Книга: Воронья дорога
Назад: Глава 12
Дальше: Глава 14

Глава 13

Когда умерла тетя Фиона, мне было одиннадцать. Помню, я был и рассержен, и обижен, что меня сочли слишком юным и не пустили на похороны. Ведь это был шанс показать, каким я стал взрослым, и, кроме того, в кино и по телику похороны выглядели так романтично и драматично, так интригующе-торжественно-мрачны были люди в черном: губы поджаты, кое у кого слезы на глазах; и эти сочувственные объятья, и приглушенные голоса. Имярек был хорошим человеком и все такое. Но помимо причин для огорчения была и причина радоваться простому факту: она умерла, а я жив.
Как хоронили тетю Фиону, я не видел, но видел в больнице дядю Фергюса. Я тоже там лежал, у меня вырезали аппендицит. И я пошел в его палату – выразить соболезнования.
У него была сломана рука, треснуло несколько ребер, все лицо в синяках и ссадинах – Чингачгук в боевой раскраске отдыхает после битвы с ирокезами. Я в жизни ничего подобного не видал.
Тут и сказать-то было особо нечего, и я не помню, что говорил. Он все твердил, что не может ничего вспомнить – как проехали Лохгайр, так и память стерло начисто. И ему совершенно невдомек, почему Фиона не пристегнулась. Он-то думал, что пристегнулась, но, говорят, не было этого. Как же она так?!
Он заплакал.
* * *
Я сидел на огромной обшарпанной глыбе железобетона. Нога на ногу, руки сложены на груди. Смотрел, как волны внизу набегают на песок, и слушал уханье и завывание вмурованных в бетон чугунных труб и люков.
Был третий день после смерти моего отца. Только что солнце кануло за Норт-Джурой, оставило небо в сияющих кудрях облаков. Небо – сплошь густая синева, облака – широкая гамма красок, от золота до пурпура. Ветер, все еще теплый, налетал с юго-запада; он имел резкий привкус соли. Атлантические волны разбивались о скалы с тучей пенных брызг – отсюда и привкус. Но, кажется (особенно если поднапрячь воображение), был и запах травы – с лугов далекой Ирландии, а может, с холмов Уэльса принес его круговорот воздушных масс.
Бетонный блок имел форму куба со стороной примерно четыре метра. Но выглядел параллелепипедом – нижний метр утонул в песке маленького пляжа, находящегося в нескольких милях к западу от Галланаха, почти на одной линии с южным краем острова Макаскин. Отлитый четыре года назад, этот железобетонный куб успел сплошь покрыться натеками ржавчины и пометом чаек.
Собственно говоря, это была единственная скульптура, которую Даррен успел сделать в натуральную величину. В спонсоры он заполучил компанию по производству цемента, согласившуюся дать деньги и материалы, но куда как сложнее оказалось найти место для установки изделия – муниципалитету не пришлась по вкусу идея, что поблизости от города может появиться фиговина величиной в четыре гаража. Да вдобавок парочка плюгавых газетенок подняла хай о возмутительной трате общественных денег и не менее возмутительном загаживании нашего хрупкого ландшафта псевдохудожественными и психопатомужеложественными по(д)делками. На выручку пришел не кто иной, как дядя Фергюс: замолвил, где надо, словечко, и участок выделили.
Даррену пришла мысль сыграть на газетной шумихе, дав своей штуковине какое-нибудь обалденно-претенциозное название. Помню, как однажды на вечеринке обсуждался «Диалектический кинетико-статический объект "Альфа" на Лузитанском побережье». Но окончательным стало наименование «Блок-1».
До ближайшей тропы отсюда было три километра, и даже рисковый яхтсмен, идя впритирку к берегу, если и замечал блок, то, скорее всего, принимал его за какую-нибудь развалину времен войны. Короче говоря, не та посещаемость, что у Сочи-холл-стрит. Но Даррен был счастлив. Его изделие работало: когда прилив достигал нужного уровня, получалась такая какофония, будто призрак блуждал в лабиринте из плохо настроенных органных труб. Да вдобавок притоком и оттоком воды с лязгом распахивало и захлопывало крышки люков, открывая и закрывая воде доступ к накопителям, и, в зависимости от силы волн, из ржавых трубок били вверх фонтаны разной высоты – ни дать ни взять кубистский кит. Даррен уверял, что он многому научился у «Блока-1». Вы подождите, вот будет второй, а потом еще…
Я думал о тете Фионе, потому что вообще думал о смерти, и перебрал в памяти всех знакомых людей, до срока завернувших ласты, но что-то оставивших в моей душе. Тетя Фиона – лишь слабый след. Хотя мне и было одиннадцать, когда она погибла, я ее знал неплохо. Но как будто с ее ранней смертью потерял возможность регулярно обновлять воспоминания о ней, и они быстро истлели. Природа не терпит пустоты, и принадлежавшее тете Фионе местечко в моей голове заполнилось сведениями о других родственниках, еще живущих.
А ведь она мне нравилась, это я точно помню. Хорошая была женщина. Разрешала нам играть в замке и вокруг, водила иногда гулять на берег. Мне она казалась одновременно и молодой и старой. Тетя Фиона не принадлежала к поколению Фергюса и Лахлана и даже к поколению моего отца. Она выглядела моложе их, не говоря уж о настоящих стариках, таких как бабушка Марго. Нет, тетя Фиона была ближе к нам, когда мы были детьми. И этим напоминала дядю Рори.
Как в воду канувшего дядю Рори. Вот какая мысль пришла мне в голову: если сообщения о папиной смерти появились в нескольких газетах (отчасти из-за его хоть и скромной, но все-таки известности, а отчасти из-за того, что смерть была, как ни крути, необычной и эффектной), то Рори мог узнать и подумать: не мешало бы связаться с нами. Но этого не случилось, а похороны уже завтра. Живущий во мне романтик хотел, чтобы дядя Рори появился на церемонии, взял да и очутился во дворе лохгайрского дома. Но это, конечно, маловероятно – природа чудесами не разбрасывается.
Ветер трепал волосы на темени и затылке. Я взглянул в фиолетовое небо: звезд почти нет. Пока не заболела шея, я рассматривал небеса, а потом сказал вслух, громко:
– Понял?
Ничего. На песке шуршали волны. Я опустил голову. Над отражением неба в воде скользила на бреющем пара чаек. Дивясь всему этому, я покачал головой.
