Глава 14. О царевиче Емельяне
Емелька глядел на свечку, которая горела ровно и ярко.
Почти не дымила.
А и чего ей дымить, когда белая и восковая, небось, катаная, а не отлитая, но ровнехонько, гладенько. В поместье-то такие только в хозяйских покоях ставили. Дорогущие — страсть. И ключница-старуха все ворчала, что с этакими ценами — дороже только магиковские светильники — хозяин точно себя в разорение введет.
Свечи она хранила в длинном ларце, изнутри выложенном промасленною бумагой.
Ларец запирала на ключик…
А поутру самолично забирала оплавленные свечные огрызки из хозяйское комнаты. Когда огрызков набиралось много, их топили на водяной бане, и воск лили в формы. Конечно, эти свечи получались похуже, но для обеденной залы и оне годились.
В Акадэмии не экономили.
Тут вовсе в свечах нужды не было, и нынешнюю Емельян запалил, чтобы себя проверить. И страх свой, который никуда-то не делся. Сидит. Вцепился ледяною лапой в горло. Дышать и то мешает.
А всего-то надо — руку протянуть.
Провести над огоньком.
Махонький ведь, не тронет… если и обожжет, то самую малость…
Свеча горела.
Ровно.
Ярко.
И скоро братья явятся, спрашивать станут, как оно. Или не станут, промолчат, что только хуже. Емельян вздохнул и руку к свече протянул.
Смех какой — маг-огневик огня боится.
И там, на поле, еще как-то выходит страх этот прятать. Так и учеба-то толком не началася… щиты-то малой силы требуют. Шары-огневики в руках держать нужды нет. А вот дойдет до волн или стен, или еще каких хитростей, что тогда делать?
Огонек потянулся к ладони, и Емелька руку одернул.
Спрятал за спину, дрожь унимая. Показалось на миг, что пахнуло паленою шкурой, волосом… дымом… и запах этот был на редкость гадостен. Емелька закашлялся.
…тогда он долго не способен был отойти, все мерещилось, что вонь этая въелась намертво. А ведь и помыться-то Емеля не мог. Только и хватало, что лежать и стонать…
…и боль.
…от одной мысли, что пламя вновь его коснется, Емельку скручивало.
До тошноты.
До слабости в коленях.
Выжил? Так ему сказали, Божининой милостью, не иначе. И никто ж не заставлял его в конюшню лезти, лошадей выводить. Иные-то, кому посчастливилось выскочить, прямо-так и сказали, мол, сам дурень, хозяйское добро спасал. А он не добро.
Он лошадок.
Старичка-Ветра, который с годами стал тих и смирен. Белушку жеребую. Ее с азарским жеребчиком свели и хозяин крепко рассчитывал получить приплод знатный. А еще Ласточка была, смирная и тихая, ее мамке в коляску закладывали… Черныш, Уграй…
Как их было бросить?
Отпускало.
Стоило подумать о лошадях, которых он вывел, как дышать становилось легче. И совестно бы, ему б, Емельке, о мамке подумать, о братьях малолетних, да… не привычный Емелька ко лжи.
— Не выходит? — шелестящий этот голос заставил вздрогнуть.
Емеля обернулся.
— Все еще боишься? Это нормально. Тело помнит боль. Тело не желает новой боли. И порой разум не способен перебороть этот страх, несмотря на все усилия…
Эта тень была подобна иным, рожденным свечой.
Только немного более плотной.
— Пожар еще снится?
— Уходи.
Емелька, может, не великого ума, да понимает — за просто так с ним беседу беседовать не станут.
— Снится. И будет сниться… никогда не думал, кто его учинил?
…не думал.
По началу.
Не до того было, выжить бы. Валялся на сене, обсмаленный, что кабан после забою. И кричал бы, если б мог, только горло опаленное не давало. И хорошо, нашлись добрые люди, поднесли водицы.
Выбрался…
Чудом и выбрался.
А после уж целителя кликнули, дошло до Матрены Войтятовны, что за ломаного и паленого многое не выручишь. Аль и не до нее, но до мужа ейного, тихого и серого, но с глазками хитроватыми.
