Книга: О людях и ангелах (сборник)
Назад: Глава 6 «В нашей жизни было много кое-что…» (за четыре года до Воцарения)
Дальше: Глава 8 Перед потопом (за полгода до Воцарения)

Глава 7
Третий ветер
(за год до Воцарения)

В такой волейбол могут играть только моги, хотя игра основана на практике, доступной в принципе каждому.
А. Секацкий. Моги и их могущества
Глядя в зеркало, Легкоступов ущипнул складку жира на животе и решил не завтракать. После вчерашнего ужина, где было всё и гибель сколько – от царской ухи и печёного лебедя до угольной рыбы с бамбуковым соусом и трепангов, – решение это далось просто. Что и говорить – повар расстарался на славу. Особенно ужаснули Петрушу свиные глаза, приготовленные изощрённым китайским способом – на раскалённой игле, благодаря чему глазная жидкость закипала прямо под собственной оболочкой, внутри мутнеющего яблока… Завершилось всё, кажется, тортом, который Пётр помнил уже плохо («Атансьён! Торт „Анжелика“!» – важно объявил метрдотель. «Господа, это каннибализм!» – застонал Петруша. Некитаев взялся за нож и отсёк изрядный ломоть: «Ну так прими филеечку…»), что, впрочем, неудивительно – вин, коньяков и водок за вчерашним столом счесть было невозможно.
Итак, Некитаев стал консулом. Гесперия изъявила волю и отдала голоса тому, кто заставил себе поверить, хотя посулы претендентов были схожи, как речи над отверстой могилой. Как клятвы всех на свете женихальщиков.
Их было трое – тех, кто мог всерьёз рассчитывать на консульский плащ от Гесперии. Сенатор Домонтович – дальний отпрыск того Довмонта, чей меч поныне хранился в псковском Троицком соборе и чьих потомков, включая одну эротоманку, преуспевшую в зрелые годы на дипломатическом поприще, до сих пор на берегах Великой встречали колокольным звоном. Второй – минувший консул, седой бывалый лис, давно от подошвы до пика изрывший потаёнными ходами неприступную пирамиду власти. И наконец – герой всех последних войн, любимец институток и армии, губернатор Царьграда генерал Некитаев. Кущи райские обещали все, но граждане уверовали именно в Ивана. Пожалуй, он и вправду был харизматической личностью, но… Нет сомнений, он был достоин доверия, и воля его ворожила людей, как ворожит их всё смертельное, однако если б седой лис внезапно не съехал с петель, а Домонтович не оказался замешан в дурацком шахер-махере с древесиной, то ни армейское влияние, ни плакаты и драматические публичные речи, ни даже клип Оленьки Грач, где под её голосистую лабуду у ног Некитаева покорно ложились, усмирённые одним лишь мановением его десницы, штук восемь уссурийских тигров, – ничто это, возможно, не обеспечило бы Ивану столь оглушительную победу. Пётр это знал. И потому считал викторию Ивана едва ль не полностью своей заслугой.
Звезда седого лиса закатилась в одночасье. Недаром легкоступовские эмиссары (братья Шереметевы, бывшие однокашники Некитаева, а ныне армейские разведчики, способные с одной физиономией светиться разом в двух местах) три месяца околачивались в Европах, где искали выходы на тайную гильдию так называемых флорентийских ядодеев, существующую, пожалуй, ещё со времён этрусков. В отличие от адептов королевского искусства, занятых поисками эликсира бессмертия, члены гильдии пытались синтезировать яд калакуту, способный уничтожить вселенную, дабы путём простого шантажа овладеть браздами мира. В конце концов Шереметевы привезли серебряный орех с порошком, составленным по рецепту не то Лукусты, не то араба Гебера. Сказать по чести, Петруша не сразу отважился использовать добычу. Однако после неудавшейся подмены янтарного башкирского самотока (консул проходил тогда курс оздоровительного медолечения) на тот «пьяный» мёд, что фабрикуют пчёлы из нектара джунгарского аконита, прозванного в народе «борец», седому лису пришло письмо, подписанное детским почерком его любимицы-внучки, отдыхавшей по летней поре в Ливадии. Помимо письма с милым лепетом консул нашёл в конверте полузасушенный цветок. Кажется, фиалку. Само собой, он её понюхал. То, что он вдохнул что-то ещё помимо увядшего цветочного аромата, он не понял. И никто не понял. А через неделю седого лиса настигло внезапное просветление, отчего он полностью потерял интерес к окружающей реальности, чересчур просто устроенной на суд открывшегося в нём зрения. Уж так устроен Божий мир, что его нельзя понять, а всякий понявший непременно должен лишиться ума, чтобы уже никогда никому не раскрыть эту тайну. Словом, Легкоступов освободил лиса. Он сделал его счастливым, так что теперь и речи не могло идти не только о его участии в выборах, но и о несении им прежних консульских полномочий, срок которых истекал только через двенадцать дней.