Скончался папа, как склонен был считать дядя Хеймиш, при обстоятельствах мистических. Точнее, его покарал Господь.
Более всего Хеймиш был потрясен и огорчен своей причастностью к этому событию. Не так беспокоила дядю его собственная роль в драматическом эпизоде, как жуткое предположение: а может, и правда существует Бог, который слушает, думает, решает и действует точь-в-точь как простой смертный, разве что у него больше возможностей. Видимо, папа был прав, когда утверждал, что дядя просто в игрушки играет и по-настоящему не верит в свою карательную протоересь.
Дядю Хеймиша, похоже, заботливые доктора накачали успокоительным. А папа упокоился сам, и заботу о нем взяло на себя похоронное бюро, и скоро он окажется под розами в глухом углу лохгайрского парка. При жизни так и не крестившийся, он будет похоронен в неосвященной земле.
Одно поколение, думал я. Может быть, дядя Рори тоже мертв – а кто говорит, что это не так? Мой дядя Хеймиш по прозвищу Дерево сейчас лежит в полутемной палате и жалобно бормочет. «Бог-ревнитель», «сторож брату своему», «нетварный божественный свет», «по делам их судите их», «запах диавола» и все такое. Поминает своих антитворцов и просит меня передать матери, что Кеннет, при всем его атеизме, потерпевшем столь наглядное и драматичное фиаско, был человеком неплохим и, скорее всего, в послежизни не понесет наказания, пусть даже врата Царствия Небесного необратимо закрыты для него…
Вот и все, что осталось от некогда самого многообещающего из четверых Макхоунов. Лепечущее чепуху на больничной койке ничтожество.
Рори мы не видели уже десять лет, он для нас все равно что умер. Фиона погибла из-за того, что не пристегнула ремень безопасности. Мой родитель, злой во хмелю, решил что-то доказать… выходкой в манере подгулявшего оксфордского студентика. Остается только Хеймиш, да и тот сейчас в белой горячке от скорби, и чувства вины, и от новой прививки веры.
Так себе итог.
* * *
Известие о гибели отца застигло меня врасплох. Кажется, я был на грани обморока. Стоял смотрел, как плачет Гав, слушал, как всхлипывает позади меня Дженис Рэй, уткнувшись лицом в плечо Эшли, и вдруг почувствовал, что теперь не контролирую собственное тело. Я даже не связан с ним; я вне его. Не то чтобы я стоял или витал снаружи себя, а просто знал: какая-то часть моего существа отключилась от коммуникативных каналов и действует автономно.
Я слышал шум, вроде непрерывного шороха прибоя, и картина перед глазами приобретала серый цвет, и это немного напоминало туннель. Вдруг я осознал, сколь зыбко равновесие любого из нас – человечка, стоящего на двух жалких ножках. И казалось, будто кожа моя сокращается, и вжимается в плоть, и мерзнет, и истекает потом.
Должно быть, я зашатался. Эш взяла меня за плечи и усадила за стол. Попросила Дженис приготовить сладкого чая. Я поблагодарил, выпил чай, подрожал, а потом Эш позвонила в Лохгайр.
Телефон был занят, но Эшли это не смутило. В конце концов удалось дозвониться в деревню, до маминой подруги, и она сходила к маме.
Пока я разговаривал по телефону, мой разум был спокоен и ясен. Я тихо задавал вопросы, а мамин голос был блеклым, дрожал. Она рассказала, что случилось. Но когда я положил трубку, обнаружил, что на глазах набухли слезы и щеки мокры. Слезы капали с подбородка на грудь, в расстегнутый ворот рубашки.
«О господи!» – сказал я, понимая, что должен испытывать душевное смятение.
Эш дала чистую салфетку, я утерся.
– Я тебя отвезу.– Эш опустилась на корточки передо мной, взяла за руки. Ее удлиненное лицо было серьезным, глаза блестели.
– Ты слишком много выпила,– сказал я.– Мы оба слишком много выпили. И вообще, тебе в Лондон надо, на новую работу.– Я набрал полную грудь воздуха: – Впрочем, спасибо.– Я наклонился и поцеловал ее в нос. Она потупилась. Я откинулся на спинку стула и посмотрел через голову Эшли на закрашенные белой краской обои в прихожей.
Эшли взглянула мне в глаза:
– Прентис, как это случилось? Я пожал плечами:
– Кажется, он спятил.– Мой взгляд соскользнул с печальных глаз на ковер, изношенный, с винным пятном, оставшимся после вечеринки двухлетней давности,—Да, просто спятил. Эш погладила меня по плечам:
– Утром я тебя отвезу. И договорюсь, чтобы местечко для меня придержали. Никакой спешки. Но только если ты хочешь.
– Я и сам не знаю.
Я и правда не знал. Наклонился вперед, уткнул голову между коленями и уставился на обшитый черной лентой край ковра и на грубые половицы. Чувствовал, как Эш гладит меня по голове: ладони у нее были мягкие, ласковые. Ложиться в кровать я не хотел, да и все равно бы не уснул. Эш осталась со мной в кухне, и мы выпили весь настоящий кофе, а потом весь растворимый.
Я говорил о своей семье, о Рори, Фионе, маме и папе. Перед самым рассветом над городом раскатывался гром, и я смеялся, сидя на диванчике в гостиной рядом с Эшли. Смеялся под грозу. Она меня обнимала, успокаивала.
Наступил рассвет – сначала серый, но потом облака на западе разошлись. Вот и ясный день. Эшли оставила для Гава и Дженис записку, помогла мне собрать сумку – сам я не был способен ни на что. И мы уехали, ушли. Старенький, но блестящий свежей краской «2CV» почти безлюдными улицами вывез нас из светлого и тихого города и вразвалочку покатил к Галланаху. Погода стояла великолепная, я без умолку болтал, а Эш слушала, иногда улыбалась. И у нее всегда было припасено доброе словечко для меня.
В Лохгайр мы прибыли к десяти утра, и солнце сияло сквозь деревья, и в парке громко щебетали птицы. Эшли остановила машину, отворила ворота в конце подъездной дорожки.
– Здесь тебя высажу, ладно?
– Слышь, зайди, а? – попросил я.
Она отрицательно покачала головой, зевнула. Длинные соломенные волосы засияли в снопе солнечных лучей, падавших через боковое оконце машины.
