьями, я успокаиваюсь. И тут же мне становится так легко, потому что я один, мне даже дышится в одиночку легче. Сначала я чувствую себя хорошо, но скоро, когда я уже совсем успокаиваюсь, я начинаю ненавидеть себя, потому что мне хочется, чтобы он был рядом, коснулся моей руки, хочется послушать продолжение его истории. Мне хочется, чтобы он поговорил со мной, хочется быть нормальным. Но я не нормальный. Я не могу быть нормальным. И все из-за нее.
Мы сидим рядом и смотрим в костер. Я твержу себе, что должен контролировать себя и говорить с Габриэлем. Разговаривать, как все нормальные люди. И слушать. Но я не могу придумать, что ему сказать. Габриэль тоже почти все время молчит. Злится, наверное, из-за камней. Я еще не сказал ему про те два, которые добавил вчера. И не хочу говорить… об этом. Вместо этого я еще раз прохожусь ложкой по своей миске, хотя в ней давно уже ничего нет, я все выскреб. На ужин у нас был сыр и суп из пакета; жидкий, но все лучше, чем ничего. Я все еще хочу есть и знаю, что Габриэль тоже. Он страшно исхудал. Стал, что называется, доходягой. Помню, кто-то сказал так однажды про меня, давно. Мне тогда тоже все время хотелось есть.
Я говорю:
– Надо добыть мяса.
– Да, было бы неплохо, для разнообразия.
– Поставлю завтра силки на кроликов.
– Тебе помочь?
– Нет.
Он молча ворошит огонь в костре.
– Один я справлюсь быстрее, – добавляю я.
– Да, я знаю.
Габриэль продолжает заниматься огнем, а я опять выскребаю миску.
Это Трев назвал меня доходягой. Я пытаюсь вспомнить, когда это было, но не могу. Помню, как он шел по улице где-то в Ливерпуле, в руках у него был полиэтиленовый пакет. И тут же мне вспоминается одна девчонка, из фейнов, она тоже была там, и еще Охотники, они преследовали меня, но все это кажется таким далеким и ненастоящим, как в другой жизни.
Я говорю Габриэлю:
– В Ливерпуле я встречал одну девчонку. Из фейнов. Но крутую. У нее был брат, а у брата пистолет… и собаки. Или, может, не у него. Нет, точно, собаки были у кого-то другого. У брата был пистолет. Так она говорила, сам я его не видел. Короче, я приезжал в Ливерпуль на встречу с Тревом. Странный такой парень. Длинный и… не знаю, как сказать… тихий какой-то, и ходит, как будто скользит. Белый. Но ничего, нормальный. Он брал у меня образцы тканей с одной из татуировок, на лодыжке. Кровь, кожу, кость. Чтобы понять, для чего эти татуировки, что они делают. В общем, нас выследили Охотники, и нам пришлось бежать, но я обронил пакет с образцами, а когда вернулся за ним, его уже нашла та девчонка. И вернула мне, а я их потом сжег.
Габриэль смотрит на меня так, словно ждет продолжения истории. А я сам не знаю, что было дальше, но потом вдруг вспоминаю.
– Потом появились две Охотницы. Они нас чуть не сцапали, меня и Трева. Но та девчонка, которая с братом, она была с бандой фейнов, и они поймали Охотниц. А я ушел. Не знаю, что они с ними сделали. – Я смотрю на Габриэля и говорю: – Тогда мне и в голову не приходило убивать Охотников. А сейчас не пришло бы не убивать.
Габриэль отвечает:
– Сейчас война. Все стало по-другому.
– Ага. Точно. – И я добавляю: – Тогда я был доходяга, а теперь ты.
– В смысле?
И тут я понимаю, что не сказал ему, с чего вдруг вспомнил все это, к тому же мы оба порядком отощали, да и объяснять ничего неохота, и я просто говорю:
– Ладно, проехали.
