12
Все страсти возвращаются
Утром в воскресенье, торопливо одеваясь на работу, Зоя вспомнила, что Костоглотов просил непременно на следующее дежурство надеть то же самое серо-золотенькое платье, ворот которого за халатом он видел вечером, а хотел „взглянуть при дневном свете“. Бескорыстные просьбы бывает приятно исполнить. Это платье подходило ей сегодня, потому что было полупраздничное, а она днём надеялась побездельничать, да и ждала, что Костоглотов придёт её развлекать.
И на спеху переменив, она надела заказанное платье, несколькими ударами ладони надушила его, начесала чёлку, но время уже было последнее, она натягивала пальто в дверях, и бабушка еле успела сунуть ей завтрак в карман.
Было прохладное, но совсем уже не зимнее, сыроватое утро. В России в такую погоду выходят в плащах. Здесь же, на юге, другие представления о том, что холодно и жарко: в жару ещё ходят в шерстяных костюмах, пальто стараются раньше надеть и позже снять, а у кого есть шуба — ждут не дождутся хоть нескольких морозных дней.
Из ворот Зоя сразу увидела свой трамвай, квартал бежала за ним, вскочила последняя и, с задышкою, красная, осталась на задней площадке, где обвевало. Трамваи в городе все были медленные, громкие, на поворотах надрывно визжали о рельсы.
И задышка и даже колотьё в груди были приятны в молодом теле, потому что они проходили сразу — и ещё полней чувствовалось здоровье и праздничное настроение.
Пока в институте каникулы, одна клиника — три с половиной дежурства в неделю — совсем ей казалось легко, отдых. Конечно, ещё легче было бы без дежурств, но Зоя уже привыкла к двойной тяжести: второй год она и училась и работала. Практика в клинике была небогатая, работала Зоя не из-за практики, а из-за денег: бабушкиной пенсии и на один хлеб не хватало, Зоина стипендия пролетала враз, отец не присылал никогда ничего, и Зоя не просила. У такого отца она не хотела одолжаться.
Эти первые два дня каникул, после прошлого ночного дежурства, Зоя не лежебочила, она с детства не привыкла. Прежде всего она села шить себе к весне блузку из крепжоржета, купленного ещё в декабрьскую получку (бабушка всегда говорила: готовь сани летом, а телегу зимой, — и по той же пословице в магазинах лучшие летние товары можно было купить только зимой). Шила она на старом бабушкином „Зингере“ (дотащили из Смоленска), а приёмы шитья шли первые тоже от бабушки, но они были старомодны, и Зоя, что могла, быстрым глазом перехватывала у соседок, у знакомых, у тех, кто учился на курсах кройки и шитья, на которые у самой Зои времени не было никак. Блузку она в эти два дня не дошила, но зато обошла несколько мастерских химчистки и пристроила своё старое летнее пальто. Ещё она ездила на рынок за картофелем и овощами, торговалась там, как жмот, и привезла в двух руках две тяжёлые сумки (очереди в магазинах выстаивала бабушка, но тяжёлого носить она не могла). И ещё сходила в баню. И только просто полежать-почитать у неё времени не осталось. А вчера вечером с однокурсницей Ритой они ходили в дом культуры на танцы.
Зое хотелось бы чего-нибудь поздоровей и посвежей, чем эти клубы. Но не было таких обычаев, домов, вечеров, где можно было б ещё знакомиться с молодыми людьми, кроме клубов. На их курсе и на факультете девчёнок было много русских, а мальчики почти одни узбеки. И потому на институтские вечера не тянуло.
Этот дом культуры, куда они пошли с Ритой, был просторный, чистый, хорошо натопленный, мраморные колонны и лестница, высоченные зеркала с бронзовыми обкладками — видишь себя издали-издали, когда идёшь или танцуешь, и очень дорогие удобные кресла (только их держали под чехлами и запрещали в них садиться). Однако, с новогоднего вечера Зоя там не была, её обидели там очень. Был бал-маскарад с премиями за лучшие костюмы, и Зоя сама себе сшила костюм обезьяны с великолепным хвостом. Всё у неё было продумано — и причёска, и лёгкий грим, и соотношение цветов, всё это было и смешно, и красиво, и почти верная была первая премия, хотя много конкуренток. Но перед самой раздачей призов какие-то грубые парни ножом отсекли её хвост и из рук в руки передали и спрятали. И Зоя заплакала — не от тупости этих парней, а от того, что все вокруг стали смеяться, найдя выходку остроумной. Без хвоста костюм много потерял, да Зоя ещё и раскисла — и никакой премии не получила.