С Домонтовичем случилась совсем иная история. В Петербурге на Средней Рогатке как раз достраивался величавый Георгиевский собор, возводимый казной к полувековому юбилею воссоединения державы. На ту пору уже приступили к внутренней отделке храма и со дня на день собирались снимать леса, представлявшие по ценности дерева изрядный капитал. И вот однажды к грандиозной постройке подкатил автомобиль, из которого вышел благообразный пожилой господин в безукоризненном костюме. Господин отыскал подрядчика и, ослепив его аристократическими ухватками, попросил разрешения осмотреть строительство. Польщённый подрядчик лично провёл «господина графа» по лесам, попутно объясняя, где какое дерево использовано, почему и какова его цена. Прощаясь, «граф» заручился согласием на вторичный осмотр дивного храма его друзьями-иностранцами. Спустя пару дней господин действительно снова появился на стройке с двумя представительными англичанами, и подрядчик опять счёл за честь познакомить гостей со своей работой. Оживлённая заморская речь внушила ему дополнительное уважение к визитёрам, хотя он и не понимал ни бельмеса. А на другой день после этой экскурсии к Георгиевскому собору подтянулось с десяток грузовиков и полсотни рабочих, тут же энергично приступивших к разборке дорогостоящих лесов. Вызванный подрядчик едва не подрался с бригадиром башибузуков, который настойчиво совал ему под нос бумаги, где честь по чести значилось, что все леса, состоящие из такого-то и такого-то дерева, проданы британской фирме «Бульпудинг и К°», причём задаток продавцом уже получен, о чём свидетельствовала соответствующая расписка. Эта история так и осталась бы просто забавным анекдотом, если бы не выяснилось, что подпись на купчей и расписке принадлежит Домонтовичу, и хотя сам он имел несомненное алиби, подпись была подделана столь виртуозно, что даже графологическая экспертиза не могла однозначно разоблачить подлог. Дело вроде бы замяли, однако история получила огласку, и над положением Домонтовича из газетчиков не поглумился только ленивый. Стоит ли говорить, что роль «господина графа» по заказу Легкоступова сыграл плут Аркадий Аркадьевич? С немалой личной выгодой, разумеется.
Ещё раз оглядев себя в зеркале, Петруша прислушался. С недавних пор в летнем доме Некитаева на Елагином стали происходить странные вещи – из зеркал время от времени слышались глухие голоса, словно кто-то шептался под одеялом, а в комнатах вечерами мелькали тусклые тени. Началось это после того, как в дом зачастили всевозможные чернокнижники, ведуны и моги (странные люди, способные мочь, впервые описанные русским антропологом Александром Куприяновичем Секацким) – искусные операторы тонких миров, не загрубевшие в мире толстом. Затея с колдунами была совсем не случайна и далеко не безобидна. Петруша сумел убедить Ивана, что воссоздание царства сакральной иерархии со священным государем во главе требует от мира ритуального очищения в урагане низших стихий, бушующем на кромках эонов. Мир может обрести посвящение только через мистерию «бури равноденствий», как выразился бы сошедший в ад мэтр Терион, сиречь господин Зверь, получивший в Каире откровение чертяки Айваза. Для этого требовалось освободить хаос. Требовалось вызвать из потусторонних сфер демонические силы, чтобы погрузить подлунную в вакханалию дикого ужаса и начисто стереть прежнюю матрицу мира, а такой труд сладить можно только с чернокнижной братией. Дело нешуточное – впустить на порог реальности тех, кто ходит невидимым между пространствами: открыть путь слепому безумцу Азатоту с толпой танцующих флейтистов, Симарглу, что царствует в недрах, звёздному Хастуру, морскому господарю Ктулху и самому Дыю, который знает дверь в мир, который и есть дверь, который ключ и страж двери… Покуда, правда, удалось не многое. Ко всему, в обычае этого дела были всякого рода неожиданности и курьёзы. Особенно при совместной практике. Так, из-за рассогласовки магических усилий на последнем сеансе по измышлению хаоса лопарский шаман по прозвищу Лемпо на глазах у всех покрылся вершковыми колючками, похожими на шипы боярышника, и в таком виде был отправлен в больницу под хирургический скальпель. Обошлось – выжил. С тех пор – дней пять уже – коллективных чародейств избегали, и в доме на Елагином появлялся лишь старый мог Бадняк. Зато философический дневник Легкоступова пополнился соображением: «Нет, человеку нипочём не проникнуть в причинные связи вселенной. Кто объяснит: отчего, когда колдун встаёт ногами на собственные ладони и выкатывает белки, у объекта его ворожбы начинают выпадать на голове волосы?»
Сегодня зеркало молчало. Ополоснувшись под душем, Пётр вздохнул и решил всё-таки выйти к завтраку. Что бы ни говорил Некитаев, а порой его тело имело неукротимую волю – когда рассудок томил тело аскезой, оно ответствовало убийственной чуткостью обоняния и норовило навестить хлебосольного Годовалова.
В столовой уже стояли приборы. Легкоступов явился первым и озадаченно отметил, что стол сервирован на пятерых. Стало быть, кто-то из вчерашних гостей остался ночевать в доме. Но кто? Петруша не помнил, хоть потроши. Не успел он позвонить прислуге (колокольчик стоял посредине стола на серебряном блюдце), как послышался звонкий перестук каблучков и в дверях появилась Таня. Её бёдра туго обтягивала длинная юбка из чего-то зелёного и жёлтого, а между юбкой и кофтой-топиком виднелись два вершка золотого, как луковица, живота. «Анфея! Сущая Анфея!» – восхитился Легкоступов.