Может, и он огня кинул.
Никогда-то не любил сродственника. И сама Матрена Войтятовна братца не жаловала, жили, что кошка с собакаю, все никак не могла простить ему, что мамку в законные жены взял.
Рабыню.
И с привеском… будь воля ее, небось, позволила б Емельке помереть. Это он сообразил. И когда его, опаленного, спросили, как звать, просипел, что, дескать, Гришкою… Гришке-то что? Угорел, не выдаст, а Емельке жить охота была.
Кто-то, тот же Егор, кривился: мол, что у холопа за жизнь? От рассвета до заката спину гнешь, а по ней кнут гуляет, поторапливая. Но какая ни есть, а хороша…
…кошку жалко… сгинула в огне.
А Полкашка накануне издох, и никто не удивился, старый был кобель. Ныне-то Емелька разумеет: потравили Полкана. Только ж он, пусть и собака, тварюка бессловесная, а все одно с розумом. У чужого б и куска не взял…
…а вот Матрену Войтятовну за свою почитал.
Неужто она?
Муженек-то, Емелька слышал, разорился. Пускай он и купеческого звания был, но удача отвернулась, вот и сгинули обозы с товаром. Да не простым, на чужие деньги купленным. Тогда-то и заявилась Матрена Войтятовна, кланялася братцу дорогому в ноженьки, молила простить ея, дуру этакую… и денег дать.
Простить-то простил, Глень Войтятович, а денег не дал. Прижимист был от рождения.
Велел дом продавать.
Украшения.
И вновь поругалися… а наступною ноченькой дом и полыхнул. Емелька-то, пока лежал, отходил от ожогов — целитель тот, хоть и молоденький, а постарался, шрамов и то почти не осталось — всякого наслушался. И про то, как хозяйка новая, наследство принимая, кричит да волосья на себе рвет: ввели ее, убогую, в разорение…
…как приходят барышники и коней уводят.
Тех, которые получше, на рынок, а вот старика — на забой, тут и думать нечего… и обидно Емельке, до того обидно, что на зажившей ладони вспыхивает огонек.
И гаснет.
Так и открылся дар. Может, если б мамка захотела да Глень Войтятович не поленился кликнуть кого из магиков — пусть бы глянули на пасынка глазочком — дар бы и раньше открылся, но… не судьба.
И ладно.
Тогда-то на счастие только. Прежний-то он, даром обделенный, в огне сгинул. А вот у Гришки мать травницею значилась. И батька, видать, не из простых был.
Матрене Войтятовне мигом нашептали.
Тут-то и скумекала, что за парня с даром вдвое взять можно. Одного Емелька боялся, что, как сойдут с лица пятна паленые, узнает…
…не узнала.
Не дело это барское — к холопам приглядываться. А он, Емелька, как ни крути, холопом был… хорошо, хоть рабыничем не оставили, вовсе тварею бессловесной.
Егор, когда Емелька о том обмолвился, скривился да спросил:
— А в чем разница? И так, и этак в неволе…
И сплюнул еще.
Мол, что за глупость, судьбе такой радоваться.
Может, оно и так, может, и глупость, да Емелька не привык в печали быть. Холопом рожден? Пускай себе. И холопы живут, и радоваться жизни своей умеют. Это ж не тяжко… встал утречком, на солнышко глянул — ясное. Уже душа поет.
Котка подошла, об ногу потерлась, мурлыкнула, зараза, крошку выпрашивая.
И светло с нею делиться. А вечером взопрется на колени, развалится шаром мурчащим, будто утешая. Шкрябаешь ей за ухом, и вправду печали отступают.
Да и какие там печали были?
Матушка знать не желает? Так… насильно мил не будешь. Не обижался на нее Емелька, нагляделся. Невольных-то баб не дюже пытают, согласная ли. А она — раскрасавица редкостная, за такую на рынке золотом платят.
И не для домашнее работы берут.