И вчера, ещё сердясь на клуб, она вошла в него с оскорблённым чувством. Но никто и ничто не напомнили ей случая с обезьяной. Народ был сборный — и студенты разных институтов, и заводские. Зое и Рите не дали ни танца протанцевать друг с другом, разбили сейчас же, и три часа подряд они славно вертелись, качались и топтались под духовой оркестр. Тело просило этой разрядки, этих поворотов и движений, телу было хорошо. А говорили все кавалеры очень мало; если шутили, то, на Зоин вкус, глуповато. Потом Коля, конструктор-техник, пошёл её провожать. По дороге разговаривали об индийских кинофильмах, о плаваньи; о чём-нибудь серьёзном показалось бы смешно. Добрались до парадного, где потемней, и там целовались, а больше всего досталось Зоиным грудям, никому никогда не дающим покоя. Уж как он их обминал! и пробовал другие пути подобраться, Зое было томно, но вместе с тем возникло холодноватое ощущение, что она немножко теряет время, что в воскресенье рано вставать — и она отправила его, и быстренько по старой лестнице взбежала наверх.
Среди Зоиных подруг, а медичек особенно, была распространена та точка зрения, что от жизни надо спешить брать, и как можно раньше, и как можно полней. При таком общем потоке убеждённости оставаться на первом, на втором, наконец на третьем курсе чем-то вроде старой девы, с отличным знанием одной лишь теории, было совершенно невозможно. И Зоя — прошла, прошла несколько раз с разными ребятами все эти степени приближения, когда разрешаешь больше и больше, и захват, и власть, и те пронозливые минуты, когда хоть дом бомби, нельзя было бы изменить положения; и те успокоенные вялые, когда подбираются с пола и со стульев разбросанные вещи одежды, которые никак нельзя было бы видеть им обоим вместе, а сейчас ничуть не удивительно, и ты деловито одеваешься при нём.
К третьему курсу Зоя миновала разряд старых дев, — а всё-таки оказалось это не тем. Не хватало во всём этом какого-то существенного продолжения, дающего устояние в жизни и саму жизнь.
Зое было только двадцать три года, однако она уже порядочно видела и запомнила: долгую умоисступлённую эвакуацию из Смоленска сперва теплушками, потом баржей, потом опять теплушками; и почему-то особенно соседа по теплушке, который верёвочкой отмерял полоску каждому на нарах и доказывал, что Зоина семья заняла два лишних сантиметра; голодную напряжённую жизнь здесь в годы войны, когда только и было разговоров, что о карточках и о ценах на чёрном рынке; когда дядя Федя тайком воровал из тумбочки её, зоину, дольку хлеба; а теперь, в клинике, — эти злонавязчивые раковые страдания, гиблые жизни, унылые рассказы больных и слёзы.
И перед всем этим прижимания, обнимания и дальше — были только сладкими капельками в солёном море жизни. До конца напиться ими было нельзя.
Значило ли это, что надо непременно выходить замуж? что счастье — в замужестве? Молодые люди, с которыми она знакомилась, танцевала и гуляла, все как один выявляли намерение погреться и унести ноги. Между собой они так говорили: — „Я бы женился, да за один-за два вечера всегда могу найти. Зачем жениться?“
Как при большом привозе на базар невозможно просить втрое — невозможно становилось быть неприступной, когда все вокруг уступали.
Не помогала тут и регистрация, этому учил опыт зоиной сменщицы медсестры украинки Марии: Мария доверилась регистрации, но через неделю муж всё равно её бросил, уехал и канул. И она семь лет воспитывала ребёнка одна, да ещё считалась замужней.
Потому на вечеринках с вином, если дни у неё подходили опасные, Зоя держалась с оглядкой, как сапёр между зарытых мин.
И ближе был у Зои пример, чем Мария: Зоя видела дурную жизнь собственных отца и матери, как они то ссорились, то мирились, то разъезжались в разные города, то опять съезжались — и так всю жизнь мучили друг друга. Повторить ошибку матери было для Зои всё равно, что выпить серной кислоты.
Это тоже был тот случай, когда не помогала никакая регистрация.
В своём теле, в соотношении его частей, и в своём характере тоже, и в своём понимании всей жизни целиком, Зоя ощущала равновесие и гармонию. И только в духе этой гармонии могло состояться всякое расширение её жизни.
И тот, кто в паузах между проползанием рук по её телу говорил ей неумные, пошлые вещи или почти повторял из кинофильмов, как вчерашний Коля, уже сразу разрушал гармонию и не мог ей по-настоящему нравиться.
Так, потряхиваемая трамваем, на задней площадке, где кондукторша громко обличала какого-то молодого человека, не купившего билет (а он слушал и не покупал), Зоя достояла до конца. Трамвай начал делать круг, по другую сторону круга уже толпились, его ожидая. Соскочил на ходу стыдимый молодой человек. Соскочил пацанёнок. И Зоя тоже ловко соскочила на ходу, потому что отсюда было короче.
И была уже одна минута девятого, и Зоя припустила бежать по извилистой асфальтовой дорожке медгородка. Как сестре, бежать ей было нельзя, но как студентке — вполне простительно.
Пока она добежала до ракового корпуса, пальто сняла, халат надела и поднялась наверх — было уже десять минут девятого, и не сдобровать бы ей, если б дежурство сдавала Олимпиада Владиславовна; Мария б тоже ей с недобрым выражением выговорила за десять минут как за полсмены. Но к счастью дежурил перед ней студент же Тургун, кара-калпак, который и вообще был снисходителен, а к ней особенно. Он хотел в наказание хлопнуть её пониже спины, но она не далась, оба смеялись, и она же ещё сама подтолкнула его по лестнице.