– Как спалось? – без приветствия осведомилась Таня. – Не беспокоили флейтисты Азатота?
– Отнюдь. – После душа Пётр чувствовал себя вполне сносно, отчего, видимо, позволил себе дерзость: – Конечно, я знавал и лучшие ночи – они божественно пахли иланг-илангом. Кажется, я вновь слышу этот запах…
– Не думаешь ли ты, что из сочувствия к твоим воспоминаниям я поменяю духи?
– Боже упаси… – Легкоступов был готов продолжить эту самоедскую прю, но тут в столовую вошёл Нестор с пардусом.
Поцеловав мать в подставленную щёку, мальчик, прозванный в Царьграде Сапожком, обернулся к Петруше:
– Доброе утро, папа.
Легкоступов кратко кивнул и взялся за колокольчик.
– Вели подавать. Сейчас, поди, и остальные выйдут, – по-хозяйски указал он появившемуся дворецкому.
С нарочитой галантностью Петруша отодвинул для жены стул – для своей единственной и любимой жены, которая по-прежнему упоительно пахла яванским иланг-илангом, но ему уже не принадлежала. Впрочем, Легкоступов почти научился давить в себе эти мысли.
Он хотел выведать у дворецкого, для кого поставлен пятый прибор, но, не успев сделать это прежде, покуда был в столовой один, предпочёл теперь утаить своё похмельное беспамятство.
Пардус степенно взошёл на софу и улёгся на тафтяной обивке.
– Ты напрасно иронизируешь над почтенными могами, – сказал Легкоступов, устраиваясь напротив Тани. – Как правило, подобные шпильки есть результат непонимания сути дела. А так как признать это неловко… Словом, в твоём случае ирония заменяет любопытство.
– Так утоли его, – подстерегла Петрушу Таня – выходило, словно бы он сам напросился.
Подали заправленный сметаной латук, который предпочитал к завтраку ещё египетский Сет, куриные крокеты и яйца с раковыми шейками. Легкоступов поразмыслил и тряхнул головой – там что-то брякнуло, свидетельствуя о непорядке. Сделав на этом основании верный вывод, Пётр попросил себе сухого вина. На вчерашнем званом ужине прислуживали лакеи из «Метрополя», теперь же, как обычно, – дворецкий и его жена, исполнявшая при доме обязанности горничной. Повар у Некитаева прекрасно знал, какое место собою красит, поэтому выходил из кухни только кланяться.
– Что ж, изволь, – согласился Петруша. – Искусство всякого колдуна в основе своей – это искусство общения с магическими предметами или общения с кем-то и чем-то через магический предмет, что одно и то же. Архетип их взаимоотношений – сказка о волшебной лампе Аладдина. Помнишь? Джинн сидит в лампе. Джинн – не раб человека. Он – раб лампы. Но он служит тому, кто владеет лампой. Вернее – тому, кто знает, как надо её поскрести.
– Потереть, – сказал Нестор сквозь непрожёванный крокет.
– Что? Ну да, потереть. – Легкоступов вожделенно отпил из бокала. – В сущности, любая вещь есть магический предмет, потому что каждая вещь имеет своего джинна. Главное – уметь его вызвать. Можно, конечно, делить их по степеням могущества… но это уже нюансы.
– Весьма наглядно, – похвалила Таня.
– Проблема вещи и её джинна – это всё та же проблема физики и метафизики. Вот простой пример. У человека есть четыре глаза: два – физических, устроенных так-то и так-то, из такого-то вещества, и два – метафизических, которые видят. – Произнеся это, Легкоступов ощутил действие вина и захотел простить всех, на кого был зол, но тут же передумал. – Собственно, и самого человека – два. Один – тот, что на девяносто процентов составлен из воды плюс аминокислоты, кальций и прочее железо. А другой – тот, что страдает, мыслит и любит. – Пётр вздохнул, не думая о том, что это будет как-то оценено. – Запомни, золотко, чувствует, живёт в человеке метафизика, и не её беда, что она запутана в сплошную мускульную, костную и кровосочную физику. Она бесконечно вопиёт. Она – раб тела. Она – огонь, заложенный в вещи. – Легкоступов подцепил вилкой яйцо с раковой шейкой, поднял бокал и улыбнулся, предвкушая. Фея Ван Цзыдэн внимательно слушала. – То же и с алхимией – ведь приготовление золота или отыскание жизненного эликсира были внешними, публично заявленными задачами. Но когда алхимик говорил о золоте, он подразумевал именно огонь золота, огонь вещи, а говоря об эликсире, имел в виду бессмертие этого огня – того, что в вещи живёт и чувствует. Об этом я лично читал в дневниках Отто Пайкеля – алхимика и саксонского генерала. – Петруша удовлетворённо прожевал пищу. – То, что живёт и чувствует, – это и есть тинктура, панацея. По Альберту Великому, металлы состоят из мышьяка, серы и воды, по Вилланованусу и Луллу – из ртути и серы в разных пропорциях, а по Геберу – опять же ещё из мышьяка…
– Это не так, – сказал Нестор, и в углах его губ вскипела белая пена. – Они состоят из металлической решётки.