– Как-нибудь в следующий раз, Прентис. Домой поеду, поспать надо. Если могу еще чем-то помочь, вякни.
– Хорошо,– кивнул я.
– Обещаешь? – улыбнулась она.
– Обещаю.
Она наклонилась вперед, положила ладонь мне на голову и поцеловала в темя. Я услышал, как она набрала в легкие воздуха, будто хотела что-то сказать. Но затем выдохнула, промолчала, лишь погладила меня по голове. Я обнял ее одной рукой, удержал на мгновение, затем отпустил, протянул руку назад и взял сумку. Отворил дверь и вышел.
– Спасибо,– сказал я.
– Да не за что, Прентис.
Я захлопнул легкую дверцу. Машина газанула с места, развернулась; при этом узенькое переднее колесо опасно выпирало из своей ниши. Крошка «ситроен» залязгал, уезжая. Эшли высунула из окна ладонь, помахала. Я поднял руку и не опускал, пока автомобиль мчался сквозь частокол солнечных лучей под кронами деревьев. Она задержалась у шоссе, повернула направо. Вскоре шум движка потерялся среди птичьего пения и шороха листьев.
Прохладный утренний воздух был чист и свеж. Я глубоко вздохнул и потер зудящие глаза. От недосыпа мозги были как контуженные.
Затем я поднял сумку и повернулся к дому.
* * *
Эта страна никогда не бывала пустынной, говорил нам папа. В океанских глубинах времен, что лежат под тонким слоем нашего времени, осталась эпоха, когда целое море отделяло горы будущей Шотландии от гор, которым суждено было стать Англией и Уэльсом. Первое объединение произошло свыше миллиарда лет назад. Некоторые из этих гор были уже тогда древними: образовавшись два миллиарда лет назад, они кочевали по лику планеты, а тем временем первичный океан сужался и закрывался, и все то, что потом станет Британскими островами, тогда лежало южнее экватора. Будущие шотландские горы, а тогда – часть континента Евроамерика, подвергаясь все новым тектоническим процессам, все-таки сохранили под измятыми до неузнаваемости осадочными слоями кристаллический фундамент, благодаря которому Шотландия имеет свои нынешние очертания.
Примерно треть миллиарда лет назад этот участок Евроамерики находился на экваторе и был покрыт обширными папоротниковыми лесами. Они сгнивали и превращались в отложения; органика уходила в глубину и подвергалась давлению и нагреву; и таким образом получались нефть и уголь для грядущего человечества. Кристаллический массив на растопленной породе медленно плыл на север, дробясь по пути. Климат становился жарким, а дожди – редкими, и огромные динозавры, высотой с дерево и весом с танк, неторопливо брели по полупустыне; а на западе открывался новый океан. Исчезли динозавры, но Атлантика все еще росла; извергались вулканы, старый камень плавился в недрах, и выбрасывался на поверхность, и растекался широкими и глубокими морями лавы.
На суше тогда были горы выше Эвереста, но природа их постепенно сточила – не твердым резцом, а всего лишь ветром и водой. И вот Шотландия оказалась на одних широтах с Канадой и Сибирью, а планета остывала – приходили ледники, и лавовые покровы очутились под соразмерными толщами замерзшей воды. И столь велика была тяжесть этих льдов, что они протачивали горную породу, как алмаз протачивает стекло, и корни плавающих на огне холмов все глубже уходили в тугое море магмы.
Потом снова изменился климат: льды отступили, а талая вода стекла с суши, так что уровень Мирового океана поднялся и острова, которые со временем будут названы Британскими, оказались вдали от материковой Европы.
Освободившись наконец от великой тяжести льда, они медленно всплыли и снова превратились в горы, и их снова заселили растения и животные. И люди.
Когда мы вместе гуляли по выходным и праздникам, он находил и показывал нам следы минувших эпох, объяснял мазки, нанесенные кистью природы на холст земли. В Галланахе мы увидели слой белого мелового песчаника – он служил стекольной фабрике сырьем вот уже полтора века. На Арране он показывал нам удивительные складки – настоящая гармошка; на Стаффе – ровные, в аккуратные ряды выстроенные столбы остывшей лавы; в Эдинбурге – окаймленные щебенью пеньки древних вулканов; в Глазго – черные окаменелые остатки деревьев, росших триста миллионов лет назад; в Лохабере – параллельные дороги, во времена незапамятные бывшие берегами ледниковых озер. По всей Шотландии мы видели висячие ущелья, друмлины и карры. На Гебридах ходили по возвышенным берегам, выросшим когда-то из океанских пучин, и прикасались к скалам, зная, что им два с половиной миллиарда лет – вдвое младше самой Земли и вшестеро моложе Галактики.
«Это волшебство»,– помнится, думал я, когда мы путешествовали однажды на Бенбекулу. Я тогда был уже достаточно большой, чтобы вникать в отцовские рассказы, но и достаточно маленький, чтобы вникать по-детски. «Волшебство. Время – это волшебство. И геология тоже. Физика, химия – все эти красивые и важные слова, которые произносит отец, все это – волшебство».
Я сидел, прислушиваясь к двигателю. Мама рулила, отец находился на переднем пассажирском сиденье; его локоть, обтянутый рукавом рубашки, был высунут из окошка «вольво». Мы с Джеймсом и Льюисом сидели сзади.
Двигатель ровно урчал, и я, помнится, подумал: смешно, что эти давным-давно отжившие растения превратились в нефть, а нефть превратилась в бензин, и машина, заправленная бензином, обрела голос. Это сейчас в наших лесах даже змею редко встретишь, а когда-то здесь кишели огромные динозавры, и динозавры тоже умирали и превращались в нефть, и голос машины похож на гневный утробный рев доисторического ящера. Выходит, что его последний смертный вздох, его последний крик земная твердь сохраняла все эти миллионы и миллионы лет, и сейчас он звучит снова – на узкой дороге безвестного островка, по которой отдыхающее семейство Макхоунов катит на север.
Я выглянул в открытое окно: слева от нас под лучами летнего солнца блистал махайр.
* * *
– Прентис! Прентис! О Прентис, помолись за своего отца!
– Здравствуйте, дядя Хеймиш,– сказал я, когда тетя Тоуни привела нас в спальню, где лежал мой дядя, одетый в хлопковую пижаму и красный шелковый халат с синими драконами. Сдвинутые шторы создавали в комнате полумрак. Пахло яблоками.