Студент-студент, но как национальный кадр, он уже получил назначение главврачом сельской больницы, и так несолидно мог вести себя только последние вольные месяцы.
Осталась Зое от Тургуна тетрадь назначений да ещё особое задание от старшей сестры Миты. В воскресенье не было обходов, сокращались процедуры, не было больных после трансфузии, добавлялась, правда, забота, чтобы родственники не лезли в палаты без разрешения дежурного врача, — и вот Мита перекладывала на дежурящих днём в воскресенье часть своей бесконечной статистической работы, которую она не могла успеть сделать.
Сегодня это была обработка толстой пачки больничных карт за декабрь минувшего 1954 года. Вытянув кругло губы, как бы для свиста, Зоя со щёлком пропускала пальцем по углам этих карточек, соображая, сколько ж их тут штук и останется ли время ей повышивать, — как почувствовала рядом высокую тень. Зоя неудивленно повернула голову и увидела Костоглотова. Он был чисто выбрит, почти причёсан, и только шрам на подбородке, как всегда, напоминал о разбойном происхождении.
— Доброе утро, Зоенька, — сказал он совсем по-джентльменски.
— Доброе утро, — качнула она головой, будто чем-то недовольная или в чём-то сомневаясь, а на самом деле — просто так.
Он смотрел на неё тёмно-карими глазищами.
— Но я не вижу — выполнили вы мою просьбу или нет?
— Какую просьбу? — с удивлением нахмурилась Зоя (это у неё всегда хорошо получалось).
— Вы не помните? А я на эту просьбу — загадал.
— Вы брали у меня патанатомию — вот это я хорошо помню.
— И я вам её сейчас верну. Спасибо.
— Разобрались?
— Мне кажется, что нужно — всё понял.
— Я принесла вам вред? — без игры спросила Зоя. — Я раскаивалась.
— Нет-нет, Зоенька! — в виде возражения он чуть коснулся её руки. — Наоборот, эта книга меня подбодрила. Вы просто золотце, что дали. Но… — он смотрел на её шею, — верхнюю пуговичку халата — расстегните пожалуйста.
— За-чем?? — сильно удивилась Зоя (это у неё тоже очень хорошо получалось). — Мне не жарко!
— Наоборот, вы — вся красная.
— Да, в самом деле, — рассмеялась она добродушно, ей и действительно хотелось отложить халат, она ещё не отпыхалась от бега и возни с Тургуном. И она отложила.
Засветились золотинки в сером.
Костоглотов посмотрел увеличенными глазами и сказал почти без голоса:
— Вот хорошо. Спасибо. Потом покажете больше?
— Смотря что вы загадали.
— Я скажу, только позже, ладно? Мы же сегодня побудем вместе?
Зоя обвела глазами кругообразно, как кукла.
— Только если вы придёте мне помогать. Я потому и запарилась, что у меня сегодня много работы.
— Если колоть живых людей иглами — я не помощник.
— А если заниматься медстатистикой? Наводить тень на плетень?
— Статистику я уважаю. Когда она не засекречена.
— Так приходите после завтрака, — улыбнулась ему Зоя авансом за помощь.
Уже разносили по палатам завтрак.
Ещё в пятницу утром, сменяясь с дежурства, заинтересованная ночным разговором, Зоя пошла и посмотрела карточку Костоглотова в регистратуре.
Оказалось, что звали его Олег Филимонович (тяжеловесное отчество было под стать неприятной фамилии, а имя смягчало). Он был рождения 1920 года и при своих полных тридцати четырёх годах действительно не женат, что довольно-таки невероятно, и действительно жил в каком-то Уш-Тереке. Родственников у него не было никаких (в онкодиспансере обязательно записывали адреса родственников). По специальности он был топограф, а работал землеустроителем.
От всего этого не яснее стало, а только темней.
Сегодня же в тетради назначений она прочла, что с пятницы ему стали делать ежедневно инъекции синэстрола по два кубика внутримышечно.
Это должен был делать вечерний дежурный, значит сегодня — не она. Но Зоя покрутила вытянутыми круглыми губами, как рыльцем.
После завтрака Костоглотов принёс учебник патанатомии и пришёл помогать, но теперь Зоя бегала по палатам и разносила лекарства, которые надо было пить и глотать три и четыре раза в день.
Наконец, они сели за её столик. Зоя достала большой лист для черновой разграфки, куда надо было палочками переносить все сведения, стала объяснять (она и сама уже подзабыла, как тут надо) и графить, прикладывая большую тяжеловатую линейку.
Вообще-то Зоя знала цену таким „помощникам“ — молодым людям и холостым мужчинам (да и женатым тоже): всякая такая помощь превращалась в зубоскальство, шуточки, ухаживание и ошибки в ведомости. Но Зоя шла на эти ошибки, потому что самое неизобретательное ухаживание всё-таки интереснее самой глубокомысленной ведомости. Зоя не против была продолжить сегодня игру, украшающую часы дежурства.