Пётр без чувства посмотрел на недоросля.
– Какой только ереси нынче не учат – право слово, срамно слушать. Разумеется, сера и ртуть алхимиков не соответствуют тому, что понимается теперь под этими словами, а имеют скорее отвлечённый смысл. Ртуть представлялась воплощением металлических свойств, а сера олицетворяла изменчивость металла под действием температуры. Для превращения металлов алхимикам необходимы были медикаменты-тинктуры троякого рода – первые два рода лишь приближали неблагородные металлы к благородным, и только медикамент третьего порядка, magisterium, чудодейственный философский камень, мог вполне разрешить задачу. Одна часть этого волшебного средства способна была обратить в золото в миллион раз большее количество металла! Тинктура третьего рода была чистой душой золота, лишённой пут всякой физики! Понимаешь, о чём я?
– Обо мне, – кивнула Таня. – И немного о золоте.
Легкоступов фыркнул.
– Алхимия, по сути, исследовала мистическую металлургию, изучала джиннов металлов – то есть те процессы, которым, по нынешним понятиям, природа позволяет проистекать лишь в живых организмах. Метаморфоз металлов представлялся сродни метаморфозу насекомых. – Пётр снова сокрушённо вздохнул. – Глубочайшая наука о жизни скрывалась под их теориями и символами… Но столь грандиозные идеи неизменно ломают узкие черепа. Не все алхимики были гениями – жадность привлекла сюда искателей золота, чуждых всякому мистицизму. Они понимали всё буквально – из этой-то кухни вульгарных шарлатанов и вышла нынешняя химия.
– А какое отношение это имеет к сборищам колдунов и могов, которые вы тут устраиваете?
– Прямое. Физика, как известно, тело порядка. Но если освободить огонь вещей, если выпустить на волю джинна и истребить его лампу, мир захлестнёт хаос. Он сметёт границы человеческих представлений, сокрушит знание о возможном и разнесёт в пух декорации изолгавшейся земли. А потом – дело за малым. Останется заключить освободившийся огонь в новую – с молоточка – форму, слепить для джинна новый горшок – вот и получится преображённый мир, мир былой сакральной иерархии.
– И что, все станут счастливы?
Петруша издал неопределённый звук – не то прочистил горло, не то крякнул от удовольствия.
– Нет, не станут. – Ещё один глоток вина. – Русский учёный Георгий Гурджиев описал закон конечности знания. Того самого, который не гранит науки, а приблизительно нижняя шехина – стёкший во тьму божественный свет. Знание это исчислимо, оно дано земле в ограниченном объёме – стало быть, его будет много, но у избранных, либо мало, но у всех. Если, конечно, всем приспичит его собирать. Какое тут счастье?
– Тогда зачем лепить новый мир? – непритворно удивилась Таня.
– «Ветер дует затем, чтоб приводить корабли к пристани дальней и чтоб песком засыпать караваны», – продекламировал Легкоступов.
Тут в дверях столовой появились Некитаев и князь Кошкин.
– Стихи читаете? – улыбнулся Феликс.
По странной прихоти Иван давно задобрил Кошкина почтительным и в меру шутливым письмом, отправленным ещё из Царьграда. И князь простил. Иногда казалось, будто Некитаев и вправду немного сожалел о том, что однажды резковато обошёлся с Феликсом. Да и с Кауркой, пожалуй, тоже. Хотя Петруша ни за что бы в это не поверил, ибо твёрдо знал: в тёмных глубинах души генерала больше не мучил грех, там он себе уже всё разрешил.
Иван с Кошкиным выглядели свежо – как выяснилось, они уже успели сыграть партию в городки. Откуда возник на вчерашнем ужине Феликс, Легкоступов понять не мог. То есть он догадывался, что того пригласил Некитаев, но не в силах был сообразить – за каким бесом? «Зачем ему сдался Феликс? – думал Пётр и удивлялся ревнивому тону мысли. – На голубятне посвистом турманов гонять? Так для этого Прохор есть». Некитаев сел за стол и, осмотрев закуски, почтил взглядом гостей – глаза его струили такой испепеляющий холод, будто сквозь них смотрел ледяной ад Иблиса. Легкоступов со злорадством понял, что в городки Иван проиграл и теперь Феликсу несдобровать. А заодно достанется и прочим.
– Что не весел, нос повесил? – для порядка сбалагурил Петруша, не сразу смекнув, что нарывается.
– Сегодня ночью мне приснился смысл жизни, а утром я не смог вспомнить, в чём он состоит. – Слова Ивана текли медленно, словно мёд по стеклу. – Кстати, забыл вчера тебе сказать. Здешний губернатор решил меня развлечь и устроил экскурсию по запасникам Кунсткамеры. Знаешь, что я там увидел кроме идола Бафомет, которому поклонялись тамплиеры? – Некитаев выдержал опустошающую паузу. – Между мумией тамбовского крестьянина с бараньими рогами и зафармалиненной головой Джа-ламы помещён твой отец.