Мы сидим и смотрим в огонь. Единственное яркое пятно на много миль вокруг. Небо закрыто тучами. Луны нет. Я начинаю думать о том, где теперь Трев и Джим, его приятель. И вспоминаю, что это не Трев назвал меня доходягой, это Джим.
Габриэль говорит:
– Я ходил к Греторекс.
– Да, знаю. – Это он принес суп и сыр.
До лагеря Греторекс почти час ходу. Наверное, он сбегал, пока я пересчитывал камни, а на обратном пути набрал хворосту. Значит, я просидел там не один час.
– У них все по-прежнему, – говорит он. И это я тоже знаю.
Те члены Альянса, которые уцелели в Битве, живут сейчас в семи разных лагерях в разных концах Европы. Мы с лагерем Греторекс – небольшой группой бойцов – где-то в Польше. Только мы не совсем с ними. Я никого не хочу видеть. У меня свой лагерь. Все лагеря пронумерованы. У Греторекс номер три. Значит, мой номер три Б или, скорее, три с половиной. Короче, Греторекс – старшая в своем лагере, она же отвечает за сообщение с Главным, где находится Селия, хотя сообщать ей, как я понимаю, особенно нечего. И потому все, что ей остается делать сейчас, это тренировать тех новобранцев, которые уцелели после резни, и надеяться, что их навыки когда-нибудь пригодятся.
Я видел их, когда был в прошлый раз в третьем лагере. Греторекс мне нравится, а вот ее подопечные не очень. Они на меня не смотрят – по крайней мере, когда я смотрю на них. Когда я не смотрю, их глаза так и шарят по мне сверху донизу, но стоит мне внезапно повернуться, как они разом обнаруживают на земле что-то безумно интересное.
Думаю, с моим отцом было так же. Никто не хотел смотреть ему в глаза. Но со мной это впервые. До ББ я был частью команды, меня окружали бойцы, я был тогда в паре с Несбитом, а Габриэль – с Самин, и мы тренировались с Греторекс и другими. Мы были хорошей командой. Мы смеялись, шутили, дрались, и ели, и разговаривали – все вместе. Мне не хватает этого чувства локтя, оно ушло и никогда не вернется, я знаю. Но Греторекс все так же отлично работает с новичками.
– Она хороший тренер, – говорю я.
– Кто, Греторекс?
– А о ком мы еще, по-твоему, говорим? – Сам не знаю, чего я вдруг взъелся.
– Ты должен как-нибудь сходить со мной в лагерь. Греторекс будет рада.
– Ага. Как-нибудь схожу. – Но мы оба знаем, что это значит «нет».
Я уже много недель не видел Греторекс и вообще никого, кроме Габриэля. Точнее говоря, кроме Габриэля и еще тех двух Охотников, но их я убил. Если подумать, я вообще привык убивать всех, с кем встречаюсь. Так что – пусть Греторекс радуется, что я не хожу к ней.
– Она хочет похвастаться перед тобой своими новыми ученицами. Они делают успехи.
Тут я уже совсем не знаю, как реагировать. Удивиться? Или сказать: «Хорошо». Или: «Какая, к черту, разница, все равно это ничего не изменит?»
В общем, я понятия не имею, что говорить.
Тут я вспоминаю кое-что и спрашиваю:
– Какой сегодня день?
Габриэль отвечает:
– Ты меня вчера спрашивал.
– И?
– Не знаю. Хотел спросить у Греторекс, да забыл. – Он поворачивается ко мне и задает вопрос: – А тебе зачем?
Я трясу головой. Мне все равно, какой сегодня день, просто я пытаюсь сохранить ясность мыслей, а дни так похожи один на другой и так быстро сливаются в недели, а может, и месяцы, что я чувствую, как у меня в голове все перемешивается. А мне необходимо сосредоточиться и не терять связи с реальностью. Вчера я убил тех двоих. Потом вернулся сюда, но мне уже кажется, что это было давным-давно. Надо сходить туда еще раз, проверить трупы. За мертвыми Охотниками наверняка придут другие, их товарищи. Может, мне повезет поймать кого-нибудь из них живьем и расспросить. Вдруг они знают что-нибудь об Анна-Лизе. Если она шпионка, то наверняка уже вернулась к Солу; может быть, Охотники ее видели.
