Глава 8. Внове о тайнах великих и малых
Кирей не вошел — ввалился, и рухнул бы, когда б не Егор, плечо подставивший.
— Если вздумаешь помирать, — любезнейше предупредил царевич, — то давай в другом месте…
— Может, мне тут нравится, — Кирей на плече повис и, мне почудилося, сделал это с преогромною радостью. А что, плечи у Егора широки, на такие не одного азарина повесить можно.
И сам он невысок, но кряжист, что твой дубок.
— Мало ли, чего кому нравится… — пробурчал Егор. — Ты помрешь, а нам убирать…
Выглядел Кирей… да краше в гроб кладут. Коса растрепалася. Сам белый, но как-то неровно белый, с желтоватыми пятнами. Глаза запали. И с лица схуд, будто месяц его недокармливали. Идет еле-еле, больше по полу ногами шкребает, чем идет.
А пахнет от него… дымом пахнет.
Гарью.
Рубаха в подпалинах.
На шкуре ожоги россыпью.
— Эк тебя угораздило, — Еська с другой стороны зашел, приобнял азарина любя, да так, что Кирей зашипел.
— Аккуратней!
— Эт тебе надо было аккуратней, а у нас, уж извини, как выйдет… за целительницами послать?
— Нет.
— Зря… тебя исцелять многие готовы… Зося, не подмогнешь жениху.
— А…
— А ты молчи, болезный… развели тут. Один калечней другого… смотреть противно… — Еська помог Кирею сесть и, опустившись на корточки, принялся сапоги стягивать. — Зославушка… отдаю его в твои заботливые руки.
И подмигнул так, мол, не теряйся.
Кирей застонал и, на кровать рухнувши, веки смежил, за что и получил от Еремы затрещину.
— Не прикидывайся. Сумел нагадить, сумей и ответить…
— Я тебя ненавижу.
— Ага… взаимно, харя азарская, — сказано сие было без злобы, скорее уж по привычке. — А ты, Зослава, не стесняйся. Ежели чего — поможем… подержим там…
Кирей вздохнул.
И левый глаз приоткрывши, на меня уставился.
— Живая…
— Живая, — подтвердила я. Поживей прочих буду. Вона, и звон в голове стих, и силушка в руках появилась, и любопытствие ожило.
— Здоровая… а я, Зославушка, помру, верно…
И застонал жалостливо-жалостливо. Когда б воистину помирающих людей не видывала, поверила б, что вот-вот отойдет, болезный. Сердце ажно сочувствием наполнилося.
Я Кирейку за руку и взяла.
— Больно?
— Ой, больно… моченьки нет терпеть.
Ерема фыркнул.
Еська захихикал… Евстигней подошел ближе, уставился на Кирея превнимательно, будто прикидывая, как его половчей запечатлеть. И представилася мне стена поминальная с Киреевой портретою в полный рост. Стоит он, горделивый, глаза пучит и в каждой руке — по раку.
— Воды… — приоткрывши второй глаз, взмолился Кирей. — Дай водички…
Дам.
От дам… Егор самолично ковшик протянул.
И посторонился.
Кирей заерзал, верно, почуял неладное, но все ж решил помирать дальше. Глазыньки смежил, рученьки на груди сцепил. И дышит через раз. Глянешь на такого, — хоть бери, обмывай да в гроб укладывай.
— В-воды…
Я и дала.
Цельный ковшик.
На голову. А после и ковшиком помеж рог приложила, спросивши ласково:
— Что ты творишь, интриган несчастный?
Интриганом его еще когда Еська обозвал. А я заомнила. Хорошее слово. Верное.
Кирей-то от воды разом ожил — не зря бабка говаривала, будто бы водица студеная супротив многих хворей помогчи способна. А уж ковшик осиновый и вовсе против дури — средство верное. Била-то я ласково, почитай, в четверть силы, хоть и крепкая у женишка моего голова, а все ему пригодится.
Авось, когда и думать научится.
— З-зослава! — Кирей сел на кровати, руки ко лбу прижал. — Синяк же будет! Что я…
— Скажешь, что это не синяк, а след от смертельной раны, полученной тобою в бою за семейное благополучие, — отозвался Еська и на всяк случай шажочек к двери сделал. Уж больно гневно блеснули Киреевы черные очи.