Петра прошиб холодный пот.
– Экспонат номер четыре тысячи шестнадцать, «человек-дерево», – уточнил Некитаев. – Впервые увидел его без рубашки со «стоечкой». К тому же у него отпилена нога, а на культе видны годовые кольца – ровно семьдесят шесть.
Легкоступов побагровел. Новость была ужасна, но ещё ужаснее показалось то, что оглашена она при постороннем Кошкине. Это был тычок ниже пояса.
Генерал встал и подошёл к окну. Снаружи желтела тихая осень, такая прозрачная, что два человека, один из которых оставался в лете, а другой почему-то оказался в зиме, могли сквозь неё, как сквозь стекло, махнуть друг другу руками.
– Не бери в голову, – сказал Некитаев и махнул кому-то рукой из осени. – Как вступлю в должность, я тебе его добуду. Закопаешь по-человечески.
– О чём это вы? – позабыл о тарелке Феликс.
– О чём? – Генерал обернулся к столу. – Когда-то Луций в римском сенате предлагал использовать при казни распятием верёвки вместо гвоздей, ибо, привязывая преступника, наказываешь преступника, а приколачивая его, наказываешь и крест. – Иван улыбнулся – такой улыбкой, точно она просто пристёгивалась к лицу и не предполагала внутренней смены чувств. – Так вот, господа, я пользуюсь гвоздями.
Дворецкий принёс кофе и почту – кипу поздравительных телеграмм со всего глобуса. Следом в столовую вошёл Прохор и замер у дверей, ожидая. Должно быть, это ему Некитаев махал в окно.
– Бери машину и отправляйся за Бадняком, – велел денщику Иван. – Скажи, чтобы тюбик прихватил и всё, что следует. Он знает.
При имени Бадняк по столовой из угла в угол метнулась бледная тень. Пардус вскинулся на софе, присел, оскалился и пару раз стремительно мазнул по тени лапой. К собственному ужасу – безрезультатно. Нестор, выплеснув кофе на скатерть, кинулся успокаивать встревоженного зверя, и уж ему-то досталось что надо – всегда ласковый с китайчонком пардус мигом распорол ему когтем щёку и сорвал ухо. Сапожок истошно заверещал.
Прохор кивнул и вышел.

 

Когда-то крона этого дуба была густа и в ней хватало места для целой птичьей деревни. Потом дуб свалили, проморили и отделали им кабинет Некитаева, где Иван, Петруша и Кошкин ждали теперь возвращения Прохора. Обстановка тут была простая и строгая: окованный бронзой письменный стол, книжные шкафы с гравированными стёклами, крупный диван, обтянутый коричневой кожей, зеркало в тяжёлой раме, бюро, овальный кофейный столик, четыре резных стула и странного вида кресло с подголовником, несколько аляповатое и по отношению к остальной мебели – явно из другой компании. Таким же чужим в окружении этих предметов, рядом с бронзовыми шандалами и нефритовым пресс-папье, смотрелся бы на письменном столе компьютер.
Оставшись в кабинете втроём (перемазанного кровью Нестора Таня увезла в больницу), они вымученно шутили по поводу переполоха, устроенного тенью – чьим-то струсившим духом, – пока, с жёлтым кожаным саквояжем в руке, на пороге не возник Бадняк.
Это был старый василеостровский мог, с головой, вдавленной в плечи, точно ядро в глину, и невероятным, изборождённым вертикальными морщинами лбом. По некоторым жестам, взглядам и сухим молниям, постреливавшим изредка между стариком и Некитаевым, Легкоступов давно заключил, что у них есть как минимум одна общая тайна. Из всех здешних могов Бадняк, пожалуй, был самым искусным, отчего позволял себе игрушки с коллегами, мороча их виртуозными мистификациями. Лишь брухо из Таваско, бронзовый Педро, умел ускользать от его розыгрышей – как только Бадняк затевал потеху, Педро стремглав засыпал, накрывшись шляпой и положив под голову кактус. За это старик обещал когда-нибудь отобрать у брухо ключ от внутренней двери, чтобы Педро больше не мог выйти из сновидения по собственному желанию. Бадняк, загодя готовясь к последнему Белому Танцу, лучше всех отплясывал Большую Кату, беспечно раскачивая основание мира, а кроме того, на зависть собратьям владел старинной книгой «Закатные грамоты», благодаря чему жизнь должна была бы уже порядком ему опостылеть, как ежедневная перепёлка к завтраку, но отчего-то не постылела. Это была особая книга, не из тех сочинений, что бессильны преодолеть собственную болтовню, этой книге было что скрывать. Постичь её тайны мог только тот, кто владел особой техникой чтения и умел правильно применить её в нужном месте. Некоторые строки следовало читать, отсчитывая музыкальный размер две четвёртых, при этом только те слоги, которые попадали на сильную долю, имели смысл и подлежали сложению. Иные строки читались под размер три восьмых, а в других нужные слоги следовало извлекать из-за такта. Но это было не всё. Иногда Бадняк прибегал к помощи специального порошка, секрет приготовления которого держался в строжайшей тайне, – посыпанная этим порошком страница встряхивалась, и с неё, как убитые дустом блошки, осыпались лишние буквы. Существовали и другие техники: применялся