Тем более её изумило, что Костоглотов сразу оставил всякие особые поглядывания, и особый тон, быстро понял, что и как надо, и даже ей возвратно объяснил, — и углубился в карточки, стал вычитывать нужное, а она ставила палочки в графы большой ведомости. „Невробластома… — диктовал он, — гипернефрома… саркома полости носа… опухоль спинного мозга…“ И что ему было непонятно — спрашивал.
Надо было подсчитать, сколько за это время прошло каждого типа опухоли — отдельно у мужчин, отдельно у женщин, отдельно по возрастным десятилетиям. Так же надо было обработать типы применённых лечений и объёмы их. И опять-таки по всем разделам надо было провести пять возможных исходов: выздоровление, улучшение, без изменения, ухудшение и смерть. За этими пятью исходами зоин помощник стал следить особенно внимательно. Сразу замечалось, что почти нет полных выздоровлений, но и смертей тоже немного.
— Я вижу, здесь умирать не дают, выписывают вовремя, — сказал Костоглотов.
— Ну, а как же быть, Олег, посудите сами. — („Олегом“ она звала его в награду за работу. Он заметил, сразу взглянул.) — Если видно, что помочь ему нельзя, и ему осталось только дожить последние недели или месяцы, — зачем держать за ним койку? На койки очередь, ждут те, кого можно вылечить. И потом инкурабельные больные…
— Ин-какие?
— Неизлечимые… Очень плохо действуют своим видом и разговорами на тех, кого можно вылечить.
Вот Олег сел за столик сестры — и как бы шагнул в общественном положении и в осознании мира. Уже тот „он“, которому нельзя помочь, тот „он“, за которым не следует держать койку, те инкурабельные больные — всё это был не он, Костоглотов. А с ним, Костоглотовым, уже так разговаривали, будто он не мог умереть, будто он был вполне курабельный. Этот прыжок из состояния в состояние, совершаемый так незаслуженно, по капризу внезапных обстоятельств, смутно напомнил ему что-то, но он сейчас не додумывал.
— Да, это всё логично. Но вот списали Азовкина. А вчера при мне выписали tumor cordis, ничего ему не объяснив, ничего не сказав, — и было ощущение, что я тоже участвую в обмане.
Он сидел к Зое сейчас не той стороной, где шрам, и лицо его выглядело совсем не жестоким.
Слаженно, в тех же дружеских отношениях, они работали дальше и прежде обеда кончили всё.
Ещё, правда, оставила Мита и вторую работу: переписывать лабораторные анализы на температурные листы больных, чтоб меньше было листов и легче подклеивать к истории болезни. Но жирно было бы ей это всё в одно воскресенье. И Зоя сказала:
— Ну, большое вам, большое спасибо, Олег Филимонович.
— Нет уж! Как начали, пожалуйста: Олег!
— Теперь после обеда вы отдохнёте…
— Я никогда не отдыхаю.
— Но ведь вы же больной.
— Вот странно, Зоенька, вы только по лестнице поднимаетесь на дежурство, и я уже совершенно здоров!
— Ну, хорошо, — уступила Зоя без труда. — На этот раз приму вас в гостиной.
И кивнула на комнату врачебных заседаний.
Однако после обеда она опять разносила лекарства, и были срочные дела в большой женской. По противоположности с ущербностью и болезнями, окружавшими здесь её, Зоя вслушивалась в себя, как сама она была чиста и здорова до последнего ноготочка и кожной клеточки. С особенной радостью она ощущала свои дружные тугоподхваченные груди и как они наливались тяжестью, когда она наклонялась над койками больных, и как они подрагивали, когда она быстро шла.
Наконец, дела проредились. Зоя велела санитарке сидеть тут у стола, не пускать посещающих в палаты и позвать её, если что. Она прихватила вышивание, и Олег пошёл за ней в комнату врачей.
Это была светлая угловая комната с тремя окнами. Не то чтоб она была обставлена со свободным вкусом — и рука бухгалтера и рука главного врача ясно чувствовались: два стоявших тут дивана были не какие-нибудь откидные, а совершенно официальные — с высокими отвесными спинками, ломавшими шею, и зеркалами в спинках, куда можно было посмотреться разве только жирафе. И столы стояли по удручающему учрежденческому уставу: председательский массивный письменный стол, покрытый толстым органическим стеклом, и поперёк ему, обязательной буквой Т — длинный стол для заседающих. Но этот последний был застелен, как бы на самаркандский вкус, небесно-голубой плюшевой скатертью — и небесный цвет этой скатерти сразу овеселял комнату. И ещё удобные креслица, не попавшие к столу, стояли прихотливой группкой, и это тоже делало комнату приятной.
Ничто не напоминало тут больницу, кроме стенной газеты „Онколог“, выпущенной к седьмому ноября.
Зоя и Олег сели в удобные мягкие кресла в самой светлой части комнаты, где на подставках стояли вазоны с агавами, а за цельным большим стеклом главного окна ветвился и тянулся ещё выше дуб.