Вот и… нагуляла дитя? Подурнела? Так ведь и тут удача выпала, не скинул хозяин в дом дурной, деньгу отрабатывая. И плод не выбил, продал человеку хорошему. Тот, сказывали, пусть и строг собою, а как родился Емелька, то велел ему кормилицу сыскать, будто барчуку.
А к мамке лучших целителей кликнул.
Как очуняла, то и повел в храм.
Честь по чести.
Ох, что тогда было… сам-то Емелька не видел, но сказывали…будто Матрена Войтятовна прибегала и крепко ругалася, грозилася даже, дескать, рабыня-красавица дурною волшбою хозяина розуму лишила и надобно не в храм ее, а в прорубь.
Только не послушал хозяин.
Осерчал.
Вольную справил. А Емельку холопом приписал. Но ведь не отдал же, не продал скоморохам или бабам, которые детишек для всяких темных дел некромантических скупают. Уж после-то Емелька всякого наслушался, оттого и благодарен был хозяину за ласку.
Дорастили.
На конюшню сослали… так оно и понятно, у матушки вона сынок законный народился, в котором и она, и хозяин душеньки не чаяли. Кровиночка… поначалу-то обидно было, до слез, до тьмы перед глазами. А дед Вельча, к коням поставленный, оплеуху отвесил и велел:
— Радуйся.
А чем радоваться — не объяснил. После-то Емелька и сам понял, на деда глядючи. Тот-то старый, едва ль не древним ему казался. И калечный. Заместо правое ноги — деревяшка. И дед идет, деревяшкою этою по камням стучит. На левое руке пальца три. Глаз один бельмом затянут, затое второй глядит ясно, с хитрецою. От деда пахнет табаком и лошадьми, и вскорости запах этот стал родным, привычным, как и гиштории, которые дед рассказывал охотно.
Сядет вечерком.
Котку на колени подсадит, набьет трубку свою треснутую тытунем, а Емельке кусок хлеба протянет, помятого, в крошке тытуневой. Но за день Емелька так умается, оголодает, что слаще этого хлеба нету… и говорит.
О людях.
О землях дальних.
О зверях всяческих, которых свидеть довелося. А Емелька слушает, и как-то вот… дед отошел зимою, благо, не дожил до пожару и до того, как коней продавать стали. И как схоронили, то Емелька при конях один остался, после уж хозяин Гришку прислал. Тот-то гонорливый был, злой… но худо-бедно, а поладили. Не желал ему Емелька смерти, а что имя взял, так за тое перед Божинею ответит.
Он бы рассказал о том тени, только знал — не будет слушать. Да и рассказчик из Емельки не ахти, вон, Егор так ничего и не понял, хотя Емелька и так объяснить силился, и этак. Ерема только вздохнул, а Евсте и вовсе будто бы все равно.
Только Еська сказал:
— Беззлобный ты человек… — и прилип листом банным, приглядывая, значится, как бы кто Емельку не обидел. А кто обидит?
Ровные все.
Так им сказано было, и не кем-нибудь, а царицею. Ее-то Емелька, как увидал, так прям и заробел. Мыслимое ли дело! А уж что ею сказано было… сперва и не поверил.
Разве ж возможно такое?
А она самолично, своею рученькою ножичек малый протянула.
И камень зачарованный.
Вспыхнул тот камень, когда на него капля крови упала. Вспыхнул и погас, и значится, правду сказала, хоть бы правда этая в Емелькиной голове не умещалася. Он-то после седмицу спокойно спать не мог, с боку на бок ворочался, и другим мешал, пока Еська не велел:
— Угомонись. Кровь как кровь. Много тебе от нее пользы было?
Может, и не было вовсе, да… разве ж можно говорить, что обыкновенная она? Это Еська не со зла… вор, человек вовсе безбожный, без почтения, но и он — дитя Божинино, не Емельке судить. А кровь… всяк ведает, что Божиня детей своих равными сотворила, из глины и огня, из ветра и воды. Но не способные они были миром жить, все ругалися, искали, кто правдивей, кто сильней, кто смелей. С того и выходили бойки. И тогда Божиня отыскала дитятко чистое, ликом и духом светлое, да и благословила его своею кровью. С того и выходит, что царь не просто так над иными стоит, он Божинею поставленный порядок блюсть и приличия всяческие, чтоб жили люди в царствие Росском по правде, по уложению. И кажное слово его — слово Божинина.