— Будет, — подтвердила я, глядя, как пухнет помеж рогов шишка. Когда б я к ея появлению самолично рученьку не приложила б, то решила б, что третий рог пролупляется. А что, мало ли… Кирей-то не из простых азар, может, у них и положено, чем рогов больше, тем знатней. — Еще как будет, если ты мне кой-чего не объяснишь.
И ковшиком по ладони пляснула.
Для вразумления.
Кирей на ковшик покосился. На меня глянул. На царевичей. Вздохнул и шишку потер:
— Могла бы просто спросить…
— Я спрашивала.
Еще когда спрашивала, только он начал языком кружево вязать, словесей много наплел, да ни одного правдивого.
— И спрашиваю. Чего ты с Ареем сделал?
— Это не я с ним, — Кирей встал и отряхнулся, видать, совсем его водица излечила. Вона, стекает по космах, по лицу, по плечах. — Это он со мною! А ты еще и пожалеть не хочешь.
И руку, полосою ожога перечеркнутую, под нос сунул.
— Не дури, — говорю, от руки взгляд отведши, — а то ж хуже будет…
Болит, небось.
Взаправду болит. Вона какой пузырь вздулся. Такой бы проколоть, а после повязку наложить с мазью, на соке чистотела сделанной. Пекучая. Зато чистит так, что ни одна зараза не возьмется. Хотя, мыслится, азарин сам такая зараза, что любая иная ему не страшна.
— Эх, Зослава, Зослава… нет в тебе жалости, нет понимания, — он рученьку рученькой обхватил, качает. Глазки потуплены. Вид разнесчастный.
— Нет, — отвечаю. — Ни капельки. Зато есть…
И ковшик показала.
Сзади ктой-то заржал в голос, заливисто, куда там жеребцу.
— Да, Кирейка, выбрал ты себе невесту…
Это уже Егор.
Иль Евстигней? Не стану оборачиваться, и думать не буду про тое, что ни одна нормальная девка не стала б себя вести, как я ныне. Стыд да позор!
И бабка б, доведайся, мигом бы за хворостину взялася.
Не лезь, Зослава, в мужские дела!
А я и не лезу… разве что краешком самым. Мне бы понять, что происходит. Ведь не примерещился же ж Арей, и огонь, и прочее. И если пришел, то, стало быть, не все ему равно, чего со мною творится? А коль не все равно, то…
— Говори, — и для пущей убедительности образу, я брови насупила и губу нижнюю выпятила, как то бабка робит, когда с дворнею разговоры говорит. Еще бы ноженькою топнуть, но, чуется, перебор будет.
— Говори уже, — поддержал меня Егор, и Кирею тряпку бросил. — А то развел тайны на пустом месте. Будто иных проблем нет…
Еська кивнул и монетку выронил. Зазвенела та, полетела по полу, покатилась чеканным солнцем под самые мои ноженьки.
Кирей же тряпкою лицо отер, фыркнул, отряхнулся… и на руку подул. Я только глазищами хлопнула: был ожог и нет ожога. Опал пузырь, расправилась кожа, разве что красною осталась…
— Мне сложно огнем навредить, — он усмехнулся и подмигнул, чем вызвал почти неодолимое желание еще разочек ковшиком приложить. Для вразумления. И симметрии. Симметрия, как учила нас Люциана Береславовна, в магических науках важна весьма. — Но у него почти получилось. Видишь ли, Зослава, я обещал вернуть ему огонь. И вернул. Но справится с ним он должен сам. И честно говоря, хреновато у него пока выходит…
Руку он о рубаху потер.
И продолжил:
— Пока не справится, нельзя ему к людям. Сегодня вон лабораторию спалил… и это еще Люциана не знает, что своих игрушек лишилась.
И глазами на ковшик указал. А мне вспомнилося, что в лаборатории той одних черпаков с дюжины две было, из березы и дуба, из осины и клена, из редкого красного дерева, которое с той стороны моря везут. Медные, серебряные и даже из кости индрик-зверя.
Большие, как поднять обеими руками, и вовсе крохотные.
А еще котлы всяко-разные. Щипцы и щипчики. Весы найточнейшие. Гири свинцовые, литые на особую манеру. Шкафы со шкляною посудой. С фарфором…
— Вот, вот, — Кирей отжал косу. — Я ему, честно говоря, посоветовал схоронится на недельку-другую, пока она не остынет. А то ж не поглядит ни на магию, ни на устав. За свои черпачки шкуру живьем снимет и заместо коврика постелет.