Олег не просто сел — он всем телом испытывал удобство этого кресла, как хорошо выгибается в нём спина и как плавно шея и голова ещё могут быть откинуты дальше.
— Что за роскошь! — сказал он. — Я не попирал такой роскоши… наверное, лет пятнадцать.
(Если уж ему так нравится кресло, почему он себе такого не купил?)
— Итак — что вы загадали? — спросила Зоя с тем поворотом головы и тем выражением глаз, которые для этого подходили.
Сейчас, когда они уединились в этой комнате и сели в эти кресла с единственной целью разговаривать, — от одного слова, от тона, от взгляда зависело, пойдёт ли разговор порхающий или тот, который взрезывает суть. Зоя вполне была готова к первому, но пришла она сюда, предчувствуя второй.
И Олег не обманул. Со спинки кресла, не отрывая головы, он сказал торжественно — в окно, выше неё:
— Я загадал… Поедет ли одна девушка с золотой чёлкой… к нам на целину.
И лишь теперь посмотрел на неё.
Зоя выдержала взгляд:
— Но что там ждёт эту девушку?
Олег вздохнул:
— Да я вам уже рассказывал. Весёлого мало. Водопровода нет. Утюг на древесном огне. Лампа керосиновая. Пока мокро — грязь, как подсохнет — пыль. Хорошего никогда ничего не наденешь.
Он не упускал перечислять дурного — будто для того, чтобы не дать ей возможности пообещать! Если нельзя никогда хорошо одеться, то действительно — что это за жизнь? Но, как ни удобно жить в большом городе, знала Зоя, то жить — не с городом. И хотелось ей прежде не тот посёлок представить, а этого человека понять.
— Я не пойму — что вас там держит?
Олег рассмеялся:
— Министерство внутренних дел! — что!
Он всё так же лежал головой на спинке, наслаждаясь.
Зоя насторожилась.
— Я — так и заподозрила. Но, позвольте, вы же… русский?
— Да стопроцентный русак! Могу я иметь чёрные волосы?
И поправил их.
Зоя пожала плечами:
— Но тогда — почему же вас?..
Олег вздохнул:
— Эх, до чего же несведующая растёт молодёжь! Мы росли — понятия не имели об уголовном кодексе, и что там есть за статьи, пункты, и как их можно трактовать расширительно. А вы живёте здесь, в центре этого всего края, и даже не знаете элементарного различия между ссыльно-поселенцем и административно-ссылным.
— А какая же?..
— Я — административно-ссыльный. Я сослан не по националному признаку, а — лично, как Олег Филимонович Костоглотов, понимаете? — Он рассмеялся. — „Личный почётный гражданин“, которому не место среди честных граждан.
И блестнул на неё тёмными глазами.
Но она не испугалась. То есть испугалась, но как-то поправимо.
— И… на сколько же вы сосланы? — тихо спросила она.
— Навечно! — громыхнул он.
У неё даже в ушах зазвенело.
— Пожизненно? — переспросила она полушёпотом.
— Нет, именно навечно! — настаивал Костоглотов. — В бумаге было написано навечно. Если пожизненно — так хоть гроб можно оттуда потом вывезти, а уж навечно — наверно, и гроб нельзя. Солнце потухнет — всё равно нельзя, вечность-то — длинней.
Вот теперь действительно сердце её сжалось. Всё неспроста — и шрам этот, и вид у него бывает жестокий. Он может быть убийца, страшный человек, он может быть тут её и задушит, недорого возмёт…
Но Зоя не повернула кресла, чтобы легче бежать. Она толко отложила вышивание (ещё к нему не притронулась). И глядя смело на Костоглотова, который не напрягся, не разволновался, а по-прежнему удобно устроен был в кресле, спросила, волнуясь сама:
— Если вам тяжело — то вы не говорите мне. А если можете — скажите: такой ужасный приговор — за что?..
Но Костоглотов не только не был удручён сознанием преступления, а с совершенно беззаботной улыбкой ответил:
— Никакого приговора, Зоенька, не было. Вечную ссылку я получил — по наряду.
— По… наряду??
— Да, так называется. Что-то вроде фактуры. Как с базы на склад выписывают: мешков столько-то, бочёнков столько-то… Использованная тара…
Зоя взялась за голову:
— Подождите… Не понимаю. Это — может быть?.. Это — вас так?.. Это — всех так?..
— Нет, нельзя сказать, чтобы всех. Чистый десятый пункт — не посылают, а десятый с одиннадцатым — уже посылают.
— А что такое одиннадцатый?
— Одиннадцатый? — Костоглотов подумал. — Зоенька, я вам что-то много рассказываю, вы с этим матерьяльцем дальше поосторожней, а то можете подзаработать тоже. У меня был основной приговор — по десятому пункту, семь лет. Уж кому давали меньше восьми лет — поверьте, это значит — совсем ничего не было, просто из воздуха дело сплетено. Но был и одиннадцатый, а одиннадцатый значит — групповое дело. Сам по себе одиннадцатый пункт срока как бы не увеличивает — но раз была нас группа, вот и разослали по вечным ссылкам. Чтобы мы на старом месте никогда опять не собрались. Теперь — понятно?