Воля его…
— Может, так оно и было, — Еська перебрался к Емельке на кровать и обнял. — Давно. Сколько лет прошло? Сотня? Две? Ныне и люди иные, и цари… а кровь… Емелька, просто забудь.
Емелька старался.
Нет, не забыть. О таком забыть неможно. Но раз уж выпало так, что и он, холоп дурной, благословение Божини обрел, то значится достойным оного быть должен. Учиться? Учился. Из шкуры лез, хотя ж ему учеба тяжко давалася. Он и грамоты не разумел сперва. И учителя вздыхали, кривилися. Им-то Егор с Евстей милей, которые кажное слово на лету хватают да еще и вопросы хитровымдренные задают. Мол, отчего все так, а не этак… Еська помалкивает, да и он учен… прочие… изо всех только Емелька — чурбан строеросовый.
И голова дубовая.
Не лезла в нее наука. Еська помогал. И так старался, и этак, а все одно не лезла… Егор только посмеивался: дескать, куда холопу с боярами равняться? Правда, потом его побили. И не один раз били, больно заносчив был… но кому с того легче?
После уж, как с грамотою справился, и легче стало. Книги читать стал. Они, что дедовы рассказы, удивительны. В каждой своя гиштория, иные скучны, навроде нынешних, про магию да чертежи, иные — про дни минулые — интересны, но главное, что книг этих в библиотеке Акадэмии превеликое множество.
Надолго хватит.
…еще б со страхом своим справиться. И с тенью этою…
— Уходи, — попросил Емелька. Он-то драться был непривычен, неудобственно было живого человека бить, однако ж тень, ежель подумать, не человек вовсе. И пришла с дурным.
На братьев клевету принесла.
На матушку.
— Я уйду, не бойся…
— Я не боюсь, — ответил Емелька, кулаки сжимая.
Он и вправду не боится, не тени… только и она Емельки не испужается.
— Знаешь ли ты, что после пожару сестрица отчима твоего на месте дома сгоревшего иной поставила? Не дом — терем целый…
Божиня ей судья.
И сестрица ейная, чье имя Емелька и в мыслях произносить стерегся.
— И две лавки, помимо братовой, открыла… откудова деньги?
Емелька плечами пожал.
Нашла, небось, кубышку братову. Он-то купцом удачливым был, будто и вправду Божиня за доброту его к матери Емелькиной отплатила. До свадьбы-то, сказывали, перебивался худо-бедно, как иные, а после прикупил за сущие гроши груз у одного иноземца, а там и шелка всякие, и атласы, и бархаты, и многое иное, что с выгодою продал. Так и пошло у него, золото к золоту…
А тратить не тратил.
Копил для деток.
И разве худо?
— Тяжко с тобой… мести ты не ищешь?
— Не ищу, — ответил Емелька. Может, оно и неправильно. Егор вон спит и видит, как бы отыскать душегуба, который матушку егоную со свету сжил. И Емельке бы надобно… все ж таки мать… и братья… малых жаль премного, за них Емелька Божине молится, хотя ж она и без молитвы деток не забидит. Но все ж… а вот мстить…
Кому?
И разве ж с того легче станет?
— И власти не жаждешь…
Емелька руками развел: и вправду, не жаждет. На кой ему власть-то? Его, вона, учили-учили приказы отдавать, чтоб с гонором должным, по-боярску, а он все никак. Хуже, чем с грамотою. Сам-то холопом был, чай, помнит, каково это. И неудобственно перед людями, страсть.
— Богатство, как понимаю, тоже не нужно?
Только и сумел Емелька, что вздохнуть: богатство… оно, может, и хорошо, когда человек и дом имеет, и землицы, и кубышку на черный день, а то и не одну. Да не в золоте счастие.
Не помогло оно хозяину.
