Книга: Лампа Мафусаила, или Крайняя битва чекистов с масонами
Назад: Часть 1. Золотой жук производственная повесть
Дальше: Часть 3. Храмлаг исторический очерк

Часть 2. Самолет Можайского
космическая драма

Пишу вам, милая Елизавета Петровна, безо всякой надежды заслужить ваше прощение. К тому же события, о которых я собираюсь рассказать, так необычны, что могут показаться вам отчетом о белой горячке – а вы частенько видели меня пьяным в последние наши дни вместе.
Но вот вам слово офицера и дворянина, что каждая буква здесь верна, и я не добавляю ни единого росчерка пера, чтобы сделать свою историю чуть занимательней – наоборот, приглушаю в иных местах краски и опускаю подробности, могущие показаться совсем уж невероятными.
Вы помните, наверное, тот мерзкий день в Баден-Бадене, когда я залез в ваш чемодан одолжить двадцать фридрихсдоров. Наша страстная близость казалась мне достаточной порукою тому, что это будет воспринято более в виде семейной неурядицы, чем уголовного происшествия. К тому же я полагал, вы не заметите пропажи до того, как я верну долг. А даже и заметив, поймете, что это одолжился я, и поглядите на это сквозь пальцы. Я уверен был, что отыграюсь, как только встану к столу.
Остальное вы знаете. Полицейская наглость, оскорбленная честь, и – главное – слезы в ваших удивленных глазах, чего я не смогу забыть никогда.
Благодаря вашему ангельскому всепрощению обвинения были с меня сняты сразу после вашего отбытия; оставленные вами пятьдесят фридрихсдоров, увы, были мной проиграны точно так же, как и все предыдущее – если не считать затрат на горячительные напитки.
Опущу печальный рассказ о дальнейшей моей судьбе – она легко представится вашему воображению; все это многократно описано в романах и полицейских протоколах. Через месяц я был уже в своей деревеньке (вернее, в своем обветшалом родовом гнезде – мы, поместные дворяне, после эмансипации употребляем слова «в своей деревеньке» в том же смысле, как может это сделать пастух или кузнец).
При расставании нашем вы сказали, что готовитесь встать на путь революционной борьбы за народное счастье, ибо все остальные цели рядом с этой ничтожны. Шли дни, но слова эти никак не уходили из моей памяти.
Сердце мое восхищалось вашим выбором, но холодным умом я склонен был приписывать его вашему городскому образу жизни. Сам я, сельский обитатель, с младенчества насмотрелся на так называемый народ и полагаю, что в протянутую вами руку он или наплюет, или нагадит. Были у нас случаи, когда светлые юноши и девушки приезжали сюда из города с целью агитации – и в полицию их сдавали те самые мужики, которых они прибыли просвещать.
С другой стороны, вы совершенно правы в том отношении, что все иные жизненные цели ничтожны. Все, кроме любви.
Вы сказали, что любите меня, но борьба вам важнее.
Но я ведь помнил, как сверкали ваши ангельские глазки в баденских модных магазинах… Я, признаться, решил тогда, что дело в отсутствии у меня материальных средств для достойного существования, и, будь они на месте, ваше сердце могло бы рассудить чуть иначе. Отсюда и моя тяга к рулетке.
Словом, обнаружив себя заключенным в зловещий заколдованный круг, я скатился в мрачнейший шопенгауэровский пессимизм.
Не подумайте только, что я окончательный филистер. Я не верю в «освобождение народа», поскольку народ к свободе не готов и не понимает, что это такое – но я всем своим сердцем верю в европейский прогресс.
Именно по этой причине по прибытии домой у меня начался запой, столь характерный для скорбного отечества нашего, где человек благородного сердца и ума не может применить своих качеств, чтобы служить прогрессу на достойном поприще.
Скоро я дошел уже до совсем неблагородных напитков, коими спаивают русского мужика корчмари, и часто видел бесов, находя в этом горькое единение с Отчизной.
Если при слове «бесы» вы подумали на Достоевского, вы меня поняли неправильно. Я здесь говорю не о посещавших меня нигилистах, а о самых настоящих зеленых чертиках, коих наблюдает сильнопьющий человек.
Должен вам сказать, что слова «бесы» или «черти» применительно к этому видению подходят не вполне и указывают не столько на природу явления, сколько на суеверие русского народа, воспринимающего действительность сквозь призму религиозного мифа.
Да, они зеленые и небольшие – поменьше нас. Но отнюдь не такие маленькие, чтобы скакать по столу, лазить по лампе или вертеться под ногами, как пишут иногда сочинители, знающие их только понаслышке и не берущие даже труда лично увидеть ту картину, что тщатся нарисовать в воображении читателя.
Самое главное, у них нет ни рогов, ни хвостов, ни шерсти, ни свиных пятаков вместо носа, хотя лица их трудно назвать миловидными и располагающими. У них маленькие и как бы брезгливые рты с губами, сжатыми в эдакий клюв, маленькие же носики, как бы продолжающие этот клюв ко лбу, и большие, косо поставленные миндалевидные глаза желтоватого оттенка, немного похожие на кошачьи. Такой чертяка, привидевшись в сумраке, действительно способен напугать.
Никакого интереса к человеку они не проявляют и снуют вокруг словно бы по своим делам – а иногда носят на себе какие-то темные тюки и шпалы, не причиняющие им, впрочем, видимых неудобств. Они могут запросто залезть рукой себе прямо в живот или в бок, поковыряться там и вынуть пальцы назад, и на теле их не остается никакого следа. Еще у них большой и смешной, так сказать, гульфик – не вполне приличного вида и формы. Часто он красноватый или ярко-красный, словно они бахвалятся размером и видом своего мужского достоинства. Такие есть у всех, из чего я заключил, что они одного пола.
Несколько раз я замечал с балкона, что черти будто бы строят внизу какие-то будки, а один раз они даже взялись за подобие большого шатра из чего-то вроде дранки – причем наши деревья и стены не представляли для их зыбких действий и перемещений никакого препятствия.
Я пробовал несколько раз окликнуть их со всей возможной вежливостью – и должен вам сказать, что они пугались, и почти сразу исчезали из границ моего зрения, отчего я предположил, что воздействие водки на головной мозг позволяет различить их мир точно так же, как мир инфузорий становится виден в микроскоп. Кто же они на самом деле, я не пытался судить, будучи уверен, что европейская наука в своем развитии когда-нибудь найдет объяснение этому феномену.
Но довольно о чертях.
Много раз моя рука порывалась написать вам полное слез и любви письмо, чтобы вымолить ваше прощение и разрешение увидеть вас вновь – но стыд всякий раз останавливал меня, не позволяя взывать к ангелу (коим вы всегда для меня были) со дна своей нравственной бездны. Я, верно, застрелился бы из двухстволки, если бы не пропил весь порох и пули.
Но здесь, Елизавета Петровна, и началась та цепь событий, что переменила всю мою жизнь, и побуждает меня обращать к вам это бестолковое, но искреннее послание.
* * *
Однажды я сидел на балконе своей, с позволения сказать, усадьбы и чинил сапог.
Надеюсь, вы поймете правильно, что делал я это не от нищеты, а от уважения к ручному труду и социалистическим веяниям, как бы ставя добровольный знак равенства между дворянином и лицами наемного труда: привычка эта завелась у меня, когда общие знакомые рассказали, что так отдыхает литератор гр. Толстой.
С балкона моего открывается красивейший вид на далекие холмы, поля и речку; к ним протянулась аллея с двухсотлетними липами, посаженными когда-то моими предками-крепостниками; тех уж нет, а деревья все бредут от земли к небу своей медленной поступью… Им, верно, мнится, что они уже проделали серьезную часть пути. Не так ли и человек уверяет себя, что, перестав быть животным, скоро возвысится до самых звезд?
Такова была мысль, заполнявшая мою мутную после излишеств голову, когда на балконе появились два неизвестных мне господина – молодой и средних лет.
Сапог и дратва выпали из моих рук. Будь вам знакомо хмурое запустение деревенской жизни, где месяцами не видишь новых лиц, вы поняли бы, до чего я был поражен.
– Не бойтесь, Маркиан Степанович, – сказал один из господ и сделал не то суетливое, не то угрожающее движение, словно ожидая, что я вспорхну как тетерев, а он участливо меня поймает и вернет на место.
Хотя на бесов они походили не слишком, иных посетителей я в этот день не ждал и сперва предположил, что это именно черти, решившие для разнообразия устроить маскарад.
Знаете ли вы, Елизавета Петровна, как бороться с горячечными чертями? Надо показать им, что вы их отчетливо видите, и они, смутившись, растворятся в воздухе. Лучше всего просто уставиться на одного из них в упор. Он вскоре устыдится и пропадет, а за ним и остальные. После этого они могут появиться в других местах, но если вы повторите опыт, галлюцинация снова потеряет силу. Если же это настоящие существа, они не денутся никуда.
Я внимательнейшим образом уставился на гостей, ожидая, что они растворятся в воздухе. Но ничего подобного не происходило, и к концу процедуры, разглядев визитеров как следует, я даже испугался.
С первого взгляда гости мои выглядели вполне обычными господчиками неопределенного сословного положения, каких много сейчас на улицах любого провинциального города. Но при ближайшем рассмотрении одежда их начинала казаться театральным реквизитом.
Представьте, что турецкий паша захотел бы заслать к нам шпионов – и для этой цели перерыл весь свой гарем, собрал у своих одалисок разного тряпья и пошил бы из него по фотографическим снимкам, сделанным в российских городах, разные жилеты, штаны, картузы, косоворотки и все прочее… Получилось бы, верно, что-то похожее.
С каждым мгновением я замечал в визитерах все больше нелепых странностей. Один был лыс и в летах, другой молод и хорош собой. Но у обоих были одинаковые бородки эдакого адвокатского пошиба – словно они вместе подправляли их у зеркала по одному образцу. Несмотря на дворянские картузы в их руках, оба были украшены одинаковыми золотыми цепями через весь живот – какие в наших палестинах носят одни разбогатевшие мельники.
Главное же, недорогая одежда их была совершенно нова, но как бы специально присыпана для неприглядности не то мукой, не то пылью – как будто ей нарочно пытались придать мизерабельный вид. А вот на их смазных сапогах не заметно было ни одной царапины.
В общем, они походили на злоумышленников, прибывших издалека и переодевшихся для какого-то сереьезного дела.
– Не бойтесь, – повторил молодой и смазливый.
– Я и не боюсь, сударь мой, – ответил я надменно, – с чего бы русскому дворянину пугаться гостей у себя дома? Бояться следует вам, раз входите в мое жилище без доклада…
С этими словами я сунул руку за пазуху, словно под моим пиджачишком спрятан был револьвер (такому приему научил меня предводитель дворянства Буркин, уверявший, что однажды распугал так в Тифлисе самых отчаянных разбойников).
– А что же вы думаете, Маркиан Степанович, – сказал молодой, – мы и боимся. Еще как. Поэтому позвольте, с вашего разрешения…
И кивнул кому-то за моей спиной. Только тут я догадался, что у них есть еще один сообщник, но оглянуться не успел. В глазах у меня померкло, и я вдруг полностью потерял к происходящему интерес – будто за единый миг меня со всех сторон обложили пропитанной эфиром ватой.
* * *
В себя я пришел от запаха мышей – и догадался, что нахожусь в собственном подвале. Открыв глаза, я увидел, что сижу на стуле, и руки мои примотаны к его подлокотникам чем-то вроде смоченной клейстером бумажной ленты. Но хоть эти бумажные оковы выглядели смешно и несерьезно, я с удивлением понял, что не могу их порвать никаким напряжением рук.
Тут зажегся свет, какого я не видел никогда – странно-бежизненный, словно производивший его огонек был сделан из льда. Я увидел два маленьких, но очень ярких фонаря на тонких высоких подставках.
Передо мной стояли те же господа, что были на балконе, и присоединившийся к ним третий, по виду родной их брат, с такой же бородкой и золотой цепью на чуть наметившемся животике. Был он неопределенных средних лет и напоминал своим благожелательно-сытым видом зажиточного зубного врача, играющего по субботам на рояли для души и двух кошек. Но мирная видимость эта, похоже, обманывала: он-то и лишил меня сознания неясным способом.
– Кто вы, господа? – спросил я. – Что вам угодно?
– Позвольте нам представиться, – сказал этот третий. – Федор Михайлович, э-э-э… Капустин. Да, Капустин. Как и вы, русский офицер. Генерал-майор.
– Пугачев Антон, – сказал тот, что был молодым и смазливым. – Капитан.
– Карманников Иван Борисович, – сообщил третий, лысый и самый старый. – Ученый-физик. Технический, так сказать, специалист и гражданское лицо.
– Вы что, собрались грабить мою усадьбу, господа? – спросил я. – В таком случае позвольте самому выдать вам все ценности. В комоде спальни лежат восемь рублей ассигнациями – они мне нужны, но если вы в полном отчаянии, берите. В столовой есть немного водки в графине, соленый лещ, сухари и пиво. В кабинете чернила, свечи и пачка бумаги. Завтра в полдень придет прислуга… Ну, верней, Глашка. У нее есть серебряный крестик, видел сам. Если не боитесь визга и царапин – а царапается она преотменно – получится отнять. Все можно с некоторым профитом продать на рынке. Другого доходу получить с меня никак не удастся, так что ваше злоумышление, господа офицеры, несмотря на превосходную подготовку, кажется мне не вполне умным.
– Мы не воры, – сказал Капустин и зачем-то похлопал себя по животу. – Денег у нас достаточно…
Он поднес руку к моему лицу, и я увидел золотого Николаевского орла пятьдесят пятого года – но такого новенького и блестящего, словно отчеканен он был лишь вчера.
Капустин держал монету за край, а еще два таких же пятирублевика торчали между его пальцами. Видимо, он успел каким-то образом достать монеты, когда хлопал себя по животу. Убедившись, что я рассмотрел золотой, он поднял руку вверх и щелкнул пальцами, как бы подзывая полового. Когда же рука его опустилась, я увидел, что никаких монет в ней уже нет.
– Да, – сказал я, – узнаю брата офицера по повадке.
– Фокусы – моя слабость, – ответил Капустин. – Бывает, целыми вечерами развлекаю знакомых.
– То есть цель вашего визита в том, что вы ищете новых поклонников своего таланта? – спросил я. – А к стулу меня привязали, чтобы я не убежал посреди представления?
– Нет, Маркиан Степанович, нет. Цель нашего визита совсем иная. Мы хотим с вами подружиться…
Тут раздался тихий, но очень резкий писк. Карманников отошел в полутьму, присел на корточки – и я заметил светящийся стальной сундук, какого в моем подвале никогда раньше не было.
Не знаю, Елизавета Петровна, как лучше описать вам этот сундук. Помните огромных размеров вычислительные часы, какие мы видели в баденском музее? Вот нечто похожее, только еще как бы с горящими разноцветными лампадками и множеством ручек и дисков.
Карманников стал гладить и трогать эти диски, словно любуясь своей машинкой. Потом он отцепил от нее какой-то большой циферблат наподобие черного брегета, встал и сделал несколько кругов по подвалу, глядя на него. Брегет в его руке иногда начинал так же тихо, но противно пищать, и тогда Карманников возвращался к стальному сундуку и некоторое время крутил его диски и ручки. Вскоре писк стих.
– Что-то серьезное? – спросил его Пугачев.
Карманников пожал плечами.
– Наводка скорей всего. Работаем.
– Кто вы такие, господа? – повторил я свой вопрос. – Можете вы наконец объяснить?
– Мы прошлонавты, – ответил Пугачев.
Слово меня рассмешило.
– А что это такое?
– Вы по звучанию разве не понимаете?
– Нет, – сказал я. – По звучанию это… Дайте подумать… Какие-то господа, прошляпившие прошлогодний снег. Или, вернее, шепелявые рапсоды и скальды, сначала профукафшие чужого слона, а потом решившие сложить про это песнь…
Гости опять переглянулись.
– Лингвистический отдел разогнать надо на хер, – сказал Капустин. – Филологи, мать их…
Он повернулся ко мне.
– Мы путешественники в прошлое, Маркиан Степанович, и прибыли, соотвественно, из вашего будущего. Из возможного будущего, скажем для точности так.
– Ах вот как, – сказал я. – Из будущего…
– Вы нам не верите?
Я поглядел на лампы ледяного света, на железный сундук в лампадных блестках, вспомнил, как непонятным способом усыпили меня на балконе, и ответил:
– Допустим, я даже поверю. Но я ведь не Наполеон Буонопарте. И не Луи Шестнадцатый. От падучей или золотухи я не лечу и счастливого лотерейного выигрыша не смогу обеспечить. Чем я могу быть вам полезен?
– Это длинный рассказ, – сказал Капустин. – Я очень прошу вас выслушать нас до конца – и делать выводы после.
– И тогда вы меня отвяжете?
– Слово офицера.
– Ну что же, – ответил я, – я весь внимание. Слушаю вас, господа…
* * *
– Мы прибыли из двадцать первого столетия, – начал Капустин. – Но рассказывать в подробностях, что произошло почти за полтора века, нам запрещено правилами подобных путешествий. Если совсем коротко, Россия приняла много страдания. Она все еще сильна. И, с одной стороны, много сильнее, чем когда-либо прежде, так что напасть на нее решится только сумасшедший или самоубийца. А с другой стороны – она теперь много слабее, и на нее поплевывает даже мелкая чесночная сволочь из бывших братушек, как и предсказывал мой известный тезка…
Из ремарки этой я заключил, что Федора Михайловича Достоевского в будущем чтят.
– Про устройство мира я тоже распространяться не буду, – продолжал Капустин. – По внешней видимости мир очень пестр. Во главе его стоит уже не Европа, а Америка. Европа теперь – что-то вроде сумасшедшего дома престарелых, захваченного наевшимися гашиша магометанами. Но в главном все осталось по-прежнему. Все важные вопросы решаются в интересах финансистов. Финансистами, как вы хорошо понимаете, управляют масоны. А противостоит масонам, по сути, один только светлый рыцарский орден на всей земле – русские чекисты. То есть мы.
Карманников при этих словах тихонько прокашлялся.
– Я не понял, что такое «чекисты», – сказал я. – Не от английского ли это «check»? В том смысле что эти люди все любознательно исследуют и проверяют? Или это от банковского «chéque»?
– Можно сказать и так, – неопределенно ответил Капустин. – Не будем углубляться в детали. Зачем вам лишняя информация?
– Что такое информация? – спросил я.
– Ну это как бы… ну знания, всякие сведения. Так у нас называется. У нас считается, что если ее слишком много, от этого у человека стресс. В смысле, угнетение нервной системы.
– Значит, миром в двадцать первом веке управляют масоны?
– Не совсем, – ответил Капустин. – Все сложнее. Миром управляют через масонов.
– Кто же?
– Рептилоиды, с которыми масоны наладили связь.
– А кто эти рептилоиды?
– Мы не одиноки во Вселенной, Маркиан Степанович. В пространстве и времени живет много странных и непохожих на людей рас. Но знают про это только специальные службы…
– Хорошо, – сказал я вдумчиво. – Миром управляют финансисты. Финансистами управляют масоны. Масонами управляют рептилоиды. А кто управляет рептилоидами?
– Управляет ими, – Капустин поднял указательный палец, – Абсолютное Присутствие, или Всевидящий Глаз. И не только ими. Всеми другими космическими расами тоже.
– Вы не про Господа Бога, часом, говорите?
– Господь Бог – это религиозное название, – ответил Капустин. – А Всевидящий Глаз – оперативное.
– А в чем разница? – спросил я.
– Что такое Бог в религиозном смысле, мы не беремся судить, – сказал Капустин и как-то по-чиновничьи перекрестился. – Тут много разных мнений. А в оперативном смысле это нейтральная и всесильная непостижимая сущность, которая никому не дает на себя смотреть, а сама видит все. Обычным людям про нее ничего не известно. Но чекисты по своим каналам получают кое-какие сведения. И масоны, конечно, тоже.
– И какие же сведения приходят по вашим каналам?
– Мне объясняли, – ответил Капустин, – что это как бы огромное око. Оно подобно бесконечной сфере и совпадает со всем космосом. Этот Глаз наблюдает все существующее – и благодаря этому оно существует, так как бытие мира заключается именно в том, что Глаз его видит. Все формы возникают в нем и в нем же растворяются, и не имеют никакого отдельного от него существования. Но слова «глаз» и «видеть» – это всего лишь сравнения. Это не животное физическое видение, как у нас с вами. Это как бы, – Капустин пошевелил пальцами в воздухе, – такое особое прямое восприятие, нам с вами недоступное. Оно же есть и творение.
– А мозг у этого Глаза имеется? – спросил я.
– Вот в том-то все и дело. Глаз все видит, но при этом не осознает того, что видит, потому что сам по себе есть просто виденье. Поэтому ему нужны разные космические народы и расы – чтобы за него все осознавать и как бы объяснять ему, что происходит. То есть эти народы и расы, конечно, ничего Глазу специально не объясняют. Но когда они что-то для себя понимают, Глаз это видит и как бы понимает вместе с ними…
– Примерно как с пищеварением, – вмешался Карманников. – Вроде принято считать, что им занимается кишечник, но на самом деле все делают живущие там бактерии, а кишка просто впитывает продукты их деятельности. Вот и Всевидящий Глаз не столько сам осознает, сколько впитывает наше осознание. Вернее, его просматривает.
– Как же этот Глаз всем командует, если сам ничего не осознает? – спросил я.
– Как же не осознает, – ответил Карманников. – Наверно, я объясняю неправильно. Наоборот, в каждом существе все понимает и чувствует именно он сам – больше просто некому. И через это он видит все и вся, причем сразу со всех сторон, как эдакий Лев Толстой. Но сам он выше сознания, так нам консультанты объясняют. Сложная тема, в общем.
– Да, сложная, – согласился Капустин. – Но в практическом оперативном смысле это неважно. Важно то, что все в космосе этому Глазу подчиняются и служат. И при этом пытаются его надурить. А его, похоже, это развлекает – и для того он весь космос и создает. Меня, вас, вот эту тряпку на полу и так далее. Ничего другого про него никто понять не может.
– Глаз лично всем правит?
– Нет, – ответил Капустин, – он вообще не правит. Он скорее разруливает.
– А в чем разница?
– Ну, – сказал Капустин, – как вам объяснить… Править – это работать кучером. А разруливать – это объяснять съезду кучеров, куда можно поворачивать, а куда нельзя. Глаз решает, как будет развиваться история. Контролирует перекрестки. И пойти против него без его попущения никто не может при всем желании, потому что он всех и каждого видит снаружи и изнутри – и создает не только все племена, какие есть во Вселенной, но, если разобраться, даже и всякую мысль в наших головах.
– Понятно, – сказал я. – Спасибо за богословскую лекцию. Но какое отношение все это имеет к вашему визиту?
– Самое прямое, – ответил Капустин. – Видите ли, Всевидящий Глаз установил в космосе определенные законы. Среди них есть закон относительно избранного народа. Для нынешней стадии человеческого развития он звучит так: избранным становится тот народ, который первым оторвется от тверди своей планеты и свободно полетит в космическом пространстве. Этот народ станет на планете главным. Будет все разруливать и объяснять всем остальным племенам, что можно и что нельзя.
– Откуда вам про это известно?
– Мы не раскрываем источники, – ответил Капустин. – Но в России про этот закон знали очень давно. И вот, Маркиан Степанович, Отчизна наша сделала чудовищное усилие и вышла в космос. Случилось это в шестидесятые годы прошлого века – в смысле, для нас прошого, для вас он будущий. И сразу же нам подмигнул Всевидящий Глаз. Все тогда думали, что Россия побеждает Америку в глобальной гонке, и мировое равновесие склоняется в нашу сторону… Но дело оказалось не так просто.
– А что случилось?
– Во Вселенной есть суд, где можно оспорить даже решения Всевидящего Глаза. По-русски его называют «Суд Иной». В том смысле, что к земным судам он никакого касательства не имеет.
– А кто же его устроил, этот Суд Иной, – спросил я, – если самая высшая инстанция – и есть Всевидящий Глаз?
– В том-то все и дело, – ответил Капустин со вздохом. – Устроен суд самим Всевидящим Глазом – и является как бы его собственным аспектом. Поэтому, хоть спорить с Глазом и нельзя ввиду полной бессмысленности такого занятия, это все-таки иногда можно делать по его же попущению. И здесь очень многое зависит от аргументов и тех конкретных мозгов, которым Глаз попустит их обдумывать…
Я вспомнил, как наш предводитель Буркин судился с помещиком Семирамидским из-за леса и постоянно мучил меня рассказами о тяжбе.
– Ага, – сказал я, – догадываюсь. В этот суд подали иск?
Капустин кивнул.
– Кто же?
– Одна зловредная раса космических рептилий, с которой наши американские партнеры наладили контакт. Американцы раньше называли эту расу «сквинты» – но теперь так говорить уже нельзя…
– И в чем был иск?
– Суть сводилась к юридическому крючкотворству. Оспорить сам факт нашего выхода в космос было нельзя, хотя особо изощренными негодяями делались и такие попытки. Но можно было, так сказать, подменить суть понятий. Таких как «космическое пространство».
– А как можно подменить суть этого понятия?
– Сквинты заявили, что неправильно считать, будто космическое пространство начинается за пределами газовой оболочки планет, потому что с юридической точки зрения весь космос заполнен крайне разреженным газом. А если определить космическое пространство как начинающееся сразу над поверхностью планеты, то первыми свободный управляемый полет в космосе совершили братья Райт, построившие в 1908 году моторный аэроплан.
– И что решил суд?
– Иск победил. Не потому, что был справедливым – а потому что зловредная космическая раса, с которой дружит Америка, хорошо знает все приемы космического сутяжничества и может запудрить мозги даже самому Всевидящяму Глазу. Он хоть и видит все, а мозгов-то у него нет, кроме наших с вами. Решение космического трибунала оказалось сильно не в нашу пользу. Россию после него списали, можно сказать, в утиль истории…
Я поглядел сначала на Капустина, а потом на сидящего на корточках Карманникова и его стальной ящик. Лампадки на нем мигали мечтательно и наивно, словно далекий рождественский каток.
– Звучит-то как, – сказал я. – Утиль истории.
Кармаников улыбнулся.
– Видите ли, – сказал он, – в космосе много разных рас, в том числе и рас, сданных в утиль. Почти у каждой крупной земной культуры есть свой куратор из старых цивилизаций. У Америки, как я уже сказал, это сквинты. У России такой куратор тоже есть. Некоторые говорят, что нам с ним не повезло. Другие – что, наоборот, повезло чрезвычайно. Как посмотреть. Курирующую нас расу мы называем «бородачами». У них действительно есть что-то похожее на бороду.
– А как они сами себя называют?
– Сами они никак себя не называют. Потому что они вообще не разговаривают звуками. Как и сквинты.
– А где они живут?
– Бородачи – раса древняя и особая. Каждое ее существо живет одновременно и в прошлом и в будущем.
– А в настоящем?
– А в настоящем их нет. Их оттуда выгнали сквинты после космической войны.
– Но если этих бородачей нет в настоящем, значит, их вообще нет?
– Они сохраняются потенциально, – ответил Карманников. – И эта потенция способна определенным образом проявляться. Так что они очень даже есть, поскольку могут запускать разные сквозняки из прошлого в будущее.
– Какой у вас странный союзник.
Капустин кивнул.
– Даже наши судьбы похожи – у России всегда великое прошлое и еще более великое будущее. А вот с настоящим сложнее.
Я снова вспомнил про тяжбу Буркина с Семирамидским.
– А почему никто не подал в Суд Иной встречный иск?
– Нет новых оснований. Но бородачи подсказали выход. Они предложили нам тайно вернуться в прошлое – с их, понятно, помощью – и построить летательный аппарат, способный оторваться от земли раньше братьев Райт. Намного раньше, чтобы никакого крючкотворства уже не возникало. И если у нас появятся доказательства такого события, тогда можно будет действительно подать встречный иск.
– Как же бородачи вам помогают, если в настоящем их нет?
Капустин улыбнулся.
– Ваше настоящее – это наше прошлое.
– А-а-а, – протянул я, – теперь начинаю… Но ведь это жульничество?
– Если Всевидящий Глаз так решит, будет жульничество, – сказал Капустин. – А может, он решит, что так надо. Это как ему объяснят…
– Кто? – спросил я.
– Мы, – ухмыльнулся Капустин. – Мы все. Я же говорю, у него своих мозгов нет, он нашими думает. Выгореть может вполне. Пока трудно судить. Будем посмотреть.
Меня поразило это странное выражение – я предположил, что космическая изгнанность из настоящего наложила на русский язык двадцать первого века серьезный отпечаток.
– Так что вы хотите? – спросил я.
– Мы хотим, – ответил Капустин, – чтобы вы построили этот летательный аппарат. Взлетели на нем в воздух значительно раньше братьев Райт. И все оказалось зафиксировано для истории.
– Я не умею строить летательные аппараты.
– Мы поможем, – сказал Капустин. – Вам надо будет только сесть в гондолу и совершить полет.
– Это рискованно? – спросил я.
– Не думаю. Видите ли, для нас не составляет труда построить безопасный летательный аппарат. Трудно другое – сделать его достаточно архаичным. Но полагаю, что и это у нас получится.
– Хорошо. Допустим. Но почему именно я?
– Таково сплетение прошлого и будущего, – ответил Капустин. – Бородачи очень особенные существа. Для них все мироздание – как бы сетка причин и следствий. На их карте потенций вы – самая высокая вероятность успеха, затмевающая все остальные.
– А по какой причине, могу я узнать?
Капустин и Пугачев переглянулись.
– Видите ли, – сказал Капустин, – тут может действовать невероятное количество разных обстоятельств. Но я полагаю, что не последнюю роль играет ваша фамилия. В русской армии уже служит один Можайский, который увлеченно строит летательные аппараты… Это, так сказать, уже существующий в истории отпечаток, своего рода тень, падающая в будущее. Или, если угодно, след, куда мы, так сказать, аккуратно поставим другую ногу. Куда более совершенную.
– А разве он не может построить подобную машину сам?
– Нет. Он вслед за Леонардо да Винчи хочет создать махолет. Подобную машину построить сложно даже в наше время, а в ваше – невозможно вообще.
– А почему вы не можете уговорить самого Можайского?
– Потому что этот Можайский уже оставил задокументированный след в истории. А от вас, извините за прямоту, никакого отпечатка в истории не осталось. И если мы аккуратно заслоним одного Можайского другим, вмешательство будет тонким и незаметным. Вы – чистый лист бумаги, написать на котором можно что угодно. Это важный нюанс. Менять прошлое – щекотливое в юридическом смысле дело. А спрятать одно прошлое за похожим на него другим гораздо проще.
– А еще одного Можайского вы не можете найти?
– Нет.
– Отчего же? Фамилия не особо редкая. Я сам знал двоих в Петербурге.
– Поверьте, Маркиан Степанович, бородачи в этом деле собаку съели и могут проследить все будущие влияния и причинно-следственные сквозняки заранее. Если они говорят, что нужны вы, для этого есть основания.
– А если я откажусь?
Капустин нахмурился.
– Тогда нам придется искать следующий наилучший вариант. Но наши партнеры не смогут отчетливо его увидеть, пока не будет зачищено поле возможностей.
– Что это значит?
– Увы, – сказал Капустин, – то самое…
И он как-то грустно наклонил голову вбок.
– Понятно… А что я получу, если соглашусь?
– Все, что пожелаете, – ответил Капустин. – В разумных, понятно, пределах.
Он хлопнул себя по животу и тут же опять показал мне фокус с николаевскими орлами, только теперь монеты торчали из обеих его рук.
– Мы платим золотом, любой монетой любой чеканки. Объем практически не ограничен. Хотите ваш вес? В чистом золоте? Часть положите в банк, а с остальным уедете в Баден-Баден. Будете себе играть на рулетке, пока весь город не выиграете…
Они знали про меня все.
Верите ли, Елизавета Петровна, в эту минуту я подумал не о рулетке, не о зеленом сукне – а о том, что случится чудо и рядом опять будете вы… Никакого права на эту мечту у меня не было, но довольно оказалось и одной надежды увидеть вас снова.
– Согласен, – сказал я.
* * *
Следующие несколько дней я не спускался в подвал, оставив его своим новым знакомым – они сказали, что я им не нужен. Я не особо по этому поводу переживал, так как был сильно увлечен напитками, купленными в городе на полученный от Капустина аванс в сто пятьдесят рублей.
Человеку в стесненных обстоятельствах дорогие ликеры часто кажутся верхом изысканности. Однако от них скоро наступает пресыщение и желудочная боль. А если мешать их с другими напитками, то содержащиеся в ликерах примеси в конце концов обязательно замажут и заслонят заключенную в вине истину. Но водка способна эти примеси быстро вымывать – и равновесие здесь достижимо, хоть оно и хрупко.
Я упомянул про ликеры не просто так. Потребляемые нами напитки влияют на тип испытываемых нами видений, и дорогое горячительное как бы поднимает нас из партера, где черти являются прямо перед нами, в ложу, откуда мы глядим на них сверху вниз.
Именно такой ложей и стал в результате мой просторный балкон.
Черти теперь не шныряли вокруг, а жались в некотором отдалении от усадьбы, и в повадке их появилась какая-то опаска, словно они боялись, что я брызну на них сверху святой водой.
Возможно, дело было в том, что Глашка все напутала и, помимо прочего, привезла из города еще и ящик церковного кагора, который мне пришлось выпить в самом начале своих экзерсисов, чтобы не оставлять неприятную работу на потом.
А может быть, причина была в моих гостях.
Уже на следующий день после нашей беседы из подвала стали время от времени появляться подозрительно чистые, прямые и широкоплечие мужики, все молодые, но со степенными бородами и волосами, расчесанными на прямой пробор. Такие красавцы, что, право, порадовали бы наших славянофилов.
С собой они выносили разный строительный материал – опиленные бревна, доски, веревки, причем в таких количествах, что мой подвал столько просто не вместил бы. Еще таскали разные железные детали, назначения которых я не понимал, и всякий инструмент – топоры, молотки и пилы.
Между моей усадьбой и липовой аллеей, которую я вам уже описал, имеется небольшой пустырь, где когда-то давным-давно были разбиты французские клумбы. От них не осталось уж и следа.
Похожие на переодетых гвардейцев мужики сносили строительные принадлежности именно сюда – и за самый краткий срок построили в этом месте вместительный сарай с дверьми почти во всю ширину. Работали они так хорошо и споро, что я хотел даже попросить их нарубить мне дров за ведро водки, но возможности такой не представилось. Мужики не слонялись по усадьбе без дела – отработав свое, они бесследно исчезали в подвале.
Построенный ими сарай был необычен – его огромные двери не открывались на петлях, а отъезжали в стороны на маленьких колесиках, катящих по деревянной рельсе. Я подобное прежде видел лишь в одном амбаре на Волге, где так было устроено возле причала с баржами, чтобы не мешать проезжающим телегам.
– Что это за амбар? – спросил я Капустина, когда тот поднялся ко мне на балкон, чтобы махнуть стопочку (они с Карманниковым делали это довольно часто, о чем я еще расскажу).
– Это, Маркиан Степанович, не амбар, а ангар.
– А что такое ангар?
– Это тоже своего рода амбар. Но особый. Для летательных аппаратов-с.
– Зачем ему такие огромные двери?
– Чтобы прошли крылья-с.
Я заметил, что Капустин в разговорах со мной добавляет это присяжно-поверенное «-с» к некоторым словам, обычно невпопад. Видимо, чтобы вызвать во мне доверие, он старался говорить как человек нашего времени, не вполне точно зная, как люди у нас говорят.
Поняв это его намерение, я стал наблюдать его внимательно, и увидел, что в разговоре он всегда в точности копирует мои жесты – чешет ухо, морщится, и так далее. Наверно, он хотел сойти таким образом за своего. Результат, однако, оказался обратным – я стал относиться к нему еще более настороженно.
– А велики ли крылья? – спросил я.
– Скоро увидите…
Двери амбара, однако, все время держали приоткрытыми только самую чуточку, чтобы из дома можно было проносить всякие детали и материалы.
Назначения деталей я большей частью не понимал, но глядеть все равно было интересно: какие-то легчайшие по виду рейки вроде тех, что идут на дранку, мотки проволоки, детали из дерева, похожие на части арфы, металлические опоры, несколько колес с блестящими спицами…
А однажды пронесли закрытый тканью таинственный механизм, про который Капустин сказал, что это компактная паровая машина, и ее вполне можно было бы построить в наше время на имеющихся у нас заводах, будь люди чуть поумнее.
Иногда, глядя на переодетых мужиками check’истов, таскающих всякую таинственную всячину в этот амбар, я думал совсем странное и дикое – а не злоумышляют ли они, часом, на Государя? Не окажусь ли я невольным их сообщником?
Но, чуть поразмыслив, я пришел к выводу, что рядом нет ни железной дороги, по которой ходит царский поезд, ни пристани, где может пристать корабль с Его Величеством, так что для злоумышления на Высочайших Особ наша глушь подходит мало.
В амбар, где шла работа, я решил не ходить, пока не позовут. Зато я с интересом наблюдал за чертями, которые сделались особенно отчетливо видны, когда из города доставили две коробки ямайкского рому.
Как только я начал пить этот ром, черти занялись инженерным делом – и быстро выстроили вокруг амбара, где трудились люди Капустина, что-то вроде высокой изгороди из черных обгорелых бревен, поднимающихся местами весьма высоко. Походило это отчасти на плетень, отчасти на сгоревшие стропила – и теперь черти свисали с них вниз головами, разглядывая амбар в кривые подобия театральных биноклей.
Вероятно, размышлял я, подобные картины объясняются физиологией нашего сознания: мозг видит строительные работы и повторяет эту тему с вариациями в своих возбужденных видениях, содержание которых он черпает наполовину из фантазий, а наполовину из памяти.
Естественно-научное объяснение подобных галлюцинирований, несомненно, существует. Но все равно изумительно то, как различаются видения, вызываемые разными напитками. Думаю, кто-нибудь из будущих Русских Певцов еще посвятит этому вопросу немало проникновеннейших строк.
Надо сказать, что гости проявляли обо мне заботу – Глашка получила от них дополнительные кредиты, и к ее обычной стряпне добавились лакомства из города, в том числе устрицы и плесневелый французский сыр, который гости тоже поедали с отменным аппетитом. Я курил теперь сигары. В общем, я сибаритствовал как мог, даже не поднимаясь при этом из стоящего на балконе кресла, и постепенно достиг такого байронизма, что уподобился пресыщенному лермонтовскому демону.
Говорят, что если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Так и получилось – хоть я не искал общества Карманникова и Капустина, они повадились ходить ко мне на балкон сами.
* * *
Сперва я полагал, что таким образом они держат меня под наблюдением. Но скоро мне стало ясно: гости мои – природные русские люди, и поднимаются наверх просто махнуть стопку, делая это не с какими-то заранее намеченными видами, как какие-нибудь французы или немцы, а без всякой цели вообще.
Как только я понял это, мне стало с ними легче, и в отношениях наших появилась даже некоторая трактирная задушевность.
Капустин, однако, не расслаблялся никогда, и выудить из него что-нибудь было сложно. Беседуя с ним, я часто думал о вас, Елизавета Петровна. Мне хотелось выяснить – удалось ли таким мечтательным и чистым душам как вы освободить народ? Или он по-прежнему влачит свои дни во тьме, спаиваемый известно кем и лишенный прав собственности?
Несколько раз я пытался завести разговор на эту тему, но Капустин реагировал довольно странно – хихикал, и, словно бы продолжая какой-то не со мной начатый разговор, отвечал крайне таинственно:
– За такие высказывания, Маркиан Степанович, вы бы у нас сразу загремели по двести восемьдесят второй, и крепко…
Я запомнил эту цифру, потому что Капустин повторял ее всякий раз, когда я пытался обсудить с ним беды России и узнать, какое разрешение получили наши проклятые вопросы в будущем.
Еще меня очень интересовало, появятся ли в русском обществе яркие и несомненные моральные светочи вроде графа Толстого… Но Капустин всякий раз или начинал что-то мямлить, или менял тему.
Занятным мне показалось разве что его разъяснение, каким образом будущим властям удается скрывать от публики все эти космические тайны.
– Вот это как раз просто, – ответил он. – Для этого не надо их скрывать.
– То есть как?
– А так. Надо устроить, чтобы про внеземных обитателей и летающие тарелки каждый день писала вся помойная пресса. И все время появлялись новые жуткие подробности и фотографии. На фоне такого хамуфляжа любая утечка секретных сведений будет незаметна. Люди перестанут в подобное верить… Вернее, перестанут про это думать – у них на мозгах натрется что-то вроде мозоли.
– Хорошее словечко – «хамуфляж», – сказал я. – Уже по звуку ясно, что такое. И кто же изобрел такой хитрый метод?
– Долго объяснять. Исторически нашли методом проб и ошибок.
В общем, я быстро понял, что откровений от этого господина не дождусь.
С Пугачевым обстояло похоже. Я, собственно, за все время поговорил с ним только один раз, и то коротко. Однажды он обсуждал с Капустиным судьбу их сослуживца (так я понял), и мой слух выхватил из их речи странную фразу, показавшую, как сильно изменился за век с лишним русский язык: «в Украине на подвале».
– Вы хотели сказать, в подвале на Украине? – решился я переспросить.
– Нет, – ответил Пугачев, смерив меня подозрительным взглядом, – я хотел сказать именно «в Украине на подвале».
– А смысл этих слов такой же?
– Нет, несколько другой.
– И какой же именно?
– А это, – сказал Пугачев самым дружелюбным тоном, – я вам заебусь объяснять, Маркиан Степанович.
После этого всякое желание говорить с ним у меня пропало – дело могло кончиться дуэлью.
Куда интереснее сложилось мое общение с Карманниковым – он, в отличие от Капустина и Пугачева, быстро пьянел и не так следил за языком. Поэтому, пока начальника не было рядом, он успевал рассказать много интересного – не столько, впрочем, про будущее, сколько про некоторые удивительные особенности путешествия во времени.
Надо сказать, что я долго размышлял об этом предмете, и у меня возник вопрос, совершенно поставивший мой ум в тупик. Мне стало интересно, как из этого тупика выберется Карманников.
– Скажите, – спросил я его за водкой, – а что, если я логически докажу вам, что путешествие в прошлое невозможно?
– Попробуйте.
– Ну вот, например, человек отправился в прошлое, встретился со своим отцом и помешал ему познакомиться с матерью. Выходит, он уже не родится на свет и не сможет попасть из будущего в прошлое. И не сможет помешать своим родителям познакомиться. А значит, они познакомятся и он родится… Методом исключения получаем, что отправиться в прошлое нельзя…
Карманников хмыкнул.
– Классический пример, – сказал он. – Поздравляю, что так быстро додумались сами. На таких вот смысловых скрепах и покоится наивная самовлюбленность человеческого разума.
– Но ведь звучит логично, – сказал я.
– Да, логично. Вот только Вселенная устроена не вполне в соответствии с вашей логикой. Есть у нее такой недостаток…
И он засмеялся.
– Вы можете объяснить этот парадокс?
– Могу. Вы родитесь все равно.
– Каким же образом?
– Наши физики, которые обучались у бородачей, называют это законом симулятивной компенсации. Или законом сохранения следствий. По этому закону, когда из прошлого убирают действовавшую в нем причину или добавляют новую, будущее остается таким же, только получает новый комплекс причин. Если вы помешаете своему отцу встретиться с матерью, выяснится, что она забеременела от кучера. На месте воспоминаний о вашем отце окажется память об очень похожем отчиме. И, уверяю вас, он так же незабываемо выпорет вас ремнем после первой двойки, чтобы ваша личность могла сформироваться прежним образом. Отклонения будут, но их сумма окажется ничтожной и скоро сойдет на нет.
– Подождите, – сказал я. – Позвольте. Во-первых, вы не смеете так говорить про мою мать. А во-вторых, если я окажусь сыном кучера, как это может сойти на нет?
– Вместе с вашей озабоченностью этим вопросом, Маркиан Степанович. Кто про это будет помнить после вашей кончины? Что вы такое для космоса? Как не ковыряйтесь в прошлом, в настоящем все останется по-прежнему. Как говорят физики, Вселенная сдвинется в параллельную проекцию с минимальным общим искажением информации – то есть во всех практически значимых смыслах вернется в прежнее состояние. Так сказать, спружинит.
– То есть в прошлом вообще нельзя пробить дырку?
– Можно. Но она, если не брать критических случаев, не обрушит здания истории. Дырка просто никому не будет видна. Закрыта со всех сторон цепью невероятных случайностей и совпадений. Искажения скомпенсируются, и сходящиеся волны следствий погасят друг друга. Выглядеть все будет весьма нелепо – дичайшие натяжки и совпадения, прямо как в обратной съемке… впрочем, вы и прямой ведь не видели. Словом, дырка затянется как рана. Максимум – останется маленький шрамик, по поводу которого будут пожимать плечами историки. Причинно-следственные связи обойдут это событие, как линии древесного узора обходят сучок.
– Приведу пример из древности, – сказал я. – Такой, что мы оба поймем. Вот египтяне строят пирамиду. А если вы отправитесь в прошлое и убьете фараона? И вообще уничтожите власть фараонов и поменяете им всю религию?
– Если вы убьете фараона, запретите религию и введете демократию с реалити-шоу, уверяю вас, что египтяне построят ту же самую пирамиду Хеопса, но уже в результате национального конкурса «Дотащи Камень», спонсируемого компанией «Нила-Кола», если вы понимаете, о чем я… Причем одна стомиллионная часть выручки будет публично и с большой помпой отдана на лечение трех рабских мальчиков от камышового энцефалита. Вот только в том настоящем, откуда вы туда отправитесь, пирамиды останутся теми же.
– Но ведь изменятся надписи на стелах.
– Вряд ли. Скорее всего, стелы, о которых вы говорите, будут разбиты восставшими рабами во времена какого-нибудь Эхнатона, когда все в Египте вернется на круги своя, а потом их заменят поддельными – из высших религиозных побуждений. Ну или что-то в этом роде. Максимум, изменится какой-нибудь иероглиф.
Некоторое время я думал – а потом ударил кулаком по столу.
– Но если прошлое изменить нельзя, зачем вы тогда сюда прибыли? Зачем вы строите этот летательный снаряд?
Карманников улыбнулся и поднял палец.
– Прошлое нельзя изменить. Но можно изменить будущее. То будущее, которое начнется вслед за моментом нашего прыжка назад. Понимаете?
– Не вполне, – сказал я. – Если прошлое осталось тем же самым, почему вдруг изменится будущее?
Карманников выпил стопку.
– Смотрите, – ответил он, – мы запускаем волну, которая изменит будущее, из далекой точки прошлого. На само прошлое эта волна не влияет – потому что прошлого уже нет, остались только записи о нем. Это как в китайских фильмах – мастер бьет по десяти кирпичам, на первом из них остается крохотная вмятинка, следующие восемь штук пропускают через себя волну, а самый дальний, десятый, разлетается на куски… Впрочем, вы не смотрели…
– Отчего же, подобное я видел, – сказал я. – В университете. Висят десять костяных шаров в ряд, каждый на своей нити. Касаются друг друга. Лектор отводит крайний шар в сторону – и после удара все шары остаются на месте, а в сторону отлетает крайний с другой стороны…
– Вот-вот! – обрадовался Карманников. – Теперь вы поняли суть. В чем главное содержание человеческой жизни? Люди меняют будущее, действуя в настоящем. Мы делаем то же самое – только невидимым окружным путем.
– Хорошо, – сказал я, – но ведь американцы уже взлетели в небо первыми. Это ведь факт. Факт вашего прошлого, который нельзя изменить.
– Это не изменится в прошлом, – ответил Карманников. – Но в нашем будущем будут обнаружены убедительнейшие доказательства, что первыми были не они, а мы. То есть вы, Маркиан Степанович. Будет найдена кинопленка – мы заодно и первую кинокамеру изобретем под это дело – с кадрами вашего полета. Пленка сохранится в одном из царских архивов. Дубликат найдут в Лондоне – мы над этим поработаем. Подлинность пленки подтвердит радиоуглеродный анализ. А заснят на ней будет ваш летательный аппарат и вы. Это станет серьезным историческим открытием.
Он махнул еще стопку.
– Какая-то черная магия, – сказал я.
– Увы, вы почти правы, – вздохнул Карманников, – физику здесь мало кто понимает до конца. Хоть бородачи нас и обучают.
– А как они вас обучают, – спросил я, – если бородачей нет в настоящем времени?
– Во сне. Видите ли, сон – всегда воспоминание. Когда и как он происходит, непонятно. Так что лазейки есть. Бывают и другие методы связи… Но на эту тему я распространяться не могу.
Меня удивили эти слова и неожиданно напрягшийся голос Карманникова – а потом я поднял голову и увидел Капустина. Он почему-то всегда незаметно появлялся из-за моей спины.
Похоже, Капустин был в отличном настроении.
– Ты не можешь, – сказал он Карманникову, – а я запросто.
Он сунул руку за пазуху и преувеличенно галантным жестом фокусника показал нам довольно странный предмет.
Это был небольшой мешочек, или скорее мягкий конверт, сшитый из плотной фиолетовой ткани. Материал напоминал муар, но проходящие по нему разводы жили, казалось, собственной жизнью. Один угол конверта был толще – внутри лежала какая-то вещица размером с часы или спичечный коробок.
Карманников натянуто улыбнулся – похоже, ему не понравилась эта демонстрация.
– Что это? – спросил я.
– Карманников, объясни на популярном языке.
– Технология бородачей, – сказал Карманников. – Этот конверт – независимый от остальной вселенной информационный континуум. Там могут сохраняться материальные предметы из прошлых состояний вселенной, потому что материя – это просто информация. Таким образом бородачи могут передавать нам весточки.
– И еще кой-чего, – добавил Капустин, сделав вид, что сжимает конверт в кулаке.
Карманников побледнел и привстал с места.
– Что ты дурака валяешь, – зашипел он.
– Да ладно тебе, – сказал Капустин. – Я же фокусник. И потом, я не говорил, что там внутри. Это ты гостайну раскрываешь. Маркиан Степанович, вы у нас теперь свидетелем проходите, хе-хе…
Но конверт он все-таки убрал.
* * *
Мне сделалось ясно, что кроме темных научных рассуждений я не услышу от своих гостей ничего интересного.
Никаких сведений об устройстве и духе мира, откуда они прибыли, я так и не дождался, сколько мы ни пили вместе. И это, признаюсь, вызывало во мне не только досаду, но и жутковатое подозрение, что скрытничают они не зря. Умолчания Капустина и его странные шуточки лишь укрепляли во мне эту мысль.
Возможность заглянуть в самое сердце грядущего представилась мне по чистой случайности. И, положа руку на сердце, скажу вам, Елизавета Петровна – знай я заранее, что откроется моему взору, я не проявлял бы такого любопытства.
Но расскажу по порядку.
Со своего балкона я видел, что Капустин иногда выходит из ангара, присаживается на лавку возле стены и читает какую-то рукопись (возможно, так он отдыхал от дел). Рукопись эта состояла из множества расшитых листов в папке ярко-желтого цвета. Иногда, читая эти листы, он морщился. Один раз засмеялся – но как-то зло… Словом, я был заинтригован.
Возвращаясь в ангар, Капустин всякий раз забирал папку с собой. Но однажды его окликнули – и он ушел к своим в спешке. Папку он прихватил, но забыл несколько листов, прижатых к лавке чайным стаканом.
Я к этой минуте уже был в приличном подпитии – и решение созрело во мне немедленно.
Спустившись вниз, я прошелся мимо лавки, убедился, что никто из гостей меня не видит, подхватил эти листы и, спрятав их под халат, вернулся на балкон.
В моих руках оказались три странички плотной белой бумаги с двумя столбцами печатного текста на каждой. Язык был русским, но совершенно безграмотным – словно писал крестьянский ребенок, не знающий ни твердых знаков, ни буквы «Ять». Впрочем, слог написанного был по-своему строен.
Я несколько раз перечел эти страницы самым внимательным образом, а потом ушел в кабинет и не поленился переписать их от руки, копируя непонятные слова, как гимназист, списывающий у товарища задание по латыни… Судя по всему, это был самый конец какого-то романа, написанного почти через полтора века после нас.
Затем, когда уже начинало темнеть, я снес украденные страницы назад – и положил их рядом с лавкой, словно их сбросило ветром. Капустин подобрал их на следующий день – подмокшими от прошедшего ночью дождика.
Прежде чем поделиться с вами мыслями по поводу прочитанного, я хочу, Елизавета Петровна, чтобы вы ознакомились с ним сами – и взгляд ваш не был заранее замутнен моими мнениями.
Вот каким был мой улов:
прячет наконец свой усталый, покрытый бледными каплями, но все еще жадный язык, мне приходит в голову, что всякий раз, когда во мне просыпается надежда, когда в моем уме начинает метаться яростно ищущая выхода мысль, все это просто гром и треск, извлекаемый неземным ветром из сухой погремушки на потеху мельчайшему князю, озирающему из нижней мглы сделанные ему дары.

P.S.
С литературной точки зрения лучше было бы закончить эту печальную повесть именно здесь. Но я, слава Мамоне, не литератор. Я трейдер – хоть и бывший.
Поставь я точку здесь, и получилась бы традиционная россиянская «духовная инвектива» – сколько таких написали за последние два века, не сосчитать. Пламенный, так сказать, приговор миру, погрязшему в… (нужное подчеркнуть), произносимый «задумавшейся грешной душой».
Но только я хочу сказать совсем не это. Я мог бы пошутить, конечно, что, судя по «ГОСПОДИ, ПОМИЛУЙ МЯ ГРЕШНАГО» на моем пергаменте, подобное мне еще предстоит. Но я не настроен веселиться. Я серьезен на сто процентов – и задержу читателя еще на две минуты, чтобы сообщить то главное, что действительно меня мучает.
Все эти «истины», явленные мне во сне, становятся не особо важны, когда я просыпаюсь. Потому что я живу не там, где вижу Жука и его князя, а вот тут – в мире, где мы встречаемся над этой страницей. Может быть, это измерение тоже мне снится, но сон очень навязчив и многого от меня требует. И в этом главном и общем для всех сновидении я смотрю на вещи немного по-другому.
Я по-прежнему материалист – и верю, что странные приключения моего сознания имеют естественное объяснение.
Скорей всего, это были просто внутренние напряжения психики, отразившиеся в зеркалах моего ума, искривленных химией и страхом. Я принимал лопающиеся нейронные спайки за «события внутренней жизни» – но это была лишь цепочка разрядов, прожигавших новые связи в моем мозгу. Подобное происходит много раз в жизни, только переживается обычно не так замысловато.
То, что Жук привлек мое внимание к Сирилу, объясняется просто – мы жили в одном доме, и мой мозг, должно быть, бессознательно сфотографировал его во дворе или у лифта, а потом так же бессознательно опознал в фейсбуке… Можно жить рядом с другим человеком годами, и никогда его не замечать, это знают все. Удивительного здесь мало.
Это не Жук вдувает электричество в мои нейроны через свой длинный клюв. Он сам есть поток частиц, мозаика, случайно сложившаяся в лабиринтах неокортекса из обломков детского чтения, визуального энтертейнмента и прочей ламберсексуальности.
Князь? Уловленные им души? Ах, если бы.
По-настоящему страшно совсем не это.
Мы, кримпаи, думаем, что над нами есть добрая сила, направляющая нас к свету – а противостоит ей сила злая, желающая нас от него отвратить. Мы верим в подобное до сих пор, верим в глубине души – и часто основываем на этом свои поступки. Что, наверное, хорошо и полезно для общежития – такая матрица впечатана в наше подсознание не зря. Но это просто наш способ уверить себя, будто во Вселенной есть кто-то, кто нас любит. И кто-то, кто нас ненавидит. Что есть кто-то, занятый нами – как Жук был занят мной.
Потому что все мы – мягкие и слабые. И даже в зрелости мы маленькие плачущие дети, нуждающиеся в любви, внимании или хотя бы ненависти. Мы достаточно глупы, чтобы иногда вызывать друг у друга серьезные эмоции – и в этом помутнении ума заключено наше счастье, потому что на самом деле никто не нужен никому. Не верите – спросите у Аарона Альцгеймера (если, конечно, он прибежит к вам из сумрака в ответ на ваш исступленный ночной зов).
К счастью, мы чаще всего не успеваем дожить до этой последней ясности, как кроманьонцы не успевали дожить до седин.
Никакого Жука нет. А есть – поток частиц в моем мозгу, принимающий разные конфигурации под действием информационных полей и отражающийся сам в себе. И все эти частицы летят не ко мне и не от меня. Они вообще не летят куда-то конкретно. Просто дрожат, появляются и исчезают.
Один поток частиц – я. Другой – мой дружок Сирил. Третий – вата. Четвертый – цивилизация. Частицы приближаются друг к другу, отклоняются, отталкиваются – и возникают наши ценности и смыслы, ненависть и любовь, радость и страх, «Господи, помилуй мя грешнаго», «человек – это звучит бодро» и все такое прочее. И нет над этим никакого Князя, проявляющего к нам интерес.
Вернее, он есть, пока снится. Но мы просыпаемся, постоянно просыпаемся. А потом, когда жизнь протрет в нас достаточно дыр, мы просыплемся окончательно – и превратимся в белый ракушечник, по которому побегут загорелые юные ноги. Если приглядеться к ракушечнику, он состоит из миллиардов крохотных черепов.
Мы не нужны этим черепам и еще меньше – этим загорелым юным ногам. Мы не нужны черно-зеленому трейдерскому графику, на который глядим с такой надеждой и страхом. Мы не нужны никому, даже той инстанции, которой мы теоретически принадлежим – самим себе. Bonjour tristesse – и прости, Сирил.
Лучше всего, кстати, про это написал недавно он сам – он ведь у меня философ. Мне кажется, что это мои собственные мысли, просто он смог выразить их точнее, когда решился-таки осознать свою ватную сторону:

Ахиллесова пята современной «философии» – это неустранимый конфликт между научным знанием и политической идеологией, нанимающей философа за еду. Наука давно пришла к выводу, что никакой «личности», способной быть субъектом «свободы», не существует – и точно так же нет никакой «свободной воли».
Мы не выбираем, как и какими нам быть. Мы лишь осознаем сделанный за пределами нашего сознания выбор как «свой». Где именно он делается и каким образом, мы не в курсе. Мало того, все эти «I, me, mine», навечно заклейменные в песне «Битлз» – вовсе не пятна грязи на незрелой душе, а ложные, но необходимые подразумевания, позволяющие мозгу кое-как подделывать и склеивать картину непрерывной внятной реальности, поддерживая «нашу» в ней заинтересованность: без них не было бы ничего связного и осмысленного вообще.
Человеческий мозг, по сути, просто робот-фальшивомонетчик, главная задача которого – непрерывно обманывать самого себя, чтобы передать гены дальше по цепи страдания. Некоторые радикальные экономисты уверяют, что фальшивомонетчики сидят в ФРС США – но увы, самый главный жулик и вор гораздо ближе. Он и есть мы сами.
Личность – это зыбкая совокупность культурно и биологически обусловленных эффектов, программный (и постоянно перепрограммируемый) продукт, и физика здесь точно так же предшествует лирике, как при работе компьютера. В нашем мире все просто происходит – и нет никаких действующих лиц. Мы никогда не были «живы». Или, во всяком случае, никогда не были живее, чем ветер, облако, волна – или компьютерная программа. Мы всего лишь боты, строящие информационный коралловый риф. Когда мы начинаем догадываться о том, кто мы на самом деле, мы снимаем страшилки про зомби.
Сознание – это огонь Святого Эльма на мачте тела. Лампа, освещающая механический и абсолютно лишенный своей воли процесс… Свободная воля – один из множества возникающих при этом миражей. Как огонь святого Эльма может быть свободен или не свободен? От чего? Для чего? Он просто горит некоторое время на мачте, освещая несущиеся сквозь него соленые брызги, а потом исчезает.

Соленые брызги, да уж – про них на этих страницах было немало. Прямо памятник русскому гей-экзистенциализму первой четверти двадцать первого века.
Сирил прав, но с этим знанием трудно жить. Ведь даже моя неразделенная любовь к Золоту, мой кошмарный сон про Жука – просто эхо веры, что в мире есть какой-то прочный и надежный смысл, какая-то инстанция, превосходящая меня самого.
Хотя что это значит, если перевести с человеческого на изначальный? Клубок полей и частиц, превосходящий другой клубок полей и частиц?
Превосходящий в каком смысле?
Может быть, конечно, что эти мои слова – последний мазок, накладываемый Жуком на его пергамент. Но скорей всего, дело в том, что creampie Сергеевич все еще на что-то надеется – а Надежда, как острил Ленин, умирает последней.
Он, по слухам, перед выездом князя понял все-все.

 

Вы ведь понимаете, Елизавета Петровна – такое я подделать не смог бы и не сочинил бы ни за что: множество слов здесь непонятны, другие ясны отчасти или смутно. Иные метафоры чересчур уж сильны, но и жутковато красивы – «клубок полей и частиц…» Клубок полей, как вам такое?
Зато некоторые выражения, хоть и неслыханные, прозрачны вполне – например, «гей-экзистенциализм»: тут «экзистенциализм» от латинского «существую», а «гей» – восклицание наподобие «эх». Мол, выпала человеку доля – коптить белый свет, и что теперь с этим поделаешь… Эдакая, одним словом, цыганщина.
В общем, хоть частности оставались неясны, общий смысл прочитанного вполне до меня дошел – и показался мне весьма мрачным и даже совсем безнадежным. Вот, значит, на какую станцию назначения прибыли наши детки через сто с лишним лет… Всевидящй Глаз от них, похоже, спрятали из государственных соображений, как и говорил Капустин. Или, может быть, автор как раз и описал самым подробным и честным образом то, что этот Глаз видит, на него глядя? Жил бы этот господин в наше время – был бы, видимо, последователем Чернышевского. Или резал бы лягушек вместе с Базаровым.
Но знаете, что самое любопытное? Подобные настроения посещали и меня самого – в Баден-Бадене, на дне отчаяния, когда, покинутый вами, я просаживал за рулеткой последние фридрихсдоры.
Я разглядывал игорный стол сквозь винный стакан – и в голове моей крутилась следующая мысль: мне кажется, что я жив и строю всякие планы, но в голове у меня просто рулетка – такая же, как та, возле которой стою… И весь я – не слишком-то сложная машинка. Рулетка выпадает на черное или красное, мне делается грустно или весело – но чувства эти не мои, а как бы горький и сладкий сироп, заготовленный природой сразу на всех и текущий сейчас по сосудам моего мозга…
Помню, я глядел на свечу на столе (какой-то толстый немец принес ее, чтобы от нее прикуривать), и думал: все эти игроки – просто механические фигуры, как на городских часах. У каждого в голове такая же рулетка и органчик, такие же колбы с сиропом, да еще кривое зеркальце, в котором отражается свеча… Жизнь наша заключается в том, что игроки делают ставки на внешней рулетке как им укажет рулетка внутренняя. А потом внутри у них дудит органчик – весело или грустно, льется сироп, и отражение свечи дрожит в кривом зеркальце… И нет в человеческой судьбе никакой другой тайны.
Кто тогда играет, спрашивал я – и сам же себе отвечал: одна рулетка с другой. Даже, помню, вообразил себе разговор черта с Чернышевским:
– Что делать? – спрашивает Чернышевский.
– А разве у вашей рулетки есть выбор? – отвечает черт со своим обычным остроумием.
Но ежели есть только рулетка, кто тогда отличает выигрыш от проигрыша? Анима? В такое передовые люди не верят. Тогда я не видел ответа. Сейчас же, наслушавшись Капустина, сказал бы, верно, что это Всевидящий Глаз… Но в чем смысл игры одной рулетки с другими? Зачем это Всевидящему Глазу?
Возможно, впрочем, все от скуки. Ему же надо что-то наблюдать. Как он вообще узнает, что он есть, пока кто-то не поймет это для него своими мозгами? Но здесь моя мысль как бы натыкается на океан черной пустоты – и бессильно отступает.
Только знаете что, Елизавета Петровна? Я лучше пущу себе пулю в лоб, чем соглашусь быть механической куклой.
Помните, вы рассказывали про золотую рыбку, бывшую у вас в детстве? Вы верили, что она волшебная, обращались к ней со смешными просьбами – и думали: ежели желание не исполнилось, это потому, что вы плохо себя вели и рыбка сердится…
Так это мудрее было, чем все эти зеркала и гей-экзистенциализмы. Право, лучше я в золотую рыбку уверую, чем в такое вот механическое ничто.
* * *
Шли дни, и вскоре я начал испытывать отвращение к пьянству. Я не мог разорвать порочный круг сразу (вы видели, как трудно это бывает даже при серьезнейшей нравственной необходимости), но стал ограничивать себя небольшим количеством горячительного, потребного организму в качестве ежедневной смазки, ибо не подмажешь – не поедешь: взятки в Отечестве нашем приходится давать даже сидящему внутри бесу винопития.
Через несколько дней я протрезвел почти полностью. Мне просто больше не хотелось – опьянение стало скучным. К тому же гости были заняты работой и поднимались на балкон для совместных возлияний все реже.
Зато они наконец пригласили меня зайти в ангар.
Внешний вид аппарата очень меня удивил – он оказался совсем не таким, как я предполагал. Я представлял себе большую птицу с широкой грудью, где скрыт мощный двигатель. В действительности же аппарат был больше похож на бабочку.
Само тело его напоминало узкую длинную ладью, в центре которой установлена была паровая машина необычайно маленького размера. Крылья крепились к этой ладье множеством крепких канатов и тросов, поднятых к невысокой мачте рядом с паровой машиной. Стоял аппарат на паре легких, но прочных колес.
Такое устройство показалось мне странным.
– Каким же образом этот механизм поднимется в воздух, – спросил я Капустина, – если его крылья не могут совершать никаких движений?
– Крыльями махать ни к чему, – ответил Капустин. – У самолета для этого есть propellor.
И он указал на корму ладьи.
Там был установлен винт наподобие того, каким движутся суда, только очень узкий и длинный. Я сообразил, что при быстром его вращении воздух – то есть газ – будет вести себя примерно как жидкость, и при запуске машины винт толкнет аппарат вперед.
То есть эти господа, по сути, взяли паровую лодку, поменяли форму гребного винта и приделали к ней крылья. Простейшая и остроумнейшая мысль!
– Сядьте в гондолу, – сказал Капустин. – Примерьтесь. Вам ведь скоро лететь.
Я несколько обмер, услышав эти слова – но не подал виду и залез в ладью по приставленной лесенке. В самом ее начале была устроена кабина, где стоял жесткий стул с сиденьем, обтянутым красной кожей. Штурвала или рулевого колеса я не увидел – вместо него из пола торчала длинная ручка, от которой отходили тяги.
– Вот этой ручкой и будет направляться полет? – спросил я.
– Не беспокойтесь, Маркиан Степанович, – сказал Капустин, – вам надо будет только удобно устроиться на сиденье и подкручивать усы. Остальное самолет сделает сам.
Самолет. Слово показалось мне красивым и точным. Летает сам.
– Но как такое возможно? – спросил я.
– Ах, Маркиан Степанович, – сказал Капустин, – поверьте, единственная сложность для нас – сделать все так, чтобы выглядело похоже на девятнадцатый век. Остальное чрезвычайно просто. Со съемкой, кстати, разобрались. Уже сделали в Петербурге опытную кинопленку, испытали кинокамеру и проявили фильм. Так что приводите себя понемногу в порядок. Скоро летим!
Вечером, когда я сидел в кабинете, ко мне зашла Глашка, заревела – и бухнулась в ноги:
– Не серчай, барин! Продала я тебя с потрохами!
– Что такое? – не понял я.
Оказалось, с неделю назад мои гости дали ей пять целковых, чтобы она подмешивала в мою еду какой-то порошок. Они сказали, меня надо выводить из запоя, но Глашка решила в душе, что гости злоумышляют меня отравить и переписать имение на себя.
Но я ведь и правда за последние дни почти перестал пить – настолько, насколько позволяло пропитанное винным духом тело.
Жаль, что такое значительное и благоприятное изменение моей жизни случилось помимо моей собственной воли… Но то, что оно произошло, прекрасно.
Я велел Глашке не сомневаться и мешать порошок. Ах, Елизавета Петровна, если бы у нас был такой в Баден-Бадене!
* * *
Недалеко от моей усадьбы есть пустошь, граничащая с небольшой рощей. Тут было когда-то или кладбище, или поселение людей: в суглинке много камней, изредка попадаются наконечники стрел, черепки и старые кости. Здесь ничего толком не растет, кроме редкой травки, пастухи обходят это место, и только ребятня изредка приходит сюда, чтобы играть в бабки и лапту.
Принадлежит эта скудная полоса мне – никто из крестьян после Высочайшего Манифеста на нее не позарился в силу невозможности извлечь из нее прибыль. О том, что собственник именно я, мне напомнил Капустин. Он последнее время зачастил в город и навел, как он говорит, мосты с начальством (вспомнив, как он крутил между пальцами золотые монеты, я сообразил, что это было несложно).
Испросив моего позволения, он направил своих ряженых работать в это место. Они выходили по ночам; из окон флигеля видны были жутковатые лучи синего света, пляшущие во тьме, и слышался шум, издаваемый словно бы большой ржавой лебедкой.
Вскоре оказались зачем-то спилены самые высокие из растущих вокруг деревьев, а сама пустошь превратилась в кусок довольно хорошей дороги, прямой и широкой – но ведущей от одного оврага к другому.
В ужасающей бессмысленности такого дорожного строительства было что-то очень русское, и мне сразу захотелось выпить, чтобы на время примирить душу со скорбным безумием нашего азиатского прозябания. Я удержался от искуса – однако высказал Капустину весьма язвительное замечание.
Капустин, однако, добродушно рассмеялся.
– Вы ничего не поняли, Маркиан Степанович, – сказал он. – Это не дорога от одного оврага к другому. Это дорога из прошлого в будущее.
Я продолжал язвить:
– Не сомневаюсь. Если отправиться из первого оврага в полдень, можно будет прибыть ко второму в две минуты первого. Дорога действительно ведет в будущее. Как и любая другая.
– Вернее, это путь из одной стихии в другую, – ответил Капустин мечтательно. – Или даже из старого мира в новый…
– В каком смысле?
– Это взлетная полоса.
Услышав эти слова, я сообразил наконец: винт на корме их летающей ладьи и колеса под ней означали, что перед полетом механизму потребуется разбег – и скорость его из-за неподвижных крыльев должна будет сделаться весьма велика.
По краям взлетной дороги поставили четыре чучела, чтобы отпугивать ворон – для одного из них я отдал валявшуюся в чулане уланскую каску кого-то из предков. Пусть хоть так род Можайских послужит великому будущему своей Отчизны.
* * *
Оказалось, что с Карманниковым можно говорить и на трезвую голову (в данном случае имею в виду свою). Днем мы пошли гулять к реке – и у нас состоялась очень любопытная беседа. У меня с собой был штофик, поддерживавший Карманникова в разговорчивом настроении, и записная книжка, где я делал пометки – иначе я не запомнил бы ничего.
– Вот вы говорили, что если пробить дырку в прошлом, она зарастет как рана, – сказал я ему. – Но ведь заживают не все раны. Некоторые раны убивают. Вдруг мы нанесем прошлому такую рану, что она уже не заживет?
– Вообще-то, – ответил Карманников, – то, что делаем мы – это даже не рана, а булавочный укол. Но есть своего рода порог допустимых изменений, некоторая критическая величина. Пока искажение меньше, действует закон симулятивной компенсации и не меняется практически ничего. Но если искажение сделается больше – добиться чего весьма сложно, но возможно, – тогда…
– Что? – спросил я.
Он сделал такое движение руками, словно сжимал что-то большое в комок.
– Р-раз, и ничего не останется вообще… Реальность схлопнется. Во всяком случае, серьезный ее сегмент. На самом деле в математическом смысле каждый раз происходит именно это, и закон симулятивной компенсации – просто частный случай такого положения дел… Эмпирическое, так сказать, описание. Все дело в масштабах перемен. Помните, мы говорили про Египет, и я сказал, что от всех ваших усилий по демонтажу древнеегипетской государственности изменится разве какой-нибудь иероглиф?
Я кивнул.
– Если говорить строго, даже этот иероглиф не изменится. Это вы сами окажетесь во вселенной, где он всегда был таким.
– Я окажусь?
– Опять-таки, если точно – тот Можайский, который всегда жил именно там. Кто-то из бесчисленных Можайских сохранится в безмерности после катаклизма. Вот это и будете вы…
– Это уже отдает каким-то переселением душ, – сказал я.
– Все куда проще. Вы не поверите, но в физике будущего сознание лежит в основе всего. На деле пружинит не вселенная, а именно сознание. Как говорит Капустин, Всевидящий Глаз – хоть я и не люблю оперативный жаргон. Именно сознание собирает ближайшую параллельность, соответствующую изменившимся начальным условиям. Новая реальность обычно очень близка к исходной. Настолько, что их почти невозможно различить.
– Я уже не понимаю, – сказал я честно.
– Это трудно понять без уравнений и выкладок. А с уравнениями, – Карманников засмеялся, – еще труднее… Если честно, в этом не разбирается никто, кроме бородачей. Поэтому, говоря о практической стороне вопроса, мы не лезем в дебри, а употребляем слово «пружинить».
– У вас получается, что вселенная пружинит – но на самом деле нет, – сказал я.
– Так и есть. В математическом смысле – нет. А в житейском – очень даже да. Видите ли, проходя через прошлое, мы в действительности ничего не меняем в том будущем, откуда прибыли. Мы просто начинаем путешествовать по безмерности мультиверса. Если смотреть по уравнениям, вы не трансформируете свой прежний мир, а переходите в близкий к нему параллельный, уничтожая прошлый – но вам-то какая разница? В практически наблюдаемой реальности вы изменили мир, а Вселенная спружинила. Понимаете?
– Допустим, – ответил я, хотя это было натяжкой.
Карманников нагнулся к моему уху.
– Так вот, – сказал он почему-то шепотом, – вселенная пружинит не всегда. У высокоразвитых космических рас есть особое причинно-следственное оружие. Так называемый корректор истории, меняющий все вообще. И прошлое, и настоящее, и будущее.
– Каким же образом?
– Корректор специально создает критическое искажение прошлого и уничтожает сразу целый кластер параллельных вселенных вместе со всей историей, которую с его помощью хотят стереть.
– Помилуйте, – сказал я, – но кто же будет такое оружие применять? Ведь никого потом не останется.
– Вы не понимаете, как устроен космос. Число вселенных в нем нельзя уменьшить, потому что оно бесконечно. Мало того, сохранится бесконечное число вселенных, в которых изменится только то, что вы хотите поменять, а остальное останется как было.
– А как вы исхитритесь попасть именно в такую вселенную? – спросил я.
– Вам не надо будет туда попадать, – ответил Карманников. – То, что вы назовете словом «я» – и будет наблюдатель, оставшийся в такой вселенной. Ближайшей к исходному варианту в смысле сходства черт.
– Но где гарантия, что это буду именно я? – повторил я.
– А где гарантия, что вы – это именно вы? Истинный наблюдатель в мультиверсе только один – Всевидящий Глаз. Мы просто уговариваем его перестать видеть одно и начать видеть другое. Он естественным образом обнаружит ближайшего из оставшихся Можайских. Вернее, начнет смотреть сквозь него на все остальное. Но это то же самое.
– А сколько вселенных можно уничтожить за один раз?
Капустин засмеялся.
– Если вы хотите вникнуть в математические тонкости, Маркиан Степанович, то даже при самом нежном вмешательстве возмущение оказывается критическим для бесконечного числа вселенных. Мы всякий раз видим только то, что остается, и поэтому думаем, что не меняется ничего, а вселенная пружинит. На самом деле меняется все. Так что не забивайте себе голову. В практическом смысле дело обстоит так, как я объяснял в прошлый раз.
– Не понимаю, – покачал я головой, – мириады вселенных исчезают, и никто этого не видит?
– А как может быть иначе? Ведь в оставшихся мирах не изменилось ничего. Есть основания считать, что различные сверхцивилизации постоянно редактируют мультиверс самым яростным образом – и воюют друг с другом именно так. Просто этого никто не замечает.
– Потому что все, кто мог бы это заметить, исчезают?
Карманников кивнул.
– Схлопываются. Остаются только миры, где были соблюдены приличия и можно увязать будущее с прошлым.
– Как же так, исчезло столько вселенных, а всем плевать… Не могу представить.
– Представить несложно, – ответил Карманников. – Я вам помогу. Случалось вам, читая за столом, уронить каплю жира на книжную страницу?
– Случалось многократно.
– Помните, как бывает – вы закрываете книгу, и пятно пропитывает несколько страниц, становясь все меньше и меньше, пока не исчезает совсем?
Я кивнул.
– Теперь представьте, что книга бесконечно большая, и все соседние страницы в ней очень друг на друга похожи. Поэтому листы, на которых проступило пятнышко, по содержанию разнятся крайне незначительно. Может, меняется какой-нибудь штришок. Если все такие страницы вырвать, чтобы слишком заметных пятен не было, книга останется почти той же самой. Даже если таких испорченных страниц миллиард.
– Может быть, книга останется той же самой для библиотекаря, – сказал я. – А если вы герой, описанный на вырванной странице?
– Если скорректировали именно вас, вы, конечно, исчезнете со всеми страницами, где были, – ответил Караманников. – А если нет, вы останетесь на тех страницах, куда пятно не дойдет – и, скорей всего, в том же самом виде. Книга меняется не для героя, потому что с ним все просто – он или есть, или его нет. Книга меняется как раз для библиотекаря.
– Этот библиотекарь – Всевидящий Глаз?
Карманников отрицательно покачал головой.
– Всевидящий Глаз – это единственный читатель.
– А кто тогда библиотекарь?
– Бородачи говорят, что в космосе есть одна очень особая раса, которая, так сказать, ведет счет всей игре. Она как бы хранит историю модификаций вселенной в своих… Э-э, как вам объяснить-то… Амбарных книгах, скажем так. В них каждое существо, да что там, каждый мельчайший атом описан сразу на множестве языков. Своего рода последний быкап, по которому Всевидящий Глаз сможет проследить и восстановить абсолютно все, если захочет… Вернее, если захочет кто-нибудь из тех, кто будет в это время служить ему главными мозгами.
– А кто эти библиотекари? – спросил я.
– Не знаю, – ответил Карманников. – Их называют «хранителями». Бородачи говорят, что их мир находится за пределами всех вселенных и неуничтожим, потому что состоит не из материи, а из чистого сознания. Поэтому объем хранящейся в нем информации не ограничен ничем.
– Вы же сами говорили, что материя – это информация.
– Да. Но информация – это не обязательно материя.
– У меня голова уже кружится, – сказал я. – И чем они занимаются, эти хранители?
– Они… Как бы сказать… Они фиксируют каждое изменение Вселенной. Иногда при этом возникают ошибки и опечатки. Их потом исправляют. Тоже иногда.
– Далеко до них лететь? – спросил я.
– Туда не летают, – ответил Карманников. – Как туда полетишь, если Вселенная – просто запись в их амбарной книге. Никакая экспедиция туда не доберется. Но, поскольку их природа – чистое сознание, в это пространство можно медитативно или фармакологически погружаться в индивидуальном порядке – и даже переписывать свой быкап. Говорят, это умели делать древние каббалисты. Но дорога туда ведет через предельный страх – желающих мало, хотя определенные исследования мы проводим. Впрочем, про это я тоже распространяться не могу…
* * *
Летательный аппарат впервые поднялся в воздух.
Произошло это на заре, когда я еще спал – и разбудил меня противный высокий звук, немного похожий на звон лесопилки. Только лесопилка эта не стояла на месте, а перемещалась за моим окном – словно бы огромный медный комар летел над утренним полем.
Быстро одевшись, я вышел из дома и побежал к взлетной полосе. Еще издалека я увидел самолет в небе – он походил на большого воздушного змея, парящего в воздухе. Но змей этот не опирался на ветер, а со звонким треском летел по небу сам – и выполнял довольно сложные маневры. Когда я приблизился к выровненной пустоши, летающая машина уже снизилась и коснулась колесами земли на другом ее конце – после чего покатилась прямо к нам.
Тут я заметил Капустина и Карманникова – они стояли неподалеку среди деревьев и вышли мне навстречу при моем появлении.
Капустин был в замечательном расположении духа и гладил свой живот, словно кота. Карманников походил на вдохновенного уличного музыканта – остатки волос стояли над его лысиной нимбом, а руки лежали на небольшой шарманке, подвешенной перед грудью. У шарманки были два маленьких рычажка, которых касались его пальцы.
Потом я увидел Пугачева. Он выглядел, как всегда, молодцевато, но немного странно из-за скрипичного футляра, висевшего на его плече. Еще нелепей выглядели стоящие рядом переодетые мужики с такими же в руках – целый струнный квартет.
Публика эта даже не знала, как правильно держать такой деликатный предмет: они то тискали его, как баба младенца, то водили тонкой частью футляра по сторонам, будто играющие в войну ребятишки, целящие во врага из веников и палок.
А потом Карманников тронул большим пальцем один из рычажков своей шарманки, и катящийся по пустоши летательный механизм повернул в нашу сторону. Я предположил, что таким хитрым способом Капустин подает сигналы сидящему в аппарате господину, плечи и голова которого были заметны над кабиной – а тот направляет машину куда указано.
Винт все еще крутился и звенел. Когда самолет подъехал к нам ближе и управляющий им человек сделался хорошо различим, я с изумлением понял, что вижу перед собой довольно грубо сделанную куклу.
В летательном аппарате не было никого живого!
– Так это вы всем управляете? – спросил я Карманникова.
Тот вопросительно посмотрел на Капустина, словно не зная, можно ли ответить на мой вопрос.
– Да, Маркиан Степанович, – сказал Капустин и многозначительно улыбнулся, – это мы всем управляем. Пришли к выводу, что так спокойнее. Вам надо будет просто сесть в гондолу вместо манекена, и все будет чики-чик.
Какое странное выражение. Чики-чик. Может, оно как-то связано со словом чекист? Любопытствовать, впрочем, неловко – они таких расспросов не выносят.
Я заметил, что Карманников стал тушеваться – теперь он старался избежать общения со мной, а в глазах его, когда он глядел на меня, появлялось что-то виноватое.
Наверно, он раскрыл мне слишком много секретов, и Капустин устроил ему выволочку.
* * *
Из города приезжали полицейские агенты – кто-то сделал донос, что над деревней летает воздушный шар с двумя нигилистами, которые играют на скрипке с волынкой.
Мне отнюдь не было смешно это слышать. Увы, наше понимание происходящих событий ограничено имеющимся житейским опытом, и сам я, наверное, подумал бы похожее, мельком увидев летящее в небе нечто и услышав издаваемый им неровный звук, с одной стороны высокий, а с другой тягучий… Почему нигилисты? Да уж понятно, что не двое городовых.
Капустин, надо сказать, уладил дело на редкость быстро. Представившись моим дядюшкой, он по-очереди отвел каждого из агентов в сторону и показал им свой фокус с монетами. Те оценили его искусство в полной мере.
Меня удивила опытность, проявленная им в этом деликатном вопросе – во-первых, он не позволил ни одному из агентов стать свидетелем того, как другой получает мзду, а во-вторых, уже подмазав их, он до самого последнего момента не терял вежливости и некоторого напускного подобострастия: истово крестился и клялся, что ежели нигилисты опустятся у нас во дворе, мы их свяжем, запрем в сарае и тотчас пошлем за начальством в город.
– А не боитесь ли вы, – спросил я, когда агенты ушли, – что полицейским чинам покажется подозрительной ваша щедрость?
– Какая же щедрость, – ответил Капустин, – я им дал по полтиннику. Нас серьезные историки готовили, цену вопросов знаем-с.
Опытный шинкарь и то не разрешил бы дела лучше. Ужели и в России будущего сохранятся все пороки нашего времени?
* * *
Вот вам, Елизавета Петровна, запись из моего дневника, показывающая, что я чувствовал накануне полета.

 

Завтра мне лететь. В полдень у моего дома соберутся зрители и специалисты по хронофотографической съемке, один из которых с новейшим аппаратом будет специально выписан из Лондона – чтобы грандиозное событие было надежно зафиксировано для истории и архивов.
Но свидетельствам этим суждено будет всплыть только через полтора века. Лондонский хронофотограф нужен для того, чтобы открытию поверили заграничные газеты, лишь сверясь с которыми, Отечество наше решается составить о происходящем некоторое мнение (обычай этот, как видно, никуда за полтора века не денется).
Если то, что я услышал от Капустина, правда, то сердце мое должно исполниться гордости и счастья. Сколько столетий Можайские служили Отчизне – кто солдатом, кто на гражданском поприще – и, несмотря на всю отвагу и честь, никто из них не смог оставить на зеркале Истории даже царапинки. А мне, ничтожнейшему из отпрысков рода, выпало изменить столь многое… Но я отчего-то грустен; мнится мне, мы вторгаемся в ход вещей обманом, а не так, как это пристало русским.
Хотя, может быть, все беды нашего Отечества оттого именно и возникают, что мы не можем действовать с хитрым и подлым многолетним расчетом, спрятанным за лживыми уверениями и улыбками – как те нации, что мы берем себе за пример? Стараемся удивить кого-то широтой и беззаветностью благородства, обливаемся кровью, да еще и выставляем себя на посмешище… Впрочем, не мне судить об этих высоких материях, для того есть у нас Государь.
Но только… Не оттого ли и все наши беды, что мы столетиями уповаем на своих государей, думая, будто они несут в своем сердце древнюю Русскую Тайну, в то время как Высшие Лица пуще всего хотят понравиться Европе и сойти там за своих, а как не выходит, обижаются и начинают играть в солдатики? Вдруг и Петр, и Александр Освободитель всего лишь старались одеться по европейской моде, а мы, их темные рабы, принимали это за великие перемены?
Когда за шиком гонится петербургская кокетка, ее семейство, охая, оплачивает жемчуга и корсеты, а когда это делает Помазанник Божий – земля дрожит, и приходят в движение армия с флотом… Историю ведь можно объяснить и так.
Но Европа не примет нас никогда и никогда не поймет; тому видел я довольно свидетельств, общаясь с полицейскими чинами в Баден-Бадене… Впрочем, мыслям этим, если не прекратить их самым решительным образом, не будет конца.
Что-то нигде не видно ни Капустина, ни Карманникова. Должно быть, они собрались в подвале у своего стального ящика, и там же с ними Пугачев. Никогда не решался спуститься к ним без спросу – а сейчас пойду. Мне ли бояться ходить по собственному дому?
* * *
Итак, Елизавета Петровна, началось с того, что я заметил долгое отсутствие гостей – и решил, что они в подвале, куда я в последнее время избегал ходить. Взяв лампу, я спустился по лестнице и постучал в дверь.
– Господа прошлонавты! Вы здесь?
Ответом мне было тихое мычание.
Звук его был настолько странен и жуток, что я перепугался и захотел даже подняться вверх за ружьем. Но сразу вслед за этим мне пришло в голову, что гости меня разыгрывают – и будут потешаться, увидев мой испуг.
Я решительно раскрыл дверь и шагнул внутрь.
Капустин, Пугачев и Карманников сидели за длинным столом, который вместе с двумя лавками был спущен в подвал для удобства. Никто из них не поднял на меня глаз – они казались оцепеневшими, словно бы впавшими в дрему, и от их вида мне отчего-то вспомнились страшные сказки Гоголя…
Наверно, дело было в том, что все они держали руки на столе, повернув их ладонями вниз – будто участвуя в спиритическом сеансе. Что-то было не так. Я попятился, собираясь выйти.
Но не тут-то было.
Меня ослепил луч синего света. Это был странный гуттаперчевый свет – он словно приклеился к моим глазам: как я ни вертелся, он все равно бил прямо в зрачки. Через несколько мгновений я почувствовал, что мне невозможно более бороться с синим огнем. Я уже не мог крутить головой и даже моргать. В моей голове завелся новый хозяин, управляющий мускулами вместо меня.
Тело мое без всякого волевого усилия с моей стороны село за стол рядом с Карманниковым; вслед за этим я так же положил руки на стол. Тотчас их стянула какая-то невидимая удавка, прижавшая мои ладони к дереву. А затем моей головы сзади коснулась чья-то легчайшая длань, и я почувствовал, что на меня словно бы надели очки.
Это, верно, и были очки – но не вполне плотные, а какой-то иной тонкой природы. Как только они оказались на мне, я заметил на лицах Пугачева и Капустина, сидевших напротив, как бы легкие желтые разводы вокруг глаз, косо поднимающиеся от переносья к вискам.
Затем я ощутил легкое прикосновение к ушам. Поглядев на своих vis-à-vis, я заметил в их ушных раковинах полупрозрачные желтые серьги – такие же, верно, были теперь и на мне.
– Ну вот, – услышал я незнакомый мужской голос, – теперь, когда все в сборе, можно и побеседовать.
Я тут же увидел того, кто говорил.
Это был… черт.
В точности один из тех, что появлялись передо мною в дни моих возлияний – только теперь он не прятался от моего взгляда, не уходил в тень, стараясь опять стать невидимым – а гордо стоял в самом центре моего поля зрения. И виден он был куда отчетливей, чем прежде.
Как я уже говорил, Елизавета Петровна, называть эту породу чертями не вполне правильно, но другого слова сразу и не сыщешь. Я неплохо изучил их во время запоя – и все же заметил несколько новых деталей.
То, что прежде казалось мне сжатыми в подобие клюва губами, и было, кажется, клювом или чем-то похожим. Носа у них не имелось вовсе – то, что я за него прежде принимал, оказалось просто спинкой этого же самого клюва. Желтоватый оттенок глаз возникал оттого, что на них были такие же очки, как сейчас на мне.
Еще я понял, что их грубая и как бы ороговевшая кожа была на самом деле подобием костюма со множеством разных выступов, служивших, видимо, чем-то вроде футляров – и они не запускали руку себе в живот или бок, как мне прежде казалось, а просто лезли в карман.
Таким же карманом был крайне непристойный ярко-красный гульфик в форме мужского органа на известном месте (опасаясь смутить вас, не стану даже упоминать отвратительную привычку чертей постоянно теребить и почесывать это место самым бесстыдным образом – словно проверяя прочность кармана и пересчитывая наощупь хранящуюся там мелочь).
В общем, стоящее передо мной существо было виду самого пренеприятного и отвратительного, будто его специально придумали, чтобы напугать человека.
– Сначала введу вас в курс дела, Маркиан Степанович, – сказал черт. – Меня зовут полковник А.
Лицо его при этом сохраняло полную неподвижность, словно он говорил из-под маски.
– Очень приятно, – ответил я, с трудом ворочая языком. – Можайский. А почему именно полковник? В каком роде войск?
– Я знаю, что такое «полковник» для меня, – сказал черт, – но я не знаю, что это для вас. Вы понимаете мою речь не потому, что я выучил ваш язык, а по той причине, что действует стандартный межрасовый протокол – устройство на ваших ушах передает прямо в вашу голову те смыслы, какие я хочу донести, выбирая ближайшие соответствия в вашей памяти. Если таковых нет, слова берутся из тезауруса вашего языка. Если подходящего слова нет и там, то слова берутся из языка ближайшей к вам звукоговорящей расы, знакомой с предметом. Все эти термины перманентно добавляются в ваш личный лексикон благодаря стимуляции мозга. Слово «полковник» примерно передает мой статус, буква «А» указывает на неоспоримое превосходство нашей расы. Звук моего голоса и особенности моей речи подбираются вашим собственным мозгом из хранящихся в нем образцов и примеров. Таким же способом я понимаю то, что хотите сказать вы. Кивните, если вы поняли.
Я кивнул. Власть над собственным телом, похоже, вернулась ко мне окончательно.
– Отлично, – сказал полковник А. – Очки контролируют ваше восприятие. Вы видите только то, что разрешаю я. Сейчас я позволю вам увидеть почти все. Поглядите по сторонам.
После этих слов в подвале словно зажегся свет – и…
Боюсь, Елизавета Петровна, что мои слова даже близко не передадут весь драматизм минуты. Это было так, будто в темном и притихшем зрительном зале подняли занавес, и я увидел выразительнейшую немую сцену, созданную неподвижными актерами.
Миг назад я был уверен, что в подвале кроме нас находится только черт по имени А. Но оказалось, что вокруг полно…
Как сказать? Народу? Слово это обычно относят к людям, а вокруг были черти – но разных видов и размера.
Первым, что бросилось мне в глаза, были стоящие возле стены большие круглые врата, образованные двумя странно мерцающими – и как бы мнящимися мне фигурами. Они совсем не были похожи на тех зеленых уродцев, каких я наблюдал раньше.
Представьте себе двух бородатых титанов, эдаких посейдонов или моисеев, вышедших из-под резца Микеланджело (имею в виду выразительность черт, запечатленное в их облике высокое страдание, гигантский размер и мускульную мощь). Теперь вообразите, что эти титаны изогнуты в две симметричные дуги спинами друг к другу – и соприкасаются затылками и пятками, так что их тела соединяются в почти совершенной формы кольцо.
Даже не знаю как описать ощущение, возникшее при взгляде на них – ничего похожего я прежде не испытывал. Они походили не столько на живых существ, сколько на след, оставленный помпейской фигурой в пепле – и одновременно были как бы предчувствием.
Знаете, так бывает: заходишь в комнату, видишь быстро испаряющийся отпечаток ладони на оконном стекле – и понимаешь, что здесь кто-то недавно был. Исчезнувшего еще помнит воздух, помнит обивка кресел, но его уже нет. А бывает так, что сидишь вечером в кабинете, и вдруг кажется, будто кто-то сейчас непременно войдет, и при одной этой мысли охватывает ужас…
То, что я испытал при виде этого живого кольца, было страннейшим сочетанием двух этих чувств, предчувствия и послевкусия, словно то, что я видел, уже исчезло – и теперь вот-вот собиралось появиться снова…
Изогнутые фигуры не были на самом деле плотными и физическими – это было как бы слабо светящееся нечто, похожее на притворившийся мрамором дым.
Не знаю, удалось ли мне передать вам свое чувство, но один только вид этих созданий немедленно отозвался у меня в желудке.
Я вспомнил слова Капустина о бородачах, изгнанных из настоящего времени в будущее и прошлое. Именно их, похоже, я и наблюдал. Вернее, не их самих – а как бы их тень, падающую в настоящее с двух сторон.
Смотреть на них было неприятно и больно, но все же я успел различить скрытые растительностью не то лица, не то морды с глубокими впадинами глаз, огромные бороды, растущие не только из лица, но даже из шеи и груди – и кривые рожки над головами. Конечности их были самого устрашающего когтистого вида. В общем, эти создания походили бы на чертей гораздо больше, чем полковник А, не будь они такими призрачными.
От кольца, образованного двумя гигантами, отходил толстый канат из той же зыбкой дымоподобной материи – и заканчивался на стальном ящике Карманникова.
Все прочие существа в подвале были чертями, внешне почти неотличимыми от полковника А.
Четверо стояли по углам, держа в руках какие-то черные палки, похожие на оркестровые флейты – в их отверстиях и клапанах просверкивал тот самый синий свет, что лишил меня воли несколько минут назад, и выглядели эти инструменты весьма устрашающе.
Двое чертей колдовали над ящиком Карманникова (именно что колдовали – они делали странные движения ладонями, с которых свешивались как бы длинные потеки светящегося желтого теста), а рядом с ними сидел третий, чья голова была соединена с головой Карманникова желтой шевелящейся веревкой из того же вещества. На лице Карманникова было написано отвращение пополам с болью – и я сразу догадался, что черти самым беззастенчивым образом ковыряются в его памяти и мыслях.
Догадался я потому, что вспомнил церковные проповеди о вторгающихся в наш разум бесах. Прежде они смешили меня своей кажущейся недостоверностью. Как же бесы проникают в течение наших мыслей, язвительно вопрошал я – залезают через ухо? Или, может, через ноздрю? Или слушают тишайший ток мыслей каким-то особым чертовым стетоскопом? Как ни смешно это прозвучит, Елизавета Петровна, правильный ответ таков – черти проникают в наш ум посредством желтых веревок.
Видимо, все эти очки, ушные вкладки, веревки и потеки теста были сделаны из одного и того же живого вещества, хотя различались размером и формой. Лентами из него были стянуты и гиганты, образующие собой ворота. А опустив глаза, я увидел нечто похожее и на собственных запястьях.
– Что это такое? – спросил я. – Вот это, желтое?
– Наша технология, – ответил полковник А. – Одна из.
– Технология, – повторил вдруг Капустин, словно придя в себя. – Вы американцам ее тоже передали?
– Сами спросите, – сказал полковник А. – Они сейчас прибудут.
– Что? – наморщился Капустин. – Как прибудут? Откуда?
– Мы перенастроили ваш турникет, – сказал полковник А. – Теперь он ведет не в лубянское подземелье, откуда вы шагнули в прошлое, а совсем в другую локацию… Вот, не угодно ли.
Видимо, черти понимали друг друга без слов. Полковник А ничего не сказал своим сообщникам и не подал им никакого знака – но по опутанным желтой лентой гигантам прошла судорога, и пустота между ними засветилась.
А потом – совсем запросто, словно это была дверь в соседнюю комнату, – в подвал из ворот стали входить гости.
Назад: Часть 1. Золотой жук производственная повесть
Дальше: Часть 3. Храмлаг исторический очерк