микенский, с добавкой того же ритмического счёта, принцип «воловьего следа»; использовались благовонные каждения, под воздействием которых буквы то меняли цвета, то муравьями перебегали с места на место, образуя новый порядок; иногда шло в дело чайного тона стекло, наподобие лупы заключённое в бронзовую оправу и открывавшее глазу невидимое (поговаривали, что стоит навести это стекло на землю, как оно обнаруживает спрятанные в ней клады, а обращённое на человека, оно мигом высвечивает его угнетённое подсознание), и так далее. Весь комплекс известен был, пожалуй, только Бадняку. При этом на одном и том же периоде текста, пользуясь разными способами извлечения смысла или составляя из них всяческие вариации, можно было найти заклинания или руководства к действию на совершенно различные случаи. Подобные послойные вскрытия текста производились, как правило, по указанию самой книги: старик нашёптывал в кожаный корешок задачу, а в ответ из-под кипарисовой крышки слышались скрежет и пощёлкивание, будто в спичечном коробке возился большой жук, после чего Бадняк открывал инкунабулу в нужном месте и, применяя уместные техники, получал что хотел. Но знание языка кипарисовых крышек не было в этом деле единственно решающим – древняя книга имела вздорный нрав, и невежда, слепо следуя прихоти её указаний, попадал в ловушку, которая грозила ему уродливым перерождением, а то и жуткой смертью. Неизвестно, что было предпочтительней. Так книга, время от времени экзаменуя владельца, защищала себя от могов-выскочек, ведунов-слётков.
Бадняк поставил саквояж на кофейный столик и посмотрел на хозяина. Прохор ожидал у дверей.
– Сейчас, господа, я хочу просить уважаемого мога, – Некитаев отвесил Бадняку короткий поклон, – провести в нашем присутствии один опыт, который обещает быть не только занятным, но и практически полезным.
Бадняк продолжал смотреть на Ивана, и вертикальные морщины на его лбу то разглаживались, то сгущались, словно лоб мога был кожистой гусеницей и куда-то полз, оставаясь при этом на месте.
– Прекрасная идея! – Кошкин был рад, что недавняя странная неловкость вот-вот снимется грядущим иллюзионом.
– Кто будет мне сподручником? – спросил мог у генерала, и между ними проскочила незримая молния.
– Не откажи, Феликс, – улыбнулся князю Некитаев.
– Изволь. Хотя во всех этих чародействах, признаться, я профан.
– Не беда, – успокоил князя Бадняк. – Дела-то – чуть.
Генерал предложил Феликсу пересесть в аляповатое кресло с подголовником, а сам встал у него за спиной. Пока Бадняк извлекал из саквояжа свой магический реквизит, Некитаев решил посвятить Петрушу и подопытного Кошкина в суть затеи. Оказалось, он намеревался сотворить собственного доверенного посредника для разговора с Сущим. Иначе, прости господи, молитвы и ответы на них обрастают в пути таким эхом, что если один говорит «кожа», то другой слышит «мех» – будто в горах, с разных концов ущелья, перекрикиваются два человека, во рту у которых по рябчику. Это никуда не годилось. Ивану было о чём посоветоваться, и лучшего посредника, чем Адам Кадмон – первочеловек, ещё не лишённый ребра ради Евы, а стало быть, хранящий в себе оба пола, – представить невозможно. Безгрешный по самому основанию, он будет возвращён из дольней ссылки и перед ликом Сущего явится посланником своего нового творца. Разумеется, идея была с бородой, чего Иван вовсе не скрывал. По образу Адама, первого Голема, лепили уже глиняных болванов, оживляя их написанным на лбу теургическим заклятием или вложенной в рот пентаграммой, заменителем души. Но куклы с немым знанием, покорные произволу создателя, стирающего или пишущего на челе болвана «алеф» в слове «эмет» (без «алефа» останется «мет» – «смерть», и Голем замрёт), равно как и выращенные в колбе Гомункулусы, не оправдали надежд. Однако он, Некитаев, выбрал новый путь. Вместо того чтобы из праха воссоздавать целое, нетронутое вычитанием, он задумал идти дорогой сложения и в уже готовое тело вложить вторую, противополую душу.
Чёрт знает что! Легкоступов был огорчён – Иван пёр к Богу напролом, как трава, и к тому же держал свои секреты.
– А готовое тело – это, должно быть, я? – сообразил Феликс.
– Верно, – подтвердил генерал. – Когда Каурка невзначай выпала из самолёта…
– Каурка выпала из самолёта? – обернулся в кресле Кошкин.
– Да, князь. Досадный случай. – Иван скорбно кивнул и продолжил: – Так вот, господа, когда Каурка выпала из самолёта, прямо в небе её подхватили ангелы. Но так случилось, что первыми поспели не христианские херувимы, а магометанские малаика. Похоже, в джанне какому-нибудь Селим-бею недостало гурии и малаика, за ненадобностью выпустив из Каурки крещёную душу, отнесли добычу к берегам Кавсера. Теперь, я полагаю, отменная Кауркина анатомия блаженствует в садах джанны и, как у прочих гурий, на груди Каурки сияет имя Аллаха рядом с именем её праведного супруга.