И матушку не спасло, хотя ж ее, единственную, хозяин берег и баловал, на каждый пальчик по перстенечку, на шею — ожерелиев с каменьями, и запястья узорчатые, и заушницы золотые… где все? Сгорело? Продала Матрена Войтятовна?
Куда б не ушло, да с собою не забрали.
Емельке-то золото без нужды. Куда его девать?
Тень засмеялась.
— Выходит, сам не знаешь, чего тебе от жизни надобно…
Отчего ж не знает? Знает.
Жить.
Может, свезет и станет Емелька магиком. Потом, когда все закончится. И при Акадэмии позволят остаться, при библиотеке тутошней, в которой книг — превеликое множество. А нет, то…
…он бы по миру поездил, поглядел. Добрался бы до Северного моря, про которое дед сказывал, что морозы там до того лютые — птица на лету замерзает. И что небо порой вспыхивает нездешним пламенем, и местные люди думают, что то Хозяйка ветров двери своего дома открывает…
…или к саксонцам съездил бы, глянул на города ихние, из камня сложенные… иль на южные земли, где море черное, что деготь, и люди такие ж живут. Младенчик как на свет родится, так его в том море и купают, вот он и становится черен от воды, только глазья белые. И зубы.
Зубы-то понятно — откудова они у младенчиков? А почему глазья не чернеют, Емелька до сих пор не разумел. Но, глядишь, доберется и самолично глянет.
Может, заклеивают чем?
— Хочешь, страх твой заберу? — предложила тень, которая глядела насмешливо. Вот хоть не видел Емелька лика ее, а шкурой своей чуял — веселится. И веселье то дурное, что Егорово тогдашнее, за которое тот и битым бывал.
— Нет, — покачал головой Емелька.
— Почему же? Ты его побороть не способен, а я заберу. Силу обретешь и немалую. Твои-то братья, пусть и одаренные, но дар у них слабый. А в тебе огонь кипит. Видать, была в мамке твоей азарская кровь…
Может, и была.
Кто знает, откудова ее на рынок привезли? Если кому и сказывала, то всяко не Емельке.
— …ты потому и выжил, что признал тебя огонь…
Ага… Емелька тронул рубаху, под которой скрывались рубцы. И с того признания, выходит, Емелька мало что не помер.
— …и если позволишь, то раскроется дар. Станешь магиком. Очень сильным магиком… такие родятся раз в сто лет…
Шепоток этот звучал в ушах.
— …подумай… хорошо подумай…
— Нет.
— Чего бы ты ни хотел, а с силой это получить будет легче… да и… разве тебе самому никогда не хотелось доказать остальным, что ты не хуже? Кровь-то в вас поровну течет, так отчего твое место — последнее? Отчего Егор по сей день смотрит на тебя свысока?
Неправда.
Смотрел, но то давно было, а ныне… натура у Егора такая. Молчалив, что бирюк, но то не от злости и не от того, что мыслит себя над прочими…
— Еську и того он принял. А кто таков Еська, если разобраться? Вор бывший? Гнилая душа… а его Егор уважает. И волчат, от которых вовсе не понять, чего ждать… ты же понимаешь, что кровь их порченая…
— Уходи, — вновь повторил Емелька.
Дед сказывал, что дурная мысля в дурной же голове брожение вызывает, от которого оная голова и треснуть способна.
— Твой страх делает тебя слабым и бесполезным. Что будет, когда они поймут, что ты не справишься с ним? И не они, а она…
Сердце екнуло.
Нет, Емелька справится.
Огонь… он подчиниться… тем паче, если дар… если кровь азарская… вон, Кирей с огнем на раз управляется… и надо бы подойти, спросить совету… Кирей, хоть и нелюдь, а из своих.
Поможет.
И если чего попросит за помощь, то всяко цена подъемною будет.
— …подумай, Емельян. Хорошенько подумай. Ты же не хочешь разочаровать царицу?
И тень отступила.
Емелька позволил ей уйти, потому как не ведал, сумеет ли остановить и как сие сделать. Он так и остался на полигоне, со свечой, которая горела ровно и ярко. Емелька закрыл глаза и протянул к огню руку…