РАССКАЗ ТРЕТИЙ
Как Ласаро устроился у дворянина и что с ним случилось
Таким образом, я вынужден был черпать силы из своей собственной слабости и потихоньку, с помощью добрых людей, добрался до славного города Толедо, где, по милости Божьей, через две недели рана моя зажила. Пока я был болен, мне подавали кое-какую милостыню, но как только я вылечился, все стали твердить:
— Проныра ты и бездельник! Ищи, ищи себе доброго хозяина и послужи ему!
«А где же такого найти? — думал я. — Одна надежда, что Господь Бог вновь создаст его, как создал в свое время мир».
Предаваясь подобным размышлениям и с весьма малым толком бродя от одной двери к другой, ибо и милосердие вознеслось на небеса, набрел я однажды по воле Бога на некоего дворянина, — тот шел по улице степенным шагом, прилично одетый и аккуратно причесанный. Он посмотрел на меня, я на него, — тогда он обратился ко мне с такими словами:
— Не ищешь ли ты хозяина, мальчик?
— Да, сеньор, — ответил я.
— В таком случае следуй за мной, — сказал он, — Господь явил тебе особую милость тем, что свел тебя со мною. Видно, ты сегодня усердно молился.
Я последовал за ним и возблагодарил Бога, ибо, судя по виду дворянина и его повадке, я пришел к заключению, что обрел именно того, кого мне было нужно.
С этим третьим моим хозяином мы встретились утром. Он повел меня чуть ли не через весь город. Мы проходили мимо рынков, где продавали хлеб и другие припасы. Я мечтал о том, как он нагрузит меня ими, ибо наступил уже тот час, когда люди обычно запасаются, всем необходимым, но он размеренным шагом проходил мимо.
«Верно, он не находит здесь ничего по своему вкусу и собирается все закупить в другом месте», — подумал я.
Так мы с ним бродили до одиннадцати часов. В одиннадцать хозяин направил свои стопы в собор, я последовал за ним, и тут я мог наблюдать, как усердно молился он за обедней и прочими церковными службами. И только после того как все кончилось и народ разошелся, вышли из храма и мы.
Мы медленно двинулись по улице. Я чувствовал себя счастливейшим из смертных: коль скоро нам не пришлось заниматься поисками пищи, рассуждал я, значит, хозяин мой — человек запасливый и обед будет в положенное время, и притом такой, о каком я мечтал и в каком нуждался.
В это время пробило час пополудни, хозяин мой остановился у какого-то дома, откинул левую полу плаща, вытащил из рукава ключ, отпер дверь, и мы вошли в дом. Вход в него был до того темен и мрачен, что, наверное, внушал страх всем посетителям, хотя, впрочем, дальше вы попадали во внутренний дворик, комнаты же были приличные. Войдя в дом, хозяин скинул плащ и, узнав, чистые ли у меня руки, с моей помощью встряхнул и свернул его, а затем, тщательно сдунув пыль со скамьи, положил на нее плащ, сам сел рядом и начал весьма подробно расспрашивать меня, откуда и как я попал в этот город. Я дал ему более подробный отчет, чем мне того хотелось, ибо я полагал, что лучше накрыть на стол и приняться за похлебку, чем исполнять его просьбу. Однако я удовлетворил его любопытство; привирал же я, как только мог, повествуя о моих достоинствах и умалчивая обо всем остальном, — мне казалось, что это к делу не относится. После этого он еще некоторое время сидел неподвижно, в чем я тотчас же усмотрел дурной знак: ведь было уже около двух часов, а он помышлял о еде не больше, чем покойник.
Я стал рассматривать комнату, дверь которой была заперта на ключ. Ни вверху, ни внизу не было заметно никакого шевеления. Я видел перед собой только стены, но не видел ни единого стула, ни единой скамейки, даже такого сундука, как у предыдущего хозяина. Весь дом был точно заколдован.
Наконец хозяин спросил:
— Ты уж поел, мальчик?
— Нет, сударь, — ответил я, — ведь когда я повстречал вас, еще и восьми не было.
— А я вот спозаранку позавтракал, и надо тебе сказать: закусив с утра, я до вечера обхожусь без еды. Поэтому до ужина ты уж сам как-нибудь о себе позаботься.
Поверьте, ваша милость, что при этих словах я почти лишился чувств, но не от голода, а от того, что удостоверился, сколь неизменно жестокой пребывает ко мне судьба. Снова предстали предо мной мои злоключения, и я принялся оплакивать мои невзгоды. Вспомнилось мне, как я, замышляя бросить попа, боялся, что, хоть он зол и скуп, я могу напасть на другого хозяина, еще похуже этого. Потом всплакнул я при мысли о моей прежней тяжелой жизни и о близкой моей кончине.
Однако я постарался взять себя в руки и сказал:
— Сударь, я молод и не очень забочусь о еде. Слава Богу, глотка у меня скромная, — этим я отличался от всех моих сверстников и за это меня хвалили все хозяева, которым я до вас служил.
— Хорошее качество, — заметил он, — за это я еще больше буду тебя любить. Обжираться свойственно свиньям, а есть умеренно приличествует людям достойным.
«Я отлично тебя понимаю, — подумал я, — будь прокляты те лекарства и те добродетели, которые мои хозяева выискивают в голоде!»
Я забрался в угол и вытащил из-за пазухи несколько ломтей хлеба, которые мне подали Христа ради. Он же, заметив это, молвил:
— Иди-ка сюда, мальчик! Что ты там жуешь?
Я подошел к нему и показал хлеб. Он взял у меня ломоть из трех, получше и побольше, и воскликнул:
— Ей-богу, хороший хлеб!
— Какой там хороший! — заметил я.
— Честное слово, хороший, — возразил он. — Где ты его раздобыл? Чистыми ли руками он замешан?
— Этого я не знаю, — ответил я, — но только вкус его мне не претит.
— Ну, будь что будет, — произнес мой бедный хозяин и, поднеся ломоть ко рту, начал кусать его так же яростно, как кусал я свой. — Клянусь Богом, превкусный хлеб, — сказал он.
Поняв, на какую ногу он хромает, и уверившись в его готовности помочь мне расправиться с остатками хлеба, в случае если я замешкаюсь, я стал поторапливаться. Благодаря этому мы покончили с хлебом почти одновременно. Хозяин принялся собирать крошки, оставшиеся у него на груди, а затем прошел в соседнюю комнатушку, принес оттуда кувшин с отбитым горлышком и, отпив, предложил мне. Чтобы сойти за человека воздержанного, я сказал:
— Сударь, я вина не пью.
— Это вода, — ответил он, — можешь пить спокойно.
Тогда я взял кувшин и выпил, но немного, ибо жажда-то меня как раз и не донимала. Так провели мы время до вечера, — он меня расспрашивал, а я ему отвечал, как мог, складнее. Наконец он провел меня в комнату, где стоял кувшин, из которого мы напились, и сказал:
— Мальчик, иди-ка сюда и посмотри, как делается постель, чтобы в другой раз суметь ее приготовить.
Я стал с одного конца, а он с другого, и мы вдвоем приготовили это несчастное ложе, где и готовить-то нечего было, потому что состояло оно из плетенки, положенной на скамьи, и накрытого простыней тощего тюфяка, который, давно забыв о чистке, даже и не походил на тюфяк, но все же заменял таковой, хотя начинки в нем было меньше, чем полагалось. Мы его разостлали и попытались умягчить, но это оказалось невозможно, ибо из твердого очень трудно сделать мягкое. Проклятый тюфяк так мало содержал в себе шерсти, что, когда мы положили его на плетенку, все ее прутья обозначились под ним, как ребра у тощей свиньи. Сверху было положено столь же тощее одеяло, цвет которого я не мог разобрать. Когда постель была приготовлена, уже наступила ночь, и хозяин сказал:
— Уже поздно, Ласаро, а отсюда до рынка очень далеко. К тому же в городе полно воров, они грабят по ночам. Обойдемся как-нибудь, а утром Господь нас вознаградит. Я не запасался едой — ведь я до сих пор жил один и все эти дни не обедал дома, а теперь мы устроимся иначе.
— Что касается меня, сударь, — заговорил я, — то об этом вашей милости не стоит беспокоиться, — я и не одну ночь, если нужно, могу побыть без еды.
— И будешь здоровее, да и проживешь дольше, — подхватил он, — мы с тобой уже говорили: ничто на свете так не способствует многолетию, как умеренность в еде.
«Ну, коли так, — подумал я, — то я никогда не помру: я всегда соблюдал это правило поневоле и думаю даже, что, на свое несчастье, буду верен ему всю жизнь».
Он улегся, подложив под голову свои штаны и камзол, и велел лечь у его ног, что я и сделал. Но будь проклят сон мой, ибо прутья плетенки и мои торчавшие кости всю ночь не переставали ссориться и злиться друг на друга, ибо от забот, несчастий и голода в теле моем не осталось уже ни фунта мяса. Притом я целый день почти ничего не ел и в конце концов озверел от голода, а тут уж бывает не до сна, и да простит меня Господь, но только я осыпал проклятиями и себя самого, и мою несчастную судьбу. Большую и худшую часть ночи я не смел пошевельнуться, чтобы не разбудить моего хозяина, и неустанно молил Бога о смерти.
Утром мы поднялись, и хозяин стал чистить и встряхивать свои штаны, камзол и плащ, а я усердно прислуживал ему во время долгого его одевания. Я подал ему воды вымыть руки, он причесался, взял свою шпагу и, прицепляя ее к портупее, сказал:
— Если бы ты знал, мальчик, что это за шпага! Я не променял бы ее на все золото в мире. Из тех шпаг, что сделал Антонио, ни у одной нет такого острого клинка, как у этой. — Он вытащил ее из ножен и попробовал пальцами: — Видишь? Я берусь пронзить ею кипу шерсти.
«А я моими зубами, хоть они и не стальные, берусь пронзить хлеб в четыре фунта весом», — подумал я.
Он вложил шпагу в ножны, прицепил ее к портупее вместе с огромными четками и спокойным шагом, держась прямо, изящно покачивая станом и головою, перебрасывая плащ то через плечо, то через руку и подбоченясь, направился к выходу.
— Ласаро, — сказал он, — пригляди за домом, пока я схожу к обедне, прибери постель, сбегай за водою на реку, а дверь запри на ключ, чтоб у нас чего-нибудь не стянули, и положи его вот тут, у косяка, на случай если я вернусь раньше тебя.
И он, приосанясь, зашагал по улице с таким гордым видом, что всякий, кто не был с ним знаком, мог бы подумать, что это идет близкий родственник графа Аларкоса или, по крайней мере, камердинер, помогавший ему одеваться.
«Благословен Господь, — подумал я, оставшись один, — посылая болезнь, он указует и лекарство! Кто, встретив моего хозяина, не подумает, судя по его довольному виду, что вчера он вкусно поужинал, спал на мягком ложе и, несмотря на ранний час, сытно позавтракал? Неисповедимы пути Твои, Господи, и людям не дано их постигнуть! Кого не обманули бы эта наружность, этот приличный плащ и камзол? Кому придет в голову, что этот дворянин ничего вчера не ел и удовольствовался лишь краюхой хлеба, которую слуга его Ласаро целые сутки таскал у себя за пазухой? Кому придет в голову, что сегодня, вымыв лицо и руки, за неимением полотенца воспользовался он полой своего кафтана? Никто, конечно, этого не подозревает. О Господи, как много подобных ему рассеяно по свету, и из-за этой гадости, которая называется честью, они терпят столько мук, сколько не претерпели бы во имя Твое!»
Рассуждая таким образом, стоял я у дверей и смотрел вслед моему хозяину до тех пор, пока он не прошел нашу длинную и узкую улицу. Когда же он скрылся из виду, я в один миг обошел весь дом, сверху донизу, не зная, за что бы мне взяться. Я убрал злосчастную жесткую постель, взял кувшин и по дороге к реке увидел моего хозяина: он стоял в саду и рассыпал любезности двум расфуфыренным девицам, какие в том городе попадаются на каждом шагу. Многие из них имеют обыкновение в летнее время гулять по бережку и дышать утренней прохладой в надежде, что кто-либо угостит их завтраком, как это принято у местных идальго.
Итак, хозяин мой беседовал с ними на манер Масиаса, расточая больше неясных слов, чем их насочинял Овидий. Когда же они удостоверились, что он расчувствовался не на шутку, им не показалось зазорным попросить его повести их завтракать за полагающееся в таких случаях с них вознаграждение. Он же, ощутив, что кошелек его столь же холоден, сколь горяч желудок, внезапно заболел лихорадкой, побледнел, начал путаться в словах и бормотать пустые извинения. Наученные опытом, они сразу распознали его болезнь и предоставили его самому себе; я же, закусив капустными кочерыжками, с великим проворством, как подобает новому слуге, тайно от хозяина вернулся домой и решил хотя бы слегка подмести наше обиталище, ибо сделать это было просто необходимо, но только не нашел чем. Думал я, думал, за что бы мне приняться, и наконец решил обождать моего хозяина до полудня: он-де вернется и, быть может, принесет что-нибудь поесть, но ожидание оказалось напрасным. Когда я увидел, что уже два часа, а он все не идет, меж тем как голод продолжает донимать меня, я запер дверь, положил ключ, куда было велено, и вернулся к моему старому ремеслу. Тихим и слабым голосом, прижимая руки к груди, имея образ Господа Бога перед глазами и имя Его на устах, стал я просить хлеба у дверей самых больших домов. Искусство это я всосал с молоком матери или, вернее, постиг его у великого моего учителя — слепца и вышел вполне достойным его учеником, а потому, несмотря на жестокосердие жителей этого города и на неурожайный год, я выказывал такое умение, что, прежде чем пробило четыре часа, у меня оказалось столько же фунтов хлеба в желудке, да еще два в суме и за пазухой. Я повернул домой и, проходя мимо мясной лавки, выпросил у одной женщины кусок телячьей ножки и немного вареной требухи.
Моего доброго хозяина я застал дома. Плащ его был свернут и положен на скамью, а сам он прогуливался по дворику. Когда я вошел, он направился ко мне. Я подумал, что он будет бранить меня за опоздание, но Господь все устроил к лучшему. Он спросил, где я был.
— Сударь, — ответил я, — до двух часов я был дома, а затем, видя, что ваша милость не возвращается, прошелся по городу и обратился за помощью к добрым людям, а они дали мне то, что вы видите.
Я достал из-под полы хлеб и требуху и показал ему, он же удостоил это милостивым взглядом и сказал:
— А я ждал тебя к обеду и, видя, что ты не идешь, пообедал один. Но ты и в этом случае поступил как порядочный человек, ибо лучше просить милостыню, чем воровать, и я надеюсь, что Господь тебя не оставит. Но только смотри: никто не должен знать, что ты живешь у меня, иначе это может задеть мою честь. Впрочем, я уверен, что это останется тайной, ибо меня мало знают в этом городе, и лучше бы мне сюда вовсе не заглядывать!
— Не беспокойтесь, сударь, — молвил я, — никому нет до этого дела, и ни перед кем я не буду отчитываться.
— Ну а теперь ешь, греховодник, Бог даст, мы скоро выбьемся из нужды, хотя, признаюсь, с тех пор, как я поселился в этом доме, ничего хорошего я не видел. Верно, построен он на худой земле и на плохом основании. Есть такие несчастливые дома, где на жителей валятся всякие беды. Этот дом, конечно, из таких, но я тебе обещаю, что через месяц я с ним расстанусь, хотя бы мне отдали его в полное владение.
Умолчав о моем завтраке, чтобы он не принял меня за обжору, я сел на край скамьи и начал ужинать; я уписывал требуху и хлеб и украдкой поглядывал на незадачливого моего хозяина, который не сводил глаз с моего кафтана, служившего мне скатертью. Да будет Господь так жалостлив ко мне, как жалел тогда я его, ибо все его чувства я сам перечувствовал и испытывал их изо дня в день. Я раздумывал, удобно ли предложить ему поесть, но так как он сказал, что уже отобедал, то я боялся, что он отклонит мое приглашение, хотя искренне желал, чтобы бедняга помог мне в моих трудах и поел вместе со мною, как это было накануне. Тем более что припасы были лучшего качества и я сам был не такой голодный.
Господу было угодно исполнить мое, а пожалуй что, и его желание, ибо как только я принялся за еду, он подошел ко мне и сказал:
— Я никогда еще не видел, Ласаро, чтобы кто-нибудь кушал с таким аппетитом, как ты. Кто не хочет есть, а смотрит на тебя — сразу захочет.
«Тебе самому хочется есть, — подумал я, — оттого ты мною и восхищаешься».
Все же я решил прийти ему на помощь, тем более что он сделал первый шаг.
— Сударь, — сказал я, — дело мастера боится. Хлеб до того вкусен, а телячья ножка так хорошо сварена, что всякий соблазнится.
— Это телячья ножка?
— Да, сударь.
— Ну, так я тебе скажу, что это лучшее кушанье на свете, я бы и на фазана его не променял.
— Так отведайте, сударь, и вы увидите, какова она.
Я сунул ему в руку телячью ножку и два-три куска хлеба из самой что ни на есть белоснежной муки. Он сел рядом со мною и, словно только этого и ждал, принялся уплетать все подряд, обгладывая каждую косточку не хуже любой собаки.
— С подливочкой это необыкновенное кушанье, — проговорил он.
«Тот соус, с которым ты его ешь, еще лучше», — заметил я про себя.
— Ей-богу, я с таким аппетитом поел, как будто сегодня у меня еще маковой росинки не было во рту.
«Да наступят для меня столь же урожайные годы, каким был для меня нынешний день!» — подумал я.
Хозяин попросил воды, и тут я увидел, что кувшин полон, а это означало, что хозяин мой не слишком сытно обедал. Мы напились и, очень довольные, легли спать.
Чтобы не впасть в излишнее многословие, скажу только, что так прожили мы дней восемь — десять; злосчастный мой хозяин каждое утро с важным видом отправлялся мерным шагом на улицу глотать воздух, а бедный Ласаро исполнял в это время обязанности ходатая по съедобным делам.
Я много думал над своим несчастьем, над тем, что, спасаясь от плохих хозяев и стремясь к лучшей жизни, напал я на такого, который не только не поддерживает меня, но которому я сам должен служить опорой. И все же он был мне по душе; видя, что с него нечего взять, я скорее чувствовал к нему жалость, чем неприязнь, и много раз обходился сам без пищи, лишь бы накормить его.
Однажды утром незадачливый мой хозяин в одной сорочке вышел по своей надобности из комнаты, а я тем временем, желая учинить осмотр его карманам, развернул камзол и штаны, которые он оставил у изголовья, и обнаружил бархатный кошелек, помятый, без единой полушки и даже без признака, что в нем когда-то водились деньги.
«Он беден, — решил я, — а ведь никто не может дать того, чего сам не имеет». Поганый выжига-поп и скупой слепец, которые морили меня голодом, хотя Господь и одарил их (одного за то, что ему целовали руки, а другого за длинный язык), вызывали во мне ненависть, этот же — сострадание.
Свидетель Бог, отныне, встречаясь с кем-нибудь вроде него, такого же обличья и с такой же спесью, я испытывал жалость при одной мысли, что он терпит то же, что претерпевал мой хозяин, которому, несмотря на его бедность, я служил охотнее, чем кому-либо другому. Немного не по душе мне была, однако, его кичливость: мне казалось, что при такой нищете ему следует быть скромнее. Но, по-видимому, у дворян это уж такой обычай — задирать нос, когда в кармане ветер свистит. Да простит их Господь, ибо горбатого лишь могила исправит!
И вот, когда я находился в таком положении и вел вышеописанный образ жизни, злой судьбе моей, как будто еще недостаточно меня преследовавшей, захотелось даже и это позорное и многотрудное житие сделать недолгим. А именно: так как этот год оказался неурожайным, то городские власти решили, чтобы все пришлые бедняки покинули город, а кто ослушается, тех будут-де наказывать плетьми. Спустя несколько дней я увидел, что во исполнение этого указа целую толпу нищих гонят плетьми по улице. Это навело на меня такой страх, что я уже не осмеливался просить милостыню.
Можно себе представить, какие лишения мы терпели, как тоскливо и тихо стало у нас в доме: по два, по три дня мы ничего не ели и не говорили друг с другом. Мое существование поддерживали две шляпницы, которые жили рядом; я свел с ними знакомство, и они от скудной своей трапезы уделяли мне кое-что, чем я скрепя сердце довольствовался.
Я не так жалел себя, как моего достойного жалости хозяина, у которого целую неделю крошки во рту не было. По крайней мере, в доме у нас ничего съестного не водилось. Не знаю, где он бродил и чем питался.
Нужно было видеть, как он шагал в полдень по улице, длинный и тощий, похожий на борзую собаку. А чтобы окаянная его честь не была задета, он брал соломинку — этого добра у нас в доме было предостаточно, — выходил за дверь и начинал ковырять в зубах, хотя между ними ничего не могло застрять.
— Я не могу смотреть на злополучное это жилище, — сетовал он. — Смотри, какое оно мрачное, печальное, темное. Пока придется потерпеть, но я надеюсь, что в конце месяца мы отсюда выберемся.
Мы все еще продолжали влачить жалкое, голодное, постылое существование, как вдруг в один прекрасный день некий счастливый случай доставил моему хозяину один реал, и вернулся он такой ликующий, словно завладел всеми сокровищами Венеции. С веселым и довольным видом он протянул его мне и сказал:
— На, держи, Ласаро, Господь уже простер над нами свою десницу. Иди на рынок и купи хлеба, вина и мяса — кутнем напропалую! И вот еще чем я тебя порадую: я подыскал другой дом, а в этом, несчастливом, мы доживем только до конца месяца. Будь проклят и самый дом, и тот, кто первый начал строить его! Ей-богу, с тех пор как я в нем поселился, я не видел ни капли вина и ни куска мяса и не знал покоя. Он так мрачен и угрюм! Ну, иди, иди, мы пообедаем сегодня на славу!
Я схватил реал, подхватил кувшин и, довольный и веселый, во все лопатки помчался на рынок. Но что хорошего может случиться с человеком, которому на роду написано, что все его радости должны быть хоть чем-нибудь да омрачены? Так оно и произошло со мною, ибо, летя по улице и размышляя, как мне лучше всего распорядиться реалом, чтобы с наибольшей для себя выгодой истратить его, и вознося благодарения Богу, который даровал моему хозяину деньги, я в недобрый час внезапно увидел, что навстречу мне несут на носилках покойника, коего провожает толпа народу и множество духовных особ.
Я прислонился к стене, чтобы дать им дорогу. За гробом шла какая-то женщина в трауре, должно быть вдова покойного, и оглашала воздух громкими рыданиями.
— Супруг и господин мой! — причитала она. — Куда тебя уносят? В печальный и злосчастный дом, в дом мрачный и тесный, в дом, где никогда не пьют и не едят!
Когда я услыхал это, небо показалось мне с овчинку, и я подумал: «О, я несчастный! Мертвеца этого тащат в наш дом».
Я повернул обратно, пробрался через толпу и во весь дух помчался домой. Вбежав в комнату и мгновенно захлопнув за собою дверь, я начал умолять хозяина, чтобы он заступился за меня и защитил; я обнимал его и просил, чтобы он помог мне оборонить вход в наше жилище. Хозяин слегка встревожился и, полагая, что в самом деле что-то случилось, спросил:
— Что такое, мальчик? Чего ты кричишь? Что с тобой? Почему ты захлопываешь дверь с таким испугом?
— Ах, сударь, — воскликнул я, — помогите мне, к нам несут покойника!
— Как так?— спросил он.
— Я видел, как его несли, а жена его причитала: «Супруг и господин мой, куда тебя уносят? В дом мрачный и тесный, в печальный и злосчастный дом, где никогда не пьют и не едят». Его несут к нам, сударь!
Конечно, когда хозяин мой услыхал это, он, хотя и не имел причины быть веселым, залился хохотом и долгое время не мог вымолвить ни слова. Я запер дверь на засов и, чтобы дело вернее было, навалился на нее плечом. Народ со своим покойником давно прошел мимо, а я все еще опасался, что его втащат к нам.
Хозяин мой насмеялся досыта, так, как ему еще никогда не приходилось наедаться, и наконец сказал мне;
— В самом деле, Ласаро, слова вдовы могли навести тебя на эту мысль, но Господь устроил все к лучшему, они прошли мимо, и ты теперь скорее открывай дверь и беги за едою.
— Пусть они пройдут всю улицу, — сказал я.
В конце концов хозяин подошел к входной двери и, отворив, вытолкнул меня, и сделать это было необходимо, ибо сам я так и не преодолел своего страха и смятения. В тот день мы наелись досыта, но никакого удовольствия пища мне не доставляла, да и следующие три дня я все еще не мог прийти в себя, а хозяин, вспоминая, что мне взбрело в голову, всякий раз приходил в веселое расположение духа.
Так прожил я у моего третьего хозяина, оскудевшего дворянина, еще несколько дней и все время порывался узнать цель его появления и пребывания в этих краях, ибо с первого же дня, как я нанялся к нему, я признал его за иноземца — так мало у него было знакомства в этом городе и так редко общался он с местными жителями.
Наконец желание мое исполнилось, и я узнал то, что мне хотелось. Однажды, когда мы прилично поели и хозяин мой был ублаготворен, рассказал он мне о своих делах и сообщил, что родом он из Старой Кастилии и что оставил он родные края из-за того, что не снял шляпу перед одним своим соседом — кабальеро.
— Сударь, — сказал я, — если он, по вашим словам, богаче вас, так вам тут нет никакой обиды — первому снять шляпу, да и потом вы сами говорите, что он снимал перед вами шляпу.
— Это правда, он богаче меня, и он снимал передо мной шляпу, но так как я много раз кланялся первый, то не грех было ему хоть раз предупредить меня.
— Мне кажется, сударь, я бы на это не посмотрел, — сказал я, — в особенности если имеешь дело с человеком богаче и старше себя.
— Ты дитя и ничего не понимаешь в делах чести, а в наше время честь составляет все достояние порядочных людей. Надо тебе знать, что я, как ты видишь, оруженосец, но, клянусь Богом, попадись мне навстречу граф и не сними он передо мной самым вежливым образом шляпу, я, увидев его в другой раз, постараюсь зайти в какой-нибудь дом якобы по делу или перейду улицу, прежде чем он поравняется со мною, лишь бы не поклониться ему, так как дворянин никому и ничем не обязан, кроме Бога и короля, и человеку благородному не подобает ни на мгновение ронять свое достоинство. Помню, однажды у себя на родине я обругал одно должностное лицо и даже собирался поколотить его, ибо каждый раз, встречаясь со мною, он говорил: «Да хранит вас Господь!» — «Вы, сударь, невежа и грубиян, — сказал я ему. — Вы дурно воспитаны. Да знаете ли вы, с кем вы разговариваете, кому вы осмеливаетесь говорить: «Да хранит вас Господь»? «С тех пор он всегда снимал предо мной шляпу и приветствовал надлежащим образом.
— А разве нехорошо приветствовать друг друга: «Да хранит вас Господь»? — спросил я.
— Еще чего! — воскликнул он. — Так можно говорить людям маленьким, людей же знатных, вроде меня, должно приветствовать не иначе как: «Целую руки вашей милости», или, по крайней мере: «Целую ваши руки, сеньор», — если тот, кто обращается ко мне, дворянин. Я не потерпел, чтобы мой земляк обращался ко мне недостаточно почтительно, и впредь не потерплю ни от кого на свете, кроме короля, такого приветствия: «Да хранит вас Господь».
«Грешно так думать, — сказал я себе, — но ведь Господь так мало о тебе печется, что ты не должен особенно беспокоиться, если к нему обратятся с подобной просьбой».
— Тем более что я вовсе не так беден, — продолжал он, — и если бы развалившиеся хоромы в моем поместье воздвигнуть наново в шестнадцати милях от моей родины, на Береговой улице в Вальядолиде, да сделать их большими и роскошными, то стоили бы они больше двухсот тысяч мараведи. Есть у меня и голубятня, но только она разрушена, а то бы она каждый год давала больше двухсот голубей. Я уж не говорю о многом другом — обо всем, что мне пришлось оставить из-за дел чести. Я надеялся найти в этом городе хорошее место, но случилось не так, как я предполагал. Я встречаю здесь много каноников и других священнослужителей, но эти люди живут столь замкнуто и скупо, что никто в мире не сможет изменить их повадки. Господа среднего достатка также приглашают меня, но служить им очень трудно, ибо для этого надо из человека превратиться в мелкую картишку, а не то тебе скажут: «Ступай с Богом». Да и жалованье там заставляет долго ждать себя, большей частью приходится служить за одну еду. Когда же они захотят успокоить свою совесть и вознаградить твои старанья, то облачат тебя в поношенный камзол или в дырявый плащ и куртку. Выкарабкаться из нужды можно, только устроившись к людям знатным. Что же, разве я не способен служить и угождать им? Попади я только к одному из них, я скоро сумел бы стать его любимцем, оказывал бы ему тысячи услуг, мог бы лгать ему не хуже всякого другого и угождать во всем. Я покатывался бы над его шутками и выходками, хотя бы даже они были и не весьма остроумны, я бы никогда не сказал ему ничего неприятного, хотя бы это и следовало. В его присутствии я проявлял бы рвение и на словах и на деле. Я не стал бы убиваться, что не могу хорошо сделать того, чего он не может увидеть, но распекал бы прислугу, когда он мог бы это слышать, дабы он удостоверился, как я о нем забочусь. Если бы он бранил слугу, то я, под видом заступничества за виновного, еще больше старался бы разжечь его гнев. Я бы отзывался хорошо о том, кого он хвалит, и, наоборот, относился бы насмешливо и враждебно к тем, кто ему не нравится. Я бы следил за домашними и за посторонними и разузнавал об их делах, чтобы сообщать все это ему, я бы изучил и применял множество приемов в этом духе, — приемы эти ныне в ходу при дворе, и высокопоставленные особы их одобряют. Они ведь не желают терпеть в своем доме людей честных, они ненавидят их, ставят ни во что и зовут дураками, коль скоро с ними нельзя обделывать дела и нельзя с ними позабавиться. У таких господ пристраиваются только пронырливые люди, чего мог бы достичь и я, но, видно, мне это не суждено.
Так сетовал на свою превратную фортуну мой хозяин, повествуя мне о своей доблестной персоне.
В это время появились в дверях какой-то мужчина и старуха. Мужчина стал требовать с моего хозяина плату за дом, а старуха — за кровать. Стали они насчитывать, и вышло, что за два месяца надо заплатить столько денег, сколько он и за год не наберет. Кажется, все это вместе составляло двенадцать или тринадцать реалов. Хозяин не растерялся: он ответил им, что пойдет на рынок разменять деньги, а они-де пусть придут попозже. Сам он ушел и не вернулся, так что когда они действительно пришли попозже, то было уже слишком поздно. Я сказал им, что он еще не приходил. Настала ночь, но он не появлялся. Я побоялся остаться один в доме, пошел к соседкам, поведал им обо всем и заночевал там.
Утром к ним явились заимодавцы и начали расспрашивать их о соседе, но без толку. Соседки сказали:
— Вот здесь его слуга, и у него ключ от дверей.
Заимодавцы стали выспрашивать у меня о хозяине, и я ответил, что не знаю, где он может быть, что он не возвращался домой с тех пор, как пошел разменять деньги, и что, думается мне, он обманным образом сбежал и от них и от меня.
Услышав такие вести, заимодавцы отправились за альгвасилом и писцом, вскоре возвратились с ними, взяли ключ, позвали меня, собрали свидетелей, отворили дверь и вошли в наше обиталище, дабы описать имущество моего хозяина для уплаты долгов. Обошли они весь дом и, видя, что он, как я уже рассказывал, совсем пуст, принялись допытываться:
— Где же имущество твоего хозяина? Где его сундуки, ковры и все драгоценности?
— Не знаю, — ответил я.
— Вещи унесены ночью, это ясно, — решили они. — Сеньор альгвасил, возьмите-ка этого паренька — он знает, где все это припрятано.
Тут альгвасил подошел ко мне и, схватив за шиворот, пригрозил:
— Мальчик, ты сядешь в тюрьму, если не скажешь, где спрятано добро твоего хозяина.
Никогда еще не был я в таком положении (впрочем, за воротник меня постоянно держал слепец, но в мирных целях, чтобы я показывал ему дорогу); я перепугался до смерти и со слезами пообещал ответить на все вопросы.
— Хорошо, — согласились они. — Ну, говори все, что знаешь, и не бойся.
Писец сел на скамью, чтобы составить опись, и начал выведывать у меня, чем владел мой хозяин.
— Сеньоры, — начал я, — хозяин мой говорил, что у него очень хорошее поместье и разрушенная голубятня.
— Что ж, — сказали они, — как бы мало это ни стоило, а на долги хватит. В какой части города у него эти угодья?
— На его родине, — ответил я.
— Ей-богу, дело обстоит неплохо! — воскликнули они. — А где же его родина?
— Хозяин говорил, что родом он из Старой Кастилии.
Альгвасил и писец расхохотались.
— Право, этих сведений вполне достаточно, чтобы мы могли взыскать с него наши деньги, хотя бы за ним числилось еще и побольше, — сказали они заимодавцам.
Тут вмешались соседки.
— Господа, этот ребенок ни в чем не повинен, — объявили они. — Он всего несколько дней служит у этого дворянина и знает о нем не больше, чем ваши милости. Бедняжка часто приходил к нам, и мы его подкармливали, Христа ради, как могли, а на ночь он уходил спать к нему.
Уверившись в моей невиновности, власти отпустили меня и стали требовать с мужчины и со старухи возмещение издержек, из-за чего поднялся у них шум и спор.
Одни утверждали, что они ничего не обязаны платить, ибо не с кого им получить долг, другие же — что они из-за этого потеряли другое дело, поважнее.
Наконец, после долгих пререканий, стражник схватил тюфяк старухи, и хотя то был не великий груз, однако потащили его все пятеро, не переставая кричать.
Не знаю, чем все это дело кончилось; наверное, бедняга тюфяк расплатился за все протори и убытки, тем более что ему давно пора было уйти на покой, вместо того чтобы отдаваться внаем.
Так покинул меня мой злосчастный третий хозяин, и я вновь изведал всю горечь моей судьбины. Действуя во всех случаях против меня, она и здесь так обернула дело, что, хотя обычно слуги удирают от подобных хозяев, мой хозяин сам покинул своего слугу и удрал от него.