Нет, ей было ещё не понятно.
— Так это была… — она смягчила, — ну, как говорится — шайка?
И вдруг Костоглотов звонко расхохотался. И оборвал и насупился также вдруг.
— А здорово получилось. Как и моего следователя, вас не удовлетворило слово „группа“. Он тоже любил называть нас — шайка. Да, нас была шайка — шайка студентов и студенток первого курса. — Он грозно посмотрел. — Я понимаю, что здесь курить нельзя, преступно, но всё-таки закурю, ладно? Мы собирались, ухаживали за девочками, танцевали, а мальчики ещё разговаривали о политике. И о… Самом. Нас, понимаете ли, кое-что не устраивало. Мы, так сказать, не были в восторге. Двое из нас воевали и как-то ожидали после войны кое-чего другого. В мае перед экзаменами — всех нас загребли, и девчёнок тоже.
Зоя ощущала смятение… Она опять взяла в руки вышиванье. С одной стороны он говорил опасные вещи, которые не только не следовало никому повторять, но даже слушать, но даже держать открытыми ушные раковины. А с другой стороны было огромное облегчение, что они никого не заманивали в тёмные переулки, не убивали.
Она глотнула.
— Я не понимаю… вы всё-таки — делали-то что?
— Как что? — он затягивался и выпускал дым. Какой он был большой, такая маленькая была папироска. — Я ж вам говорю: учились. Пили вино, если позволяла стипендия. Ходили на вечеринки. И вот девчёнок замели вместе с нами. И дали им по пять лет… — Он посмотрел на неё пристально. — Вы — на себе это вообразите. Вот вас берут перед экзаменами второго семестра — и в мешок.
Зоя отложила вышиванье.
Всё страшное, что она предчувствовала услышать от него — оказалось каким-то детским.
— Ну, а вам, мальчикам — зачем это всё нужно было?
— Что? — не понял Олег.
— Ну вот это… быть недовольными… Чего-то там ожидать…
— Ах, в самом деле! Ну да, в самом деле! — покорно рассмеялся Олег. — Мне это в голову не приходило. Вы опять сошлись с моим следователем, Зоенька. Он говорил то же самое. Креслице вот хорошее! На койке так не посидишь.
Олег опять устроился со всем удобством и покуривая смотрел, прищурившись, в большое окно с цельным стеклом.
Хотя шло к вечеру, но пасмурный ровный денёк не темнел, а светлел. Всё растягивался и редел облачный слой на западе, куда и выходила как раз эта комната углом.
Вот только теперь Зоя по-серьёзному взялась вышивать — и с удовольствием делала стежки. И они молчали. Олег не хвалил её за вышивание, как прошлый раз.
— И что ж… ваша девушка? Тоже была там? — спросила Зоя, не поднимая головы от работы.
— Д-да… — сказал Олег, не сразу пройдя это „д“, не то думая о другом.
— А где ж она теперь?
— Теперь? На Енисее.
— Так вы просто не можете с ней соединиться?
— И не пытаюсь, — безучастно говорил он.
Зоя смотрела на него, а он в окно. Но почему ж он тогда не женится здесь, у себя?
— А что, это очень трудно — соединиться? — придумала она спросить.
— Для нерегистрированных — почти невозможно, — рассеянно сказал он. — Но дело в том, что — незачем.
— А у вас карточки её нет с собой?
— Карточки? — удивился он. — Заключённым карточек иметь не положено. Рвут.
— Ну, а какая она была из себя?
Олег улыбнулся, прижмурился:
— Спускались волосы до плеч, а на концах — р-раз, и заворачивались кверху. В глазах, вот как в ваших всегда насмешечка, а у неё всегда — немножко грусть. Неужели уж человек так предчувствует свою судьбу, а?
— Вы в лагере вместе были?
— Не-ет.
— Так когда же вы с ней расстались?
— За пять минут до моего ареста… Ну, то есть, май ведь был, мы долго у неё сидели в садике. Уже во втором часу ночи я с ней простился и вышел — и через квартал меня взяли. Прямо, машина на углу стояла.
— А её?!
— Через ночь.
— И больше никогда не виделись?
— Ещё один раз виделись. На очной ставке. Я уже острижен был. Ждали, что мы будем давать друг на друга показания. Мы — не дали.
Он вертел окурок, не зная, куда его деть.
— Да вон туда, — показала она на сверкающую чистую пепельницу председательского места.
А облачка на западе все растягивало, и уже нежно-жёлтое солнышко почти распеленилось. И даже закоренело-упрямое лицо Олега смягчилось в нём.
— Но почему же вы теперь-то?! — сочувствовала Зоя.