– Мэри! О Мэри! – увидел дядя Хеймиш мою мать.
Он сложил ладони, прищемив между ними черный носовой платок. Небритый, на голове колтун. Никогда я не видел его таким неряхой. Перед ним стоял широкий лоток на коротких ножках, на лотке – полусобранная мозаика-головоломка.
Я подошел к кровати, протянул руку, сжал молитвенно соединенные ладони дяди, чуть подержал и отпустил.
При ближайшем рассмотрении выяснилось, что дядя Хеймиш составляет мозаику картинкой книзу. Каждый картонный фрагмент был обращен к нам серой изнанкой. Мама ненадолго обняла Хеймиша, и мы опустились на стулья по обеим сторонам кровати.
– Я приготовлю чай.– Тетя Тоуни бесшумно скрылась за порогом.
– И печенья принеси! – крикнул в уже затворенную дверь дядя Хеймиш и широко улыбнулся – сначала маме, потом мне. Но уже через секунду казалось, что на лице вот-вот появится плаксивая гримаса, а из глаз потекут слезы.
Дверь снова отворилась.
– Что ты сказал, дорогой? – спросила тетя Тоуни.
– Ничего,– ответил дядя Хеймиш, и вновь его губы – только губы – тронула улыбка и вновь исчезла через миг.
Дверь затворилась. Дядя посмотрел на мозаику, шевельнул пару фрагментиков, поискал для них места в сложенной части мозаики. Ее перекошенный нижний край, большие щели между отдельными фрагментами, крошечные обрезки пестрого картона, а также лежащие у подушки маникюрные ножницы разоблачали мухлевщика.
– Спасибо, что пришли,—рассеянно произнес он, возясь с серыми картонками. В голосе звучала такая скука, как будто к дяде Хеймишу по какому-то рутинному делу притащились рабочие с фабрики.– Я вам очень благодарен.
Мы с мамой переглянулись. Похоже, она опять была готова заплакать. Мы оба наплакались, когда Эшли высадила меня у ворот лохгайрского дома, но с тех пор мама держалась молодцом. В первый же день мы посетили милейшего адвоката Блока, а на следующий он соизволил нанести нам визит, каковую услугу, судя по тону звонившей нам секретарши, мы обязаны ценить, как ценят простые смертные благодеяния особ королевской крови и высших церковных иерархов. Я даже слегка удивился, что он, высадясь из «мерса», не стал ждать, когда мы преклоним колени и поцелуем его туфлю.
Мы связались с похоронным бюро, отшили несколько репортеров, а Льюис из Лондона уверил нас, что он сейчас ничем помочь не в силах. Наконец удалось разыскать Джеймса, который вместе со своим классом путешествовал по Австрии. Он должен был успеть к похоронам, одна из сопровождавших учительниц согласилась приехать с ним.
Папа остался верен себе: его архивы пребывали в жутком беспорядке. Разрозненные листы бумаги, безымянные папки, непонятные картотеки. И солидного вида компьютер – вот если бы только кто-нибудь из нас умел с ним обращаться… В тот день, когда я вернулся, мы с мамой долго стояли и глядели на эту машину, понимая, что внутри может находиться что-нибудь ценное и надо бы заглянуть, но даже не представляя себе, как эта чертова штуковина включается. Инструкция по использованию куда-то запропастилась, а мама отродясь пальцем не дотрагивалась до клавиатуры. Мой же опыт пользователя ПК состоял из тактики отстрела хищных инопланетян и перманентного давления на клавишу непрерывного огня.
– Я знаю, кто нам поможет,– заявил я и набрал телефонный номер Уоттов.
За двадцать четыре часа до похорон позвонила тетя Тоуни: не могли бы мы навестить дядю Хеймиша? Это он попросил о встрече. И вот мы здесь, мама сидит по ту сторону кровати, глаза на мокром месте.
Я откашлялся:
– Ну, как вы, дядя Хеймиш?
Он посмотрел на мою мать. С таким видом, будто решил, что это она говорит, а не я. Пожал плечами.
– Извините, что оторвал вас от дел…– Голос был ровным, бесстрастным.– Я только хотел сказать, что мне очень жаль. Это ужасная потеря, и умоляю вас: ради бога, простите, хоть я и не… не подговаривал его… Он сам… А я ему: не надо.– Дядя Хеймиш вздохнул и попытался вдавить картонный фрагмент в ячейку – не получилось.– Мы оба были немного не в себе, но я… я пытался его остановить, хотел поговорить с ним, но… но…– Он умолк, раздосадованно фыркнул и взял ножницы. Срезал с фрагмента два крошечных кусочка и вставил его на пустующее место.– Халтурщики, совсем разучились мозаику делать,– пробормотал он.
Тут я забеспокоился: можно ли оставлять дяде Хеймишу ножницы, пусть даже маленькие.
Он посмотрел на меня.
– Упрямый! – произнес он звонко и снова уткнулся в мозаику.– Всегда был упрям. Он хороший, я его любил, как-никак брат… Но… не чувствовал он в себе Бога. Правда ведь? – Хеймиш посмотрел на маму, на меня.– Не чувствовал, что есть в нем нечто большее, чем он сам, правда, Мэри? – Дядя Хеймиш снова повернулся к маме.– А доказательства – вокруг нас. Доброта и сила. Но он не верил… Я ему пытался объяснить, мол, ищи и обрящешь, не будет получаться – в церковь иди… А он в ответ: я-де не стал бы людей в церковь загонять. А почему – не стал бы? Раньше ведь так и делалось. Почему сейчас нельзя? – Дядя Хеймиш взял новую картонку, повертел перед глазами.– Тогда это было правильно и сейчас правильно. Так и сказал ему. Это же для людей, ради их блага.– Он хмыкнул, на лице появилось недовольное выражение.– А этот дуралей мне говорит: не позорься! – Дядя Хеймиш мрачно смотрел на фрагмент мозаики, будто остротой своего взгляда пытался убрать лишний картон.– А я говорю: так я и не позорюсь, это ты позоришься, Бог все видит…—Дядя Хеймиш заплакал, нижняя губа затряслась, как у ребенка.
– Ну что ты, Хеймиш! – Мама наклонилась и погладила его по руке.
– Дядя Хеймиш, а что конкретно случилось?