И в этом была своя правда.
Туточки я понимала Люциану Береславовну всецело. Она, может, эти черпачки не один год собирала. Помню, как сама извелася, когда старые пяльцы треснули. Не могла на других шить, все мне неудобно было, мулько…
— А я его просил погодить… но нет, полез… не сдержался. Полыхнул. И снова полыхнет, если контроль утратит. А рядом с тобою он его утратит быстро. Мысли-то в голове не те…
Вот так, Зослава.
— Фрол? — Еська монетку на ладони подбросил и поймал на мизинец.
— Помогает, чем может, — Кирей повел плечами, и над ними поднялись белые клубы пару. — Но тут уж, сам понимаешь, или справится. Или нет.
— И как?
Кирей лишь вздохнул.
Выходит, не получается у Арея с огнем сладить. А я… я, дура длиннокосая, надумала себе всякого.
— Он пытается. И думаю, рано или поздно, справится…
А говорит-то без особое уверенности.
И я б хотела верить, что справится.
И буду.
И плакать не стану. Распоследнее это дело, по живому человеку, что по покойнику слезы лить. Так что я носом скоренько шмыгнула, рукавом вытерла и спросила:
— А отчего молчал?
— Он не хотел, чтобы ты знала… но своя шкура мне чужой дороже, — Кирей шишку потрогал и, наклонившись, попросил: — Убери, а? Не позорь перед людьми.
А я что? Ничего.
Убрала.
И вправду, неудобно: азарский царевич да с шишкою на лбу…
В той день возвернулась я к себе в покои задуменная-призадуменная. И нисколько не удивилася, обнаруживши гостью позднюю.
— По добру ли тебе, Зославушка, — молвила Марьяна Ивановна.
Хозяин ее принял честь по чести.
Стол накрыл праздничною расшитою скатертью. Самовару принесть изволил. Чай духмяный самолично заварил и, ставши за креслицем, подливал в чашку, да не простую, из белого парпору, столь тонкого, что на просвет все видать. Я и не помню такой: по краешку ободочек золотой, сбоку — ружа, малеванная. Дужка тонюсенькая, пальцами взять страшно.
Откудова взялася?
— И вам, Марьяна Ивановна, по добру, — я поклонилась, хотя ж… вот не ведаю.
Марьяна Ивановна — особа достойная, каковую в гостях принимать — честь. Да… все одно копошился под сердцем червячок.
Пришла.
И вошла, хоть дверь запертая была. Сама помню, как запирала.
Сидит.
Чаи пьет.
И глядит на меня, будто бы именно я тут даже не гостьюшкой, а просительницею.
— Присаживайся, Зославушка, — Марьяна Ивановна рученькою повела, и Хозяин кинулся исполнять повеление. Только кинул на меня извиняющийся взгляд: мол, может и рад был бы не пустить, да что он способен супротив магички?
Я и присела.
И чашку с чаем приняла.
— Пей, Зославушка… пей… тебе сейчас пить надо много, чтоб отрава вышла. И кушать… отчего ко мне не заглянула?
— Да вот…
— С женихом, конечно, спорить — дело дурное, да неодобряю… вынес барышню без чувств, так ей самое место среди целителей, а он ее среди дружков прячет. Будто бы они помогут… — она покачала головою.
Марьяна Ивановна говорила с укоризною, с сочувствием даже.
— Тебе повезло несказанно, что дым оказался не ядовит. А если бы вдруг отрава? Получил бы твой азарин мертвую невесту… хотя… — по губам Марьяны Ивановны скользнула улыбочка. Скользнула и исчезла, будто не было. — Что молчишь, Зославушка?
— Так не знаю, что сказать…
Не умею я со словами играться, как иные.
— Не знаешь… бывает… конечно, бывает… простой девушке такого жениха получить — удача великая… только если подумать, зачем азарину невеста-простолюдинка?
— Не знаю.
— И вновь не знаешь… никто не знает… ты, конечно, девушка видная. Кое в чем и завидная… но насколько? Обстоятельства, они имеют обыкновение меняться. Сегодня завидная, завтра и помеха… не слышала ты, небось, но азарину предложили боярыню Радомилу в жены…
И замолчала, вперилась взглядом в лицо.