Я ложусь на спину и прячу лицо в сгибе локтя.
Я не говорю Габриэлю про тех двоих потому, что он скажет Греторекс, и она сразу перенесет лагерь, а мне надо еще проверить тела. Но сначала надо поспать. С тех пор как умер Маркус, я сплю очень мало. Надо поспать, а уж потом идти проверять Охотников. Или оставить их на послезавтра? А завтра сделать вылазку на юг. Посмотреть, нет ли там следов Анна-Лизы, потом вернуться сюда, а уж потом пойти к телам. И раздобыть еды наконец. Значит, решено: завтра юг и силки для кроликов, послезавтра мертвые Охотники, а если повезет, то и живые.
Вдруг я понимаю, что вижу изнанку собственной руки; глаза у меня до сих пор открыты. Надо научиться закрывать их, когда ложусь. Надо спать.
Мы сидим на скале бок о бок, свесив ноги с края. Падают листья. Загорелая коленка Анна-Лизы совсем рядом с моей. Она протягивает руку за падающим листом, ловит его и прихватывает мой рукав. Повернувшись ко мне, она подносит лист к моему лицу и, когда я смотрю на нее, ловко приклеивает его мне на нос. Ее глаза сверкают, серебристые искорки в них взвихряются и падают. Кожа у нее гладкая, бархатистая, и мне так хочется ее потрогать. Я тянусь вперед, но не могу сдвинуться с места, а надо мной оказывается Уолленд, который говорит: «Ощущение может показаться немного странным» – и прикладывает к моей шее что-то металлическое, и я тут же оказываюсь на коленях посреди леса, передо мной на земле лежит отец, из его живота течет кровь. Я держу Фэйрборн и чувствую, как он вибрирует в моей руке, до того ему не терпится продолжать. Моя правая рука лежит на плече Маркуса, я чувствую ткань его куртки. Он говорит:
– Ты сможешь. – И мы начинаем. Первый же удар рассекает его рубашку вместе с плотью, второй проникает дальше, глубже. За ним следует третий, еще более глубокий, он режет ребра, как бумагу. Кровь заливает грудь Маркуса и мои руки, она горячая, но быстро стынет. Я сжимаю его сердце в ладони и чувствую его последний удар у меня в горсти, когда я склоняюсь над ним. Впиваюсь зубами. Кровь брызжет мне в рот. Я давлюсь, но глотаю. Делаю еще укус и гляжу в глаза Маркусу, а он глядит в глаза мне, пока его кровь наполняет мне рот.
Я просыпаюсь, давясь кашлем, с меня льет пот. Габриэль подползает ближе и обнимает меня. Я прижимаюсь к нему. Он ни о чем не спрашивает, только держит меня обеими руками, и это хорошо. Мы лежим так долго, наконец он говорит:
– Ты можешь рассказать мне о том, что происходит в твоих снах?
Но я не хочу даже думать о них. А уж говорить и подавно. Габриэль знает, что я сделал, что мне пришлось сделать, чтобы забрать дары моего отца. Габриэль видел меня потом, окровавленного с головы до ног, но, по крайней мере, он не видел, как я это делал. Он считает, что если я расскажу ему, как все было, мне станет легче, но я-то знаю, что ни черта это не изменит, – что сделано, то сделано, – только он будет знать, до чего это было мерзко и…
– Натан, поговори со мной, пожалуйста.
И он добавляет:
– Это ведь был сон, да? Ты же поделишься со мной, если это будет видение?
Я отталкиваю его. Зря я рассказал ему, что у меня начались видения.