Я уже пришел к выводу, что дядя свихнулся напрочь, но все же задал вопрос – вдруг да проскочат в бреду какие-нибудь важные детали.
– Простите,– шмыгнул носом Хеймиш и вытер глаза, а затем высморкался в траурный носовой платок.
Он убрал платок в нагрудный карман, обеими руками вцепился в край лотка с мозаикой и наклонил голову, словно решил адресовать свои слова картинке. И принялся водить большими пальцами друг вокруг друга.
– Мы с ним по кружечке-другой пропустили – в городе встретились. Я в «Стим-Пэкете» поселился – нужно было кое с кем встретиться, а утром фабрику показать. Да и кормят там хорошо… Я искал подарок Антонайне на день рождения и тут натыкаюсь на Кеннета. Ну, решили пивка хлопнуть, вспомнить старые времена.
– А вот и я,– появилась тетя Антонайна с увесистым подносом. Наступила пауза – тете нужно было налить чай, разложить печенье.– Милый, можно, я останусь? – спросила дядю Хеймиша тетя Тоуни.
Я решил, что она выглядит похуже, чем мама: лицо осунувшееся, под глазами черные тени. Даже каштановые волосы заметно поседели.
Муж не обратил на нее внимания. Он продолжил рассказ, хотя теперь обращался не только к картинке, но и к чашке чая, поставленной тетей Тоуни прямо на лоток. Большие пальцы по-прежнему вращались друг вокруг дружки.
– И мы двинули в «Аргайл-лаундж» – оттуда хороший вид на залив. Взяли по большой – точь-в-точь как в молодости. Сигару выкурили. Поболтали на славу. Я позвонил в офис, что сегодня прогуливаю. Кеннет позвонил в Лохгайр. Потом решили взять китайской еды – тоже ностальгии ради. Но так до лавки и не добрались. Решили прогуляться по кабакам и начать с бара «Гэлери», там-то и зашел разговор о вере.—Дядя Хеймиш умолк, взял чашку, глотнул, не отрывая глаз от лотка, и возвратил чашку на блюдце.
– Он сказал, что я чокнулся.– У дяди Хеймиша брови полезли на лоб, голос тоже поднялся, но тут же сразу упал.– А я его обозвал дураком.
Хеймиш быстро, украдкой глянул на мою мать.
– Простите,– шепнул он и снова уставился на лоток с мозаикой. И вздохнул. А большие пальцы все двигались.
– Я ему говорю: тебя Господь любит, а он только смеется,– пожаловался Хеймиш.– Никак не желает понять, никак не желает увидеть. Я ему говорю: ты же слепец! То есть зрячий, но живешь с закрытыми глазами. Тебе и надо-то всего лишь принять Христа в свою жизнь, и тогда все моментально встанет на свои места. И мир покажется совсем другим – новая плоскость бытия откроется. Я ему объясняю: все, чем мы тут занимаемся,– это подготовка к следующей жизни. Там будем судимы, наказаны и вознаграждены.– Хеймиш покачал головой, на лице – смятение.– А он все издевается, спрашивает, когда это мне успели шунтирование мозга сделать.
(Господи Боже, или кто там за него? Помоги мне не расхохотаться!)
Я кашлянул и промокнул внезапно увлажнившиеся глаза салфеткой.
А Хеймиш тараторил:
– Я ему говорю: только религия способна объяснить, в чем смысл жизни. Только Господь, как абсолют, дает нам… дает нам тот крючок, на который мы можем повесить свою философию. Иначе для чего жить? А он говорит, что значит —для чего жить? Какого цвета ветер?
Дядя Хеймиш снова покачал головой:
– Я ему: вера – это любовь! Самая прекрасная на свете. А он говорит: чепуха на постном масле, измена нашей человечности. Человечности! – Хеймиш фыркнул.– Религия дает нам правила. Она удерживает людей от неверных поступков и помогает совершать поступки верные. А он не воспринимает, не слушает. «Религия – это политика». Несколько раз это повторил. Как будто чушь, если ее повторять, станет истиной. «Религия – это политика. Религия – это политика!» Какое богохульство! Выходим мы из последнего бара – даже не могу вспомнить, который он был по счету,– и двигаем сюда, кажется, чтобы на сон грядущий по рюмашке пропустить. Плетемся по Шо-роуд – я же машину на площадке у «Стим-Пэкет-Хоутела» оставил,– и заходит у нас спор насчет церкви, что на Шо-стрит. Ему, мол, нравится, архитектура любопытная, но ведь это же памятник человеческого искусства, а не Божьего, и всего лишь символ. Я в ответ: это дом Господень, и лучше б тебе не кощунствовать.– Хеймиш снова глянул на маму: – А он вдоль стены шел…
Мама кивнула. Хеймиш уже опять смотрел на лоток.
– Он говорит: любая церковь, любой храм – не более чем гигантский пустотелый идол. Я его спрашиваю: ты чего, на голову прихворнул? Он говорит: точно, заразился здравым смыслом. А я ему: твой бог – здравый смысл, и это ложный бог, но истинный идол.—Хеймиш тяжело вздохнул.– Дорога была мокрая, только что дождь прошел… Кеннет давай на меня кричать…– Хеймиш покачал головой.– Говорит: Хеймиш, все боги ложные, вера – это идолопоклонство.– Дядя Хеймиш опять качнул большой седой головой и мрачно посмотрел на меня. Глаза были холодны и смахивали на медуз. Или на лягушачьи икринки.– Все боги ложные, вера – идолопоклонство,– шепотом повторил дядя Хеймиш.
Я содрогнулся.
– Ты можешь себе такое представить, а, Прентис?
Он потупился, покачал головой. Снова взор дяди Хеймиша вернулся на лоток. Большие пальцы не успокаивались.
– Не помню в точности, что он тогда сказал,– прошептал дядя Хеймиш и вздохнул.– А затем он отскочил от стены и побежал к церкви. И полез!
Мать всхлипнула. Очень тихо, но я услышал.
– Мне пришлось перебираться через стену,– пробормотал Хеймиш.– Ворота были на запоре. А пока я карабкался, он уже скрылся. Я подумал, что он по водосточной трубе лезет. Просто догадался. Грохотало вроде, но… я не подумал, чем это грозит. И молний не было, это я помню. Кеннет кричал, ругался, проклятиями сыпал, всяческие кары на свою голову накликал, а я пытался его угомонить, говорил, что он свалится, и что полиция уже едет. «Подумай о семье»,– кричу, а он все лезет.