– Постой… – Феликс оторопело сморгнул. – О чём ты в самом деле? Что за фантазии? А как же её письма из Царьграда? Она уверяет, что живёт в гареме какого-то турецкого кухмистера…
– Эти письма диктовал я, – признался Легкоступов. – На Мастерской есть один гадальный салон… Гадалка копирует любой почерк, но вот беда – к сорока годам не обзавелась собственным.
– Что значит – фантазии? – Недоверие князя огорчило генерала. – Я сам видел этих ангелов. Я всегда их вижу – нужно только найти верный ракурс. Кто его найдёт, от того уже ничто не скроется, и глаза его узрят наконец, как прошлое отслаивается от настоящего, точно старые обои.
– Да, но после таких историй прошлое становится не менее туманным, чем будущее.
– Будущее – вещь нежная и скоротечная. Оглянуться не успеешь, как оно провоняет, – заверил князя генерал. – Однако прошу выслушать меня до конца.
И Некитаев рассказал, как душа Каурки, привлечённая сиянием ран в кожуре пространств, которые нанесли спецы по делам тонких миров, с полудюжиной других неприкаянных душ объявилась в доме на Елагином. Тени слетелись чем-нибудь поживиться, словно грачи на пашню, но Кауркина душа сквозь пелену нездешнего забвения узнала генерала и воспылала местью. Обычно эти призраки безвредны, да и Некитаев был защищён талисманом и заговорами, но тем не менее яростная тень могла вносить разлад в труды чернокнижников, примером которого служил обросший колючками лопарь Лемпо. К тому же вздумай она воплотиться в чьём-то обездушенном теле, она, пожалуй, могла бы стать действительно опасной. Поэтому Кауркин дух решили изловить. Бадняк заманил призрака в свинцовый тюбик, из каких давят краску на разную живопись, и теперь ему своею волей было оттуда не выбраться.
– Бадняк вложит в тебя Кауркину душу, и ты станешь совершенным, – обрадовал князя Иван. – Как Адам Кадмон, ты вместишь в себя обе сущности и овладеешь изначальной полнотой. Но разумеется, услуга за услугу. Надеюсь, роль посредника в моих делах с горним миром тебя не обременит. Не так ли?
– Но я не хочу! – встрепенулся Кошкин, поняв, что генерал не шутит.
Однако было уже поздно. Некитаев спустил на спинке кресла какую-то пружинку, и кресло поймало Феликса в предательский капкан. Князь и сам не сразу понял, что произошло: несколько быстрых щелчков, и его грудь, руки и ноги оказались туго схвачены металлическими путами, а горло стянул выскочивший из подголовника обруч – что-то вроде испанской гарроты. Миг назад он был свободен, а теперь сидел в оковах, как синица в кулаке. На некоторое время Феликс потерял дар речи.
Между тем Бадняк уже извлёк из саквояжа уйму разнообразных вещиц, включая керамический тигелёк со спиртовкой, и теперь хлопотал над язычком голубого пламени.
– Ступай, Прохор, без тебя управились, – велел денщику Некитаев. – Да скажи там, чтобы стол под липы вынесли – как кончим дело, чай в саду пить будем.
Прохор, который звался денщиком лишь по привычке, а на деле был уже в должности ординарца и носил лейтенантские погоны, браво козырнул и вышел.
И тут Кошкин взорвался:
– Извольте прекратить! Я не желаю!..
– Соберись и успокойся, – посоветовал Иван. – Ты не хочешь сравняться с тем, кто дал имена всем Божьим творениям? Извини, я не верю. – Он повернулся к могу: – Ну что ж, приступим.
Бадняк не сдвинулся с места.
– Что-то не так?
– Скажи, – голосом чёрствым, как корка, спросил старый мог, – ведь ты всё равно не позволишь ему остаться тем, кто он есть?
– Разумеется, – кивнул генерал.
– Почему?
– Пустяк, безделка – просто утром, когда мы с князем играли в городки, его рубашка пахла иланг-илангом.
Легкоступов вздрогнул, а между Иваном и могом вновь проскочила молния. «Чушь, – подумал Пётр. – Так это не награда, это казнь. Он просто хочет извести всех её любовников. Чушь». В груди у него сделалось жарко – когда-то Петруше самому очень этого хотелось, однако теперь он постарался выгрести из сердца все воспоминания, как мёртвых пчёл из гиблого улья.
Бадняк подал генералу фарфоровую воронку с гуттаперчевой гулькой на носике, и тот, двумя пальцами сдавив Феликсу под скулами щёки, заставил князя открыть рот.
– Чудовище! – гневно прошепелявил Кошкин. – Пушть матери, тебя вшкормившей, вечно в аду одну грудь шошёт жаба, а другую жмея!
– Меня выкормила крестьянка-наймичка, – сказал Некитаев и впихнул гульку князю в рот, как кляп.