А я… я вот… с чегой-то мне примерещилося, будто бы Марьяна Ивановна добра? С того ли, что прошлым разом она со мною беседу ласковую вела? Иль с того, что позволила в прошлое свое заглянуть?
Секреты открыла.
Приоткрыла.
И верно, лишь те, которые сама желала открыть.
Ныне-то я разумею, что мои силы урожденные — сущая безделица супротив опыту магического, коего у Марьяны Ивановны не одна сотня лет за плечами.
— Это Ильюшечки сестрица. Ей намедни пятнадцатый годок пошел. Конечно, маловата она для жены, а вот для невесты — самое одно, — продолжила Марьяна Ивановна, чаек прихлебывая. И чашечку держала так, аккуратненько, двумя пальчиками. Мизинчик оттопыривала.
Платье на ней богатое.
Ткань с переливами, скатным жемчугом расшитая, да цветами, да птицами.
На плечах шаль лежит пуховая, с кистями.
И глядится Марьяна Ивановна взаправдошнею боярыней.
— Конечно, приданого за девицей не дадут, но Кирей и сам богат без меры. Что ему золото? Но другое дело, что Радомила, как ни крути, царское крови. И брак с ней упрочит собственные его позиции. Не все азары стремяться с Росским царством воевать. Много найдется и таких, которые решат, что худой мир лучше доброй свары. Пей чаек, Зославушка. И вареньица возьми.
— Если б Кирей пожелал, я б ему перстень сразу возвернула, — только и сумела я промолвить. А Марьяна Ивановна вновь усмехнулася, дескать, глупости ты, девка, говоришь.
— Конечно, но…
Она отставила чашечку, провела пальчиком по жемчугам.
— Видишь ли, Зославушка, в верхах не принято помолвки рвать. Сказанное слово не возвернуть… это ж как признать, что ненадежно оно.
Киваю.
Чаек пью.
Думаю… пытаюся думать, поелику от мыслей ли, от дня нынешнего тяжкого, но в голове вновь гудение появляется.
— Бросил одну невесту, как знать, не отправит ли прочь и другую. Ты мне симпатична, Зославушка…
И в глаза глядит.
А у самой-то блеклые да холодные, вымороженные будто бы.
— Потому и хочу тебя предостеречь. Осторожней будь.
— Думаете, Кирей меня… — слова несказанные в горле комом стали.
Кирей… он-то всякого натворить способный. И какие такие мысли в голове его рогатое бродют, мне того не ведомо, однако не права Марьяна Ивановна.
Не причинит он мне вреда.
Да и не нужна ему Радомила, будь хоть пятижды царских кровей.
Успокоилося сердце этим, а Хозяин поближе банку с медом подвинул, утешая. И внове потупился: видит, до чего неприятна мне нынешняя беседа, и гостья, но что уж тут поделаешь.
— Думаю, если с тобой вдруг произойдет несчастье, он не сильно огорчится. Конечно, сам руки марать не станет, это не в его характере и позорно. Но с другой стороны кто ты, и кто Радомила? С тобою он поспешил, — Марьяна Ивановна чашечку на стол возвернула, ручкою рученьку огладила, а я и заприметила, что пальцы ее ныне сделались белы и холены, что у молодой.
Странно.
— Зелье, — она мой взгляд заприметила. — Ты себе, Зославушка, не представляешь, на что способен талантливый зельевар. Вот взять хотя бы нашу Люциану… конечно, негоже о других спленичать.
Ага, не для того ли она явилася?
Яду принесла.
Гадючьего. Целебного.
— Ей, небось, пятый десяток пошел, а выглядит, что молодая… и выглядеть так будет. И я, каюсь, грешна… всецело омолодиться уже не выйдет…
Ей не седьмой десяток, и не восьмой, небось, сотню разменяла, а то и две.
— …но по мелочи себя побаловать… отчего б и нет? Ты пока сама молода, не понимаешь, до чего скоротечна красота…
И рученьки в рукава широкие спрятала.