* * *
Я рассматривал в розоватом свете пальцы, поворачивал кисти и вглядывался в линии на ладони, в вены на ее тыльной стороне. Пытался представить, как папа залезает на крышу церкви, выбирает опоры, подтягивается, потеет, напрягает мышцы во тьме, веря в свои силы, веря в холодную жестяную полоску карниза, которую сжимают его руки.
Глыба подо мной молчала, последняя волна откатилась от нее и впиталась в берег. Был отлив. Небо по-прежнему цвело багряными облаками, но яркости изрядно убыло. Я взглянул на часы. Надо слезать с этой штуковины и выбираться к дороге: местность очень уж неровная, в темноте можно свалиться и шею сломать. Впрочем, алые разводы облаков растворялись – кончался закат, очищалось небо надо моей головой. И это почти в середине года да к тому же вечером. Значит, ночь будет довольно светлая. У меня еще есть время… но лучше не слишком задерживаться, мама будет волноваться. Если и я сейчас уйду по вороньей дороге, она этого не переживет.
* * *
Дядя Хеймиш снова глотнул, нахмурился, глядя на чашку, и выплюнул в нее чай.
– Холодный,– смущенно сказал он жене и промокнул губы носовым платком.
Только в этот момент я заметил, что так и не прикоснулся к чашке, наполненной для меня тетей Тоуни. А Хеймиш продолжал:
– И был очень странный звук, такое гудение, и гудело как будто у меня под ногами, прямо из церковной брусчатки. Я не понял, что происходит, думал, это из-за выпитого или оттого, что я долго вверх смотрел и шея затекла. А гул не проходит, он все громче, и тут у меня аж волосы на затылке зашевелились. Я кричу: «Кеннет», а он уже на середине ската и дальше лезет. Потом – вспышка, ослепительная вспышка. Передо мной светящаяся яркая полоса, как будто струя горящей крови, как будто поток лавы на склоне вулкана. Прямо передо мной. И звук – ужасающий! И запах серы. Запах дьявола… Правда, я подумал, что это лишь совпадение. Упал. Ослеп наполовину… Думаю, может, это бомбежка? И слышу звон, как будто разом грянули все церковные колокола.– Дядя Хеймиш вновь поднес к губам чашку, но передумал и вернул ее на блюдце,– Тут сообразил: это ж молния! До сих пор не могу поверить. Оглянулся назад и увидел Кеннета, он упал на траву и на камень какой-то большущий. На могилу упал. Руки обгорели. Лез по громоотводу и сорвался вместе с ним. Не знаю, может, и остался бы жив, не упади он на камень. Я к нему бросился, а у него из головы кровь течет.– Хеймиш медленно поднял взгляд на маму. Та молча плакала.– Прости,– сказал он. Она ничего не ответила.
* * *
«Идиот,– прошептал я, сидя на громадном сером бетонном блоке Даррена.– Идиот.– И на этот раз я обращался уже не к себе.– Идиот! – прокричал я небесам.– Идиот! – взревел я, сдавливая пальцами щербатый бетон под собой.—Идиот!» —верещал я, выбрасывая из легких теплый морской воздух.
Я давился кашлем, я плакал, я тяжело дышал. Потом вытер нос рукавом рубашки, снова почувствовав себя мальчишкой, ребенком, шмыгнул, сглотнул, задышал медленнее, стиснул зубы, чтобы не дрожал подбородок.
Я выпрямил спину, уперся руками, вытянул перед собой ноги; ладони были распялены на грубом бетоне. Я подумал о них, о всех. Отец упал с церковной крыши, бабушка Марго – с лестницы, Даррен разбился о белый, как надгробная плита, бетон муниципальной помойки. Тетя Фиона вылетела через лобовое стекло «астон-мартина», сломала шею, угодив в деревце на обочине. И одному богу известно, что случилось с Рори. Ладно, еще денек-другой – и я начну это выяснять. Пока мы с мамой, с помощью Эшли, занимаемся самыми важными отцовскими бумагами, улаживаем юридические формальности. А потом дойдут руки и до остального, и, может статься, среди этих залежей найдется какая-нибудь подсказка о судьбе дяди Рори.
И почему отец всегда был так уверен, что его брат еще жив?
* * *
– Он был еще жив, клянусь.– Ко мне повернулся дядя Хеймиш, кивнул, нахмурился.
Я поднял брови; внутри меня царил холод. Хеймиш снова кивнул:
– Он жив был и кое-что мне сказал. Клянусь, Кеннет сказал: «Понял?» – Хеймиш снова покачал головой: – Так и сказал: «Понял?» Не открывая глаз: «Понял?» – Дядя посмотрел на свои неуемные пальцы и нахмурился – как будто усилием воли пытался их остановить.—Да, так и сказал. И это было так… неправильно, так глупо… И я подумал: может, ослышался… Нет, не ослышался, он спрашивал: «Понял?» – Дядя Хеймиш все качал головой.– «Понял?» – Обратил ко мне лицо: – Трудно в это поверить, да, Прентис?
Он отвернулся, прежде чем я придумал ответ.
– «Понял?» – сказал он подносу с мозаикой и опять покачал головой.– «Понял?»
– Простите,– поднялась мама и в слезах вышла из комнаты.
Тетя Антонайна сидела на краешке кровати, пустыми глазами смотрела на умолкшего супруга. На ногах дяди Хеймиша стал подрагивать лоток. Одеяло на бедрах тоже вздрагивало. Койка заскрипела. Дядя изумленно уставился на лоток: серые картонки мигрировали по дрожащей плоскости и постепенно собирались на одном краю.
Судороги в ногах дяди Хеймиша, похоже, разыгрались не на шутку: чашка чая, поставленная мной на прикроватный столик, покрылась концентрическим узором из стоячих волн. Мне вдруг вспомнилась сцена из «Невыразимой клевости ебатия», когда танки входят в Прагу. Дядя Хеймиш вдруг захныкал. Тетя Тоуни погладила его ногу через одеяло и встала.
– Дорогой, я тебе таблетки принесу.
Она вышла из комнаты. Хеймиш повернулся ко мне; его уже трясло целиком. Картинка на лотке начала разваливаться.
– Ревнитель,– проскулил Хеймиш сквозь стиснутые зубы.– Он ревнитель, Прентис. Бог-ревнитель! Ревнитель!