— Зоя! — сказал Олег твёрдо, но остановился подумать. — Вы сколько-нибудь представляете — что ждёт в лагере девушку, если она хороша собой? Если её где-нибудь по дороге в воронке не изнасилуют блатные — впрочем, они всегда успеют это сделать и в лагере, — в первый же вечер лагерные дармоеды, какие-нибудь кобели нарядчики, пайкодатчики подстроят так, что её поведут голую в баню мимо них. И тут же она будет назначена — кому. И уже со следующего утра ей будет предложено: жить с таким-то и иметь работу в чистом теплом месте. Ну, а если откажется — её постараются так загнать и припечь, чтоб она сама приползла проситься. — Он закрыл глаза. — Она осталась в живых, благополучно кончила срок. Я её не виню, я понимаю. Но и… все. И она понимает.
Молчали. Солнце проступило в полную ясность, и весь мир сразу повеселел и осветился. Чёрными и ясными проступили деревья сквера, а здесь, в комнате, вспыхнула голубая скатерть и зазолотились волосы Зои.
— … Одна из наших девушек кончила с собой… Ещё одна жива… Трёх ребят уже нет… Про двоих не знаю…
Он свесился с кресла на бок, покачался и прочёл:
Тот ураган прошёл… Нас мало уцелело…
На перекличке дружбы многих нет…
И сидел так, вывернутый, глядя в пол. В какую только сторону не торчали и не закручивались волосы у него на темени! их надо было два раза в день мочить и приглаживать, мочить и приглаживать.
Он молчал, но всё, что Зоя хотела слышать — она уже слышала. Он был прикован к своей ссылке — но не за убийство; он не был женат — но не из-за пороков; через столько лет он нежно говорил ей о бывшей невесте — и видимо был способен к настоящему чувству.
Он молчал и она молчала, поглядывая то на вышивание, то на него. Ничего в нём не было хоть сколько-нибудь красивого, но и безобразного сейчас она не находила. К шраму можно привыкнуть. Как говорит бабушка: „тебе не красивого надо, тебе хорошего надо“. Устойчивость и силу после всего перенесенного — вот это Зоя ясно ощущала в нём, силу проверенную, которую она не встречала в своих мальчишках.
Она делала стёжки и почувствовала его рассматривающий взгляд.
Исподлобья глянула навстречу.
Он стал говорит очень выразительно, всё время втягивая её взглядом:
Кого позвать мне?.. С кем мне поделиться
Той грустной радостью, что я остался жив?
— Но вот вы уже поделились! — шёпотом сказала она, улыбаясь ему глазами и губами.
Губы у неё были не розовые, но как будто и не накрашенные. Они были между алым и оранжевым — огневатые, цвета светлого огня.
Нежное жёлтое предвечернее солнце оживляло нездоровый цвет и его худого больного лица. В этом тёмном свете казалось, что он не умрёт, что он выживет.
Олег тряхнул головой, как после печальной песни гитарист переходит на весёлую.
— Эх, Зоенька! Устройте уж мне праздник до конца! Надоели мне эти белые халаты. Покажите мне не медсестру, а городскую красивую девушку! Ведь в Уш-Тереке мне такой не повидать.
— Но откуда же я вам возьму красивую девушку? — плутовала Зоя.
— Только снимите халат на минутку. И — пройдитесь!
И он отъехал на кресле, показывая, где ей пройтись.
— Но я же на работе, — ещё возражала она. — Я же не имею пра…
То ли они слишком долго проговорили о мрачном, то ли закатное солнце так весело трещало лучами в комнате, — но Зоя почувствовала тот толчок, тот прилив, что это сделать можно и выйдет хорошо.
Она откинула вышиванье, вспрыгнула с кресла, как девчёнка, и уже расстёгивала пуговицы, чуть наклоняясь вперёд, торопясь, будто собираясь не пройтись, а пробежаться.
— Да тяни-те же! — бросила она ему одну руку, как не свою. Он потянул — и рукав стащился. — Вторую! — танцевальным движением через спину обернулась она, и он стащил другой рукав, халат остался у него на коленях, а она — пошла по комнате. Она пошла как манекенщица — в меру изгибаясь и в меру прямо, то поводя руками на ходу, то приподнимая их.
Так она прошла несколько шагов, оттуда обернулась и замерла — с отведенными руками.
Олег держал халат Зои у груди, как обнял, смотрел же на неё распяленными глазами.
— Браво! — прогудел он. — Великолепно.
Что-то было даже в свечении голубой скатерти — этой узбекской невычерпаемой голубизны, вспыхнувшей от солнца — что продолжало в нём вчерашнюю мелодию узнавания, прозревания. К нему возвращались все непутёвые, запутанные, невозвышенные желания. И радость мягкой мебели, и радость уютной комнаты — после тысячи лет неустроенного, ободранного, бесприклонного житья. И радость смотреть на Зою, не просто любоваться ею, но умноженная радость, что он любуется не безучастно, а посягательно. Он, умиравший полмесяца назад!
Зоя победно шевельнула огневатыми губами и с лукаво-важным выражением, будто зная ещё какую-то тайну, — прошла ту же дорожку в обратную сторону — до окна. И ещё раз обернувшись к нему, стала так.
Он не поднялся, сидел, но снизу вверх чёрною метёлкою головы тянулся к ней.