Воскурив на кофейном столике какой-то фимиам, Бадняк в тишине, нарушаемой лишь мычанием Феликса, взял узкий нож и рассёк Ивану руку. Из раны выступила тёмная кровь. Мог слегка помассировал руку генерала, оживляя ток в жилах, позволил струйке крови стечь в воронку, которая была вставлена Феликсу в глотку, после чего обжёг рану, судя по запаху чачей, и перебинтовал. Затем Бадняк взял со столика свинцовый тюбик и, быстро свинтив крышку, с каким-то тихим заклятием выжал его над воронкой. Из тюбика выскользнуло облачко прозрачного марева, зыбкий невещественный барашек, пульсирующий в каком-то остервенелом ритме и словно бы кричащий, но так, что крик этот слышался животом, а не ушами. Почуяв кровь своего губителя, освобождённая душа Каурки бросилась Феликсу в глотку, и он утробно взвыл, будто в кишки его запустили лисёнка. Петруша только однажды слышал такой вой: это было в Царьграде, во время гражданского самосуда над одним курдом, продававшим девственниц-христианок в турецкие гаремы, – ему вырвали язык, отрезали нос и веки, а глаза посыпали солью.
На зажжённой спиртовке стоял тигелёк с медовым расплавом смолы, приготовленной, если верить могу, по рецепту Гермеса Трисмегиста – того самого, что запирал сокровища при помощи магических зеркал, попросту переводя их в отражения, так что в зеркале они существовали, а вернуть их в реальный мир было уже никак невозможно. Разве что опять вызывать трижды великого. Как только глаза князя закатились, вывернувшись на свет налитыми кровью белками, Бадняк сцедил смолу в воронку и запечатал в теле Кошкина Кауркину душу, чтобы она, распознав обман, не смогла выскользнуть наружу. В горле бедняги раздалось клокотание, будто в кастрюле пучило пузырями кашу, и он смолк. За ненадобностью мог выдернул изо рта князя гуттаперчевую гульку. Феликс сидел в роковом капкане, и под его человеческой оболочкой шла радикальная реформа: он больше не был прежним Кошкиным, он был куколкой – колыбелью Кошкина нового. Или… уже совсем не Кошкина.
Князя-куколку ломала жестокая судорога, и смотреть на это было невыносимо. К тому же воскурённый фимиам больше не спасал от смрада испражнений – судя по запаху, вполне ещё человеческих.
– Я, собственно, хотел выяснить, имеет ли душа пол, – угрюмо признался Бадняк, словно хирург, нарушивший клятву Гиппократа. – Об этом есть разные мнения.
– Скажи-ка, – Иван как будто не заметил смущения мога, – а по силам тебе изловить тень Надежды Мира?
– Можно справиться с душами тех, кто при жизни поражал Божий свет неделаньем и беспечными чувствами, а Надежда Мира восстала против великого умысла, разделившего небо и землю, и не приняла творения. Даже во сне она была яростнее бодрствующих, и поэтому сон её был столь прозрачен, что, не просыпаясь, она выглядывала из него в явь, как тритон из лужи.
– Тогда, господа, приглашаю на чашку чая, – улыбнулся генерал и взглянул на Петрушу. – Что-то ты бледен, дружок, и тени под глазами…

 

– Ты не боишься? – спросил Легкоступов Ивана, когда они вышли на крыльцо, оставив Бадняка на лобном месте собирать свой жёлтый саквояж.
– Чего?
– Допустим, Бог выдохнул мир. Но вот пришёл дьявол…
– Бог снёс мир, как наседка – яйцо. Но устал его высиживать и пошёл поклевать зёрнышек. – Некитаев поднял голову к небу, где были синь и два ветра, гнавшие облака в разные стороны. – Теперь мир обречён. День ото дня он становится хуже и в конце концов протухнет. Тогда Бог бросит его в помойное ведро – это и будет светопреставление.
– Тогда зачем мы делаем то, что делаем? Или теперь власть для тебя – только цель, а не средство, чтобы заново окрестить вещи?
– Я не хочу, чтобы мир протух. Я хочу вывести из него цыплёнка или разбить в яичницу.
– Поэтому я и спрашиваю: ты не боишься?
– Чего?
– Мы заигрываем с дьяволом. Ты не боишься, что он придёт и выпьет яйцо, которое снёс Бог?
Иван опустил взгляд.
– Я видел, как с человека снимают кожу, точно чулок, сделав лишь один надрез вокруг шеи. Теперь мне не страшен даже дьявол. – Некитаев помолчал. – Когда-то ты спрашивал, почему я выигрывал все битвы, в которых мне приходилось сражаться. Всё очень просто – я приручил страх, чтобы он не приручил меня. И с тех пор ужас стал моим союзником. Иначе он стал бы врагом. Потому что ужас – оружие, которым всегда кто-то владеет. Кто-то один.
Он снова посмотрел на небо, и в тот же миг там родился третий ветер, который не был виден, потому что его ярусу не хватило облаков, но чьё присутствие выдавал свист – тугой и холодный.
Назад: Глава 6 «В нашей жизни было много кое-что…» (за четыре года до Воцарения)
Дальше: Глава 8 Перед потопом (за полгода до Воцарения)