Я медленно встал, пожал его дрожащие руки и улыбнулся.
* * *
Однажды в моем воображении нарисовалась картина, и с тех пор она меня преследует. Как дядя Рори одалживает у своего соседа Энди мотоцикл, и уезжает в закат, и где-то разбивается, может на спуске к Галланаху. Съезжает с дороги и улетает в какую-нибудь лощину, куда никто не заглядывает последние десять лет. Или, что даже вероятнее, падает в воду, и сейчас «сузуки-185GT» лежит на мели под волнами Лох-Ломонда, или Лох-Лонга, или Лох-Фаина, и седока опутали водоросли, и теперь это лишь скелет в одолженной кожанке. Возможно, он где-то на полпути отсюда до Глазго, и мы регулярно проезжаем мимо, в каких-то нескольких десятках метров, и, скорее всего, так и не узнаем об этом.
Мне было известно, что сразу после того, как Энди, а затем и Дженис подняли тревогу, папа несколько раз ездил по дороге в Глазго, искал следы аварии: тормозной след, пролом в ограждении дороги. Боялся, что брат лежит без чувств или парализованный где-нибудь на поле или в канаве и с дороги его не видать. Но находил только забытые ремонтниками дорожные конусы и разный хлам да изредка – сбитую кем-нибудь овцу или оленя. Короче говоря, ни папа, ни полиция так и не нашли следов исчезнувшего мотоциклиста. И не было в моргах неопознанных трупов, похожих на него, и в больницу не поступали безымянные коматозники с такими же, как у дяди Рори, приметами.
Кажется, никто из нас не заговаривал о самоубийстве, но я в конце концов задумался: а что, если? Ведь у Рори как раз была депрессия. Единственный успех в его жизни – книга о путешествиях, написанная десять лет назад, а все, что ни пробовал он с тех пор, заканчивалось фиаско. Напоследок из него не получился телеведущий. Дядя и сам считал, что профессия эта не для него, но нуждался в деньгах и потому был раздосадован, когда не прошел конкурс. Возможно, он в конце концов понял, что так никогда и не напишет свой магнум-опус.
Да, жизнь легендарной не получилась, а люди, как известно, сводят с нею счеты и по менее уважительным причинам.
Если дядя покончил с собой, то вероятность того, что он лежит где-то под волнами, значительно возрастает. Он мог направить мотоцикл прямиком на ограждение на краю обрыва. На севере в горах сколько угодно подходящих мест. Может, он привязался к мотоциклу, чтобы не всплыть…
Но все же какая ему в этом выгода? Не похоже на то, что здесь замешана большая страховка, или долги по кредитам, или семейное наследство. Рори достался кое-какой капиталец, когда умер дедушка, деньгами распоряжался банк, пока наследнику не исполнилось восемнадцать. На эти средства Рори в первый раз путешествовал по Индии, а потом он жил на доходы с «Траппов», а под конец перебивался авансами под будущие книги и гонорарами за газетные статьи. Перед тем как пропасть, он вообще сидел на мели.
Может быть, его убили? Несколько лет назад и такая мысль приходила мне в голову. Еще в тот вечер, когда мы услышали о его исчезновении. Я играл на берегу Лохгайра с Хелен и Дайаной, потом мы пошли чай пить и увидели во дворе полицейскую машину.
Полицейская машина! Помнится, я тогда здорово разволновался.
Разумеется, в воображаемых сценах не кто иной, как я, обнаружил подлого убийцу и отдал его в руки правосудия, или в роковой схватке толкнул под хлебоуборочный комбайн. Но как ни ломал я голову, так и не сообразил, кому была бы выгодна смерть Рори. Мне приходило на ум, это может быть связано с «Вороньей дорогой» – подлый плагиатор задумал украсть идею будущего шедевра и убрать дядю Рори. Хотя вроде и красть было нечего. Наброски и стихи – на что тут можно позариться?
Я встал на молчаливом бетонном блоке и стряхнул пыль с рук. Рассеивающиеся облака приобрели цвет спекшейся крови, даже с фиолетовым оттенком. Проглядывали все новые звезды. Розовел и поблескивал инверсионный след – в Америку летел самолет. Я взглянул на часы: пора. Маме я сказал, что погуляю часок-другой и вернусь к ужину. Мы ждали в гости Льюиса и Верити – они прилетели из Лондона, где работал Льюис, и собирались в Глазго взять такси. К моему возвращению они, наверное, уже приедут.
* * *
– Зря я тогда про тебя сказал,– произнес дядя Хеймиш, уже когда я двинулся к выходу из плохо освещенной спальни.
Я повернулся. Он все дрожал. Неприятно было смотреть на него – как неприятно слушать царапанье ногтей о классную доску.
– Не надо было мне это делать, Прентис.– Слова с присвистом сочились между стиснутыми зубами. Я услышал на лестнице шаги тети Тоуни.– Зря я это, Прентис. Не надо было говорить.
– Чего не надо было говорить, дядя? – спросил я, положив ладонь на дверную ручку.
– Что я тебе был ближе, чем он, что я тебя отвоевал, спас от его ереси.– Глаза на дрожащем пепельно-сером лице не двигались, взор был устремлен на меня.
Я кивнул и улыбнулся:
– Ну да.
Отворилась дверь, и я освободил проход тете Тоуни – она принесла таблетки и стакан воды.
– До завтра, Прентис,– прошептала она и погладила по руке.– Спасибо.
– Не за что, тетя Тоуни. До завтра.
Из коридора я посмотрел вниз, на ступеньки. Там стояла моя мать, у входной двери, надевала куртку. Я на секунду прислонился к затворенной двери спальни и, никуда не глядя, очень тихо сказал себе: – Понял?
* * *
Я перешел к той грани бетонного куба, что была обращена к суше, и посмотрел на угасающий закат, и попытался угадать, что почувствую, когда встречу Льюиса и Верити. Мы не виделись с той новогодней ночи, когда я набедокурил. Но как ни копался в душе, я не обнаружил страха или ревности. Даже хотелось увидеть их поскорее. Должно быть, холод, поселившийся несколько лет назад во мне, добрался и до моих чувств к Верити. Ревнивая страсть растворялась, как тучи над головой.
Подмывало лихо спрыгнуть на землю, но я решил не искушать судьбу. А то разве мало трагедий в нашей семье? Поэтому я спустился, прошел до конца изогнутого пляжа и травянистым берегом ручья направился к Галланаху.
* * *
…Он рассказывал нам и о флоре этих островов – почему широкие болота между дюнами и пахотными землями так богаты прекрасными цветами. Оказывается, здесь кислый торф смешивается с щелочным песком и образуется благоприятная для растений нейтральная почва. И названия этих трав звучали чарующе, как молитва: морской фенхель, мшанка лежачая, торичник красный, дубник осенний, лен слабительный, язвенник обыкновенный, вероника дубровная, лебеда копьелистная, асплениум северный, очанка лекарственная.
От папы мы узнали о народах, которым Шотландия давала пищу и кров. Восемь или девять тысяч лет назад здесь жили племена охотников и собирателей, временами они кочевали по лесу, который покрывал всю эту землю, временами жили у моря, и теперь только груды ракушек напоминают об их стойбищах. Затем появились земледельцы, они начали выжигать лес. Люди неолита построили обсерваторию на Маэс-Хоув еще до того, как в Египте придумали воздвигать пирамиды, и на острове Льюис круг из стоячих камней появился задолго до Стоунхенджа.
Потом приходили люди бронзового и железного веков, викинги и пикты, римляне и кельты, скотты, англы и саксы; все они нашли дорогу в этот глухой уголок Северной Европы и оставили здесь следы: безлесые склоны холмов, дороги, ограды из плитняка, пирамиды из камней, крепости, могильники, истуканы, фермы, дома, церкви, нефтеперегонные заводы, атомные электростанции, а также ракетные полигоны.
Отец сочинял рассказы о тайных горах, о лесе, утонувшем в песке, о потоке, который превратился в дерево, о торфе-зомби, о каменных бурильщиках. Иногда место действия или тема рассказа как-то соотносились с действительностью. Прообраз тайных гор – настоящий холм, на нем растет цветок, которого больше нигде в мире не сыщешь. Известно, что ураганные ветра загоняли целые гряды дюн в глубь острова, песок засыпал леса и даже деревни. Торф, можно сказать, «бессмертен» – кислые минералы из окружающих скал, холодный атлантический воздух и вечный дождь не дают отмершим деревьям разлагаться.
Другие истории были целиком придуманные – наверное, дело в том, что в отце всегда жил мальчишка. Если смотреть издали на дерево, особенно растущее на дне глена да еще покрытое листвой, то оно и правда похоже на огромный фонтан зеленой воды, которая ударила из земли и вдруг одеревенела.
Пусть от всего этого веяло наивностью, пусть отцовские образы смахивали на галлюцинации, но они тем не менее впечатывались в нашу детскую память, в мозгу всегда создавалась картинка. Взять хотя бы магмитов – людей, которые жили в магме под земной корой. Они бурили скважины наверх, чтобы глотнуть воздуха, как мы добуриваемся до нефти. Магмиты, наверное, порождены той частью папиного разума, которая любила все переворачивать с ног на голову. Он обожал рассматривать противоположности, фантазировать «от противного», доводить до абсурда и в абсурде находить смысл. Не воображение, а неиссякающий рог изобилия – наверное, дядя Рори за такой душу бы отдал не задумываясь.
Чередуя научные факты с вымыслом, сказки – с прямыми нотациями, отец учил нас, что суть вещей переменчива и мы, как и все остальные люди, самые важные существа во Вселенной и при этом полные ничтожества, все зависит от обстоятельств, а также от того, как поглядеть. Но индивидуум всегда важнее общества, и люди – это люди, они везде одинаковы. И если тебе кажется, что человек совершает глупый или дурной поступок, то ты, скорее всего, просто не знаешь всей правды. Впрочем, иногда люди действительно творят худые дела, особенно если ими овладевает какая-нибудь навязчивая идея и они ее считают оправданием для своего гадкого поведения. И ты не всегда твердо знаешь, что сам прав, а другие ошибаются, но надо стремиться к пониманию своих поступков, надо смотреть правде в глаза. Потому что правда – это очень важно.
Наверное, все мы дорожим своими убеждениями. Кажется, они для нас даже роднее, чем полученные от отца и матери гены. Убеждения, вероятно, мы тоже наследуем – даже если это подчас абсолютная противоположность того, что в нас пытались заложить родители.
Иногда я чувствовал, что отец перегибает палку. Как будто он хотел лепить наши души по своему образу и подобию, чтобы мы думали и поступали, как он,– словно это помогло бы ему обмануть старуху с косой, обрести своего рода бессмертие. И тогда от его притч и нравоучений здорово веяло эгоцентризмом, а его мудрые, великолепно аргументированные теории смахивали на догмы.
Но так бывало редко, обычно он вел себя как настоящий альтруист. Мне даже казалось иногда, что я чувствую его отчаяние,– он так старался подготовить нас к будущему, чтобы мы могли справиться с превратностями судьбы,– но мир вокруг нас менялся слишком быстро, и отцовские идеи и принципы, казавшиеся ему такими важными, жизненно необходимыми, становились неприменимы. В лучшем случае они оказывались маловажными, а в худшем – ложными.
Мать всегда обращалась с нами иначе. Не помню, чтобы она хоть раз читала нам морали. Она предпочитала действовать исподволь. Мы знали, что мама нас любит, и понимали, какой поступок она одобрит, а какой – нет. Она учила нас на примерах, позволяя совершать ошибки. Пожалуй, лишь в одном ее можно упрекнуть: приучила нас к утешительной мысли, что она обязательно будет рядом, если у кого-нибудь из нас возникнут неприятности.
Возможно, ее науку мы усвоили лучше, чем отцовскую.
* * *
Через полчаса после того, как я ушел с постпостмодернистского бетонного блока, я стоял на холме Бак-Хром – отсюда в сумерках были видны нужный мне грейдер, огни деревни Слокавуллин, восточная окраина Галланаха (цепочка оранжевых искр справа от меня) и шоссе на Обан; а весь север пестрел желтыми, оранжевыми и красными огоньками, подвижными и неподвижными; и внизу раскинулся темный ландшафт, волнистый, с каменными пирамидками, с кольцами из меченых валунов, с могильными холмами и старинными крепостцами.
Все боги ложны, думал я, глядя в эту пеструю мглу. Вера суть идолопоклонство.
Назад: Глава 12
Дальше: Глава 14