По каким-то признакам, — их воспринимаешь, а не назовёшь, в Зое чувствовалась сила — не та, которая нужна, чтобы перетаскивать шкафы, но другая, требующая встречной силы же. И Олег радовался, что кажется он может этот вызов принять, кажется он способен померяться с ней.
Все страсти жизни возвращались в выздоравливающее тело! Все!
— Зо-я! — нараспев сказал Олег, — Зо-я! А как вы понимаете своё имя?
— Зоя — это жизнь! — ответила она чётко, как лозунг. Она любила это объяснять. Она стояла, заложив руки к подоконнику, за спину — и вся чуть набок, перенеся тяжесть на одну ногу. Он улыбался счастливо. Он вомлел в неё глазами.
— А к зоо? К зоо-предкам вы не чувствуете иногда своей близости?
Она рассмеялась в тон ему:
— Все мы немножечко им близки. Добываем пищу, кормим детёнышей. Разве это так плохо?
И тут бы, наверно, ей остановиться! Она же, возбуждённая таким неотрывным, таким поглощающим восхищением, какого не встречала от городских молодых людей, каждую субботу без труда обнимающих девушек хоть на танцах, — она ещё выбросила обе руки, и прищёлкивая обеими, всем корпусом завиляла, как это полагалось при исполнении модной песенки из индийского фильма:
— А-ва-рай-я-а-а! А-ва-рай-я-а-а!
Но Олег вдруг помрачнел и попросил:
— Не надо! Этой песни — не надо, Зоя.
Мгновенно она приняла благопристойный вид, будто не пела и не извивалась только что.
— Это — из „Бродяги“, — сказала она. — Вы не видели?
— Видел.
— Замечательный фильм! Я два раза была! — (Она была четыре раза, но постеснялась почему-то выговорить.) — А вам не нравится? Ведь у Бродяги — ваша судьба.
— Только не моя, — морщился Олег. Он не возвратился к прежнему светлому выражению, и уже жёлтое солнце не теплило его, и видно было, как же он всё-таки болен.
— Но он тоже вернулся из тюрьмы. И вся жизнь разрушена.
— Это всё — фокусы. Он — типичный блатарь. Урка.
Зоя протянула руку за халатом.
Олег встал, расправил халат и подал ей надеть.
— А вы их не любите? — Она поблагодарила кивком и теперь застёгивалась.
— Я их ненавижу. — Он смотрел мимо неё, жестоко, и челюсть у него чуть-чуть сдвинулась в каком-то неприятном движении. — Это хищные твари, паразиты, живущие только за счёт других. У нас тридцать лет звонили, что они перековываются, что они „социально-близкие“, а у них принцип: тебя не… тут у них ругательные слова, и очень хлёстко звучит, примерно: тебя не бьют — сиди смирно, жди очереди; раздевают соседей, не тебя — сиди смирно, жди очереди. Они охотно топчут того, кто уже лежит, и тут же нагло рядятся в романтические плащи, а мы помогаем им создавать легенды, а песни их даже вот на экране.
— Какие ж легенды? — смотрела, будто провинилась в чём-то.
— Это — сто лет рассказывать. Ну, одну легенду, если хотите. — Они рядом теперь стояли у окна. Олег без всякой связи со своими словами повелительно взял её за локти и говорил как младшенькой. — Выдавая себя за благородных разбойников, блатные всегда гордятся, что не грабят нищих, не трогают у арестантов святого костыля — то есть не отбирают последней тюремной пайки, а воруют лишь всё остальное. Но в сорок седьмом году на красноярской пересылке в нашей камере не было ни одного бобра — то есть, не у кого было ничего отнять. Блатных было чуть не полкамеры. Они проголодались — и весь сахар, и весь хлеб стали забирать себе. А состав камеры был довольно оригинальный: полкамеры урок, полкамеры японцев, а русских нас двое политических, я и ещё один полярный лётчик известный, его именем так и продолжал называться остров в Ледовитом океане, а сам он сидел. Так урки бессовестно брали у японцев и у нас всё дочиста дня три. И вот японцы, ведь их не поймёшь, договорились, ночью бесшумно поднялись, сорвали доски с нар и с криком „банзай!“ бросились гвоздить урок! Как они их замечательно били! Это надо было посмотреть!
— И вас?
— Нас-то за что? Мы ж у них хлеба не отбирали. Мы в ту ночь были нейтральны, но переживали во славу японского оружия. И на утро восстановился порядок: и хлеб, и сахар мы стали получать сполна. Но вот что сделала администрация тюрьмы: она половину японцев от нас забрала, а в нашу камеру к битым уркам подсадила ещё небитых. И теперь урки бросились бить японцев — с перевесом в числе, да ведь ещё у них и ножи, у них всё есть. Били они их бесчеловечно, насмерть — и вот тут мы с лётчиком не выдержали и ввязались за японцев.
— Против русских?
Олег отпустил её локти и стал выпрямленный. Чуть повёл челюстью с боку на бок:
— Блатарей — я не считаю за русских.
Он поднял руку и провёл пальцем по шраму, будто протирая его — от подбородка по низу щеки и на шею:
— Вот там меня и резанули.