Вот диво… я ж ни словечка не сказала. Охота молодиться? Пущай. Не мне судить. Вот не у нас, в Барсуках, в Конюхах соседних, баба одна живеть. Семерых народила, годков сменяла немало, а все себя девкою мнит. На ярмароке давече видала ее. Лицо набеленное. Щеки нарумянены. Брови угольками выведены густые, над носом смыкаются. Не брови — крылья ласточкины. Волосы зачешет гладенько да отваром луковой шелухи выполощет, чтоб, значит, седину прибрать.
Они опосля того рыжиною отливают.
Лент в волосья наплетет.
И срамно, и смешно, и главное, что сама-то она смеху в том не видит ни на грошик.
А тут руки… и красивые… может, будь я посмелей, поспытала б, что за зелье такое чудодейное, а там, глядишь, и прикупила б для бабки.
— Люциана у нас по молодильным кремам большая специалистка… все думает, что если стареть не будет, то Фролка к ней вернется, — Марьяна Ивановна улыбалась, а из глаз-то холодок не ушел. — Забыла уже, как сама когда-то носом воротила. Мол, нехорош… звания простого, холоп откупленный. Куда ему до боярской-то дочери. А годы прошли? И что? Понадобилась кому дочь боярская? Одна живет. Бобылкою. Родня-то ей кланяется, магичке превеликой, да все одно за спиною посмейваются. Не помогла ей магия мужа отыскать.
Говорила Марьяна Ивановна, взгляду с меня не спускаючи. Слухаю ли?
Слухаю.
Хоть и не надобно мне это.
— Фрол-то помнит, как сватался… хотя и сам бобылем живет. Мужик хороший, к слову, крепкий. Не свиристел, что некоторые…
— Кто такая Любанька?
— Что? — на щеки Марьяны Ивановны краснотою плеснуло. — Откуда ты…
— В лаборатории… — ох, не люблю я врать, да и не умею, оттого и страшно: вдруг да поймет Марьяна Ивановна про лжу. — Проходила… слышала… про Любаньку.
— Когда?
— Сегодня, — сказала я и языка прикусила.
Ежель и дальше начнет меня Марьяна Ивановна выспрашивать, то как бы не сболтнуть про волшбу Елисееву! Ой, дура я, дура… что мне до Любаньки?
И до Люцианы Береславовны.
И до прочих, которые в верхах сидят.
— Забавно… вот смотришь на тебя, Зославушка, и видишь девку простую, бесхитросную, — руки вновь из рукавов вынырнули, белые гладкие, с пальчиками тонкими. И нет на тех пальчиках ни перстней, ни колец, что дивно, поелику и ожерелье на шее Марьяны Ильиничны лежит хомутом, с жемчугами да бурштынами, и серьги в ушах тяжеленные покачиваются, и браслеты сияют… а колец нет.
Отчего?
Или зелье чудодейное металлов не любит.
Та же Люциана Береславовна сказывала о взаимодействиях всяких. Может статься, что золото с серебром всю магию молодильную на нет изведут.
— А вопрос задашь, так и не знаешь, чего ответить… Любанька — племянница Люцианы. Была у нее сестрица младшая… тоже в магички метила, да даром ее Божиня обделила. Зато красоты отсыпала меру и еще с полмеры. Но с той красоты не вышло ничего хорошего, — Марьяна Ивановна пожевала губами, будто бы раздумывая, что и как мне сказать. — Понесла девка. А от кого — неведомо… домой ее отправили с позором. Родня-то в ужас пришла. Батька их горячего норову был, даром, что старое закалки. Будь его воля, велел бы камнями забить, как с распутными девками на его молодости поступали.
Я покачала головой.
Вот ведь… отчего так? Распутничают вдвоем, а как отвечать, то девка виновная? Я и у жреца спрашивала, он только закашлялся и велел не лезти умом своим коротким в вещи, каковые для бабьего разумения не подвластные.
— Но от роду отказал. Велел из дому гнать. Пусть живет, как знает, а его не позорит. Люциана сестрицу пригрела. Ей-то батька давно указом не был. Помню… приходил, ругался, а она ему так с холодочком: мол, сам не доглядел, нечего на других пенять. После того до самое его смерти не разговаривали. Люциана сестрицу в городском доме поселила. Обычному человеку-то в Акадэмии делать нечего… целителей нашла. И сама наглядывала, как минута случалась. Да выпало так, что срок у Светозары на лето выпал. На ночь многолунную, которая раз в пять лет случается. Этою ночью травы особую силу имеют, и сколько б ни хранились, сила не уйдет.
Это я ведала.
Сама с бабкой ходила в позатым годе.
Ночь-то и вправду особая, и силу травы за седмицу до нее набирать начинают. А после седмицу держат. И энти две седмицы травники не пьют, не едят — собирают, разбирают, сушат. Каждая травинка особого подходу требует. Одни на солнце сушить надобно, другие — в тени, но на ветерке. Третьи — тени глубокое требуют. Четвертые и вовсе сушить нельзя, но только соку гнать.
— Кто ж знал, что девке непраздной в голову взбредет? Не по нраву ей пришелся целитель, сестрицею нанятый. То ли груб был, то ли недостаточно учтив, то ли просто дурь втемяшилась, что загубит и ее, и дитя… а еще девка-холопка задурила, что, мол, есть на рынку бабка, которая так роды принимает, что роженица и вовсе боли не чует. И рука у нее легкая, и сама-то знающая, и грамота царская имеется, что баба сия — не просто так, а целительница… вот Светозара и поверила. Как почуяла, что срок настал, так не за целителем послала, а сама тишком из дому сбегла. К знахарке той.
Марьяна Ивановна сказала, что сплюнула.
— Что уж там получилось, никому не ведомо. Знахарка после клялась и божилась, что все верно делала, но Светозара молода была. Зад узкий, сама малая, а дитя — так огроменное, как вместилося. И легло поперек. Мол, тут бы никакой целитель не сподмог. Когда Люциане сказали, что сестрица ее исчезла, она-то все позабросила… искать стала и нашла. По крови-то, чай, недолго. Но поздно… Светозара уже сутки мучилась, вся внутри изорвалася, отходила. Только и успели, что живот порезать и дитя достать. Да и то… знахарка ее простынями давила, чтоб вышло. Вот и передавили… девочка-то выжила, только… горбата она ныне. И рука одна усохшая. А ноги едва-едва ходят… но Люциана в Любаньке души не чает. Ей еще когда говорено было, отпусти, не мучай душу живую, Божиня сироту бы не обидит, но нет… упрямая она. И уж если невзлюбит кого, то изведет всенепременно.
И вновь Марьяна Ивановна в меня взгляд вперила.
Мол, догадайся сама, Зославушка, кого ныне Люциана Береславовна не любить изволют. А чего гадать? Сама ведаю…
— А к Фролушке приглядись. Хороший мужик…
Сказала и поднялася.
— Чтой-то загостилась я ныне, Зославушка, — молвила. — Притомилась. И тебе, чай, отдых надобен. Хотела убедиться, что здорова ты…
— Здорова, — уверила я Марьяну Ивановну.
— Вот и ладно… а то ж берендеевой крови в тебе есть…
— Есть, — отвечаю, не разумея еще, куда наша хитрая беседа выпетляла.
— Вот… а берендеям иные травы, которые для людей безопасные, чисто отрава. Взять хотя бы донник… хорошая травка, полезная. От почечной колики помогает. Или от живота, если крутит частенько. Но то человеку, а смешай с дегтем да волчею ягодой, подпали и пойдет дым… от дыма того берендеи дуреют. Агрессивными становятся.
И шаль свою, на плечи съехавшую, поправила.
— Люциана о том знать должна. Может, магичка она и невеликой силы, но в травах не хуже моего разбирается.
Сказала и вышла.
Не попрощалася даже. Дверь за собою прикрыла аккуратненько, а я… я только вздохнула. Мутно.
Дивно.
С чего приходила?
Не для того ль, чтоб сплетнями поделиться? Про Кирея, которого мне навроде как опасаться надобно. А я не опасаюся, ему-то у меня всяк веры больше, нежель Марьяне Ивановне. Про Фрола Аксютовича, про Люциану Береславовну с ея сестрицею и горем… зачем сказывала?
Кто я?
Студиозус.
А студиозусам знать иные вещи про наставников своих лишнее…
Ничего не разумею.
Ну да… утро вечера, как баится. А там и поглядим. Не я, так Еська чего удумает. И с Ильюшей словом перемолвиться надобно будет. Знает ли он про сестрицу?
А если знает, отчего молчит?
Снилися мне волки, косматые, что овцы саксонские. И космы были не простые, кудельками. Я волков вычесывала да приговаривала, что ныне всем навяжу носков…
Жуть.