6
Утром 25 февраля 1848 года в Шавиньоле стало известно со слов одного приезжего из Фалеза, что в Париже строят баррикады, а на следующий день на стене мэрии вывесили плакат о провозглашении Республики.
Это великое событие привело жителей Шавиньоля в смятение.
Но когда пришло известие, что кассационный суд, апелляционный суд, счётная палата, коммерческий суд, нотариальные учреждения, сословие адвокатов, государственный совет, генералитет и сам господин де ла Рошжаклен признали временное правительство, все вздохнули с облегчением; прослышав, что в Париже сажают деревья свободы, муниципальный совет решил, что Шавиньоль должен последовать примеру столицы.
Бувар радовался победе народа и в порыве патриотизма пожертвовал одно дерево. Пекюше тоже был доволен — падение королевской власти подтверждало его давнишние предсказания.
Горжю, усердный их помощник, выкопал один из тополей, обрамлявших луг за бугром, и приволок его в указанное место, на пустырь Па де ла Вак у въезда в посёлок.
Все трое пришли на церемонию задолго до назначенного часа.
Вот затрещал барабан и показалось торжественное шествие: впереди серебряный крест, за ним двое певчих со светильниками, священник в ризе и епитрахили; его сопровождали четыре мальчика из хора, пятый нёс ведро со святой водой, позади шёл пономарь.
Аббат взошёл на край ямы, куда посадили тополь, украшенный трёхцветными лентами. Напротив стоял мэр с двумя помощниками — Бельжамбом и Мареско, дальше почётные граждане — граф де Фаверж, Вокорбей и Кулон, мировой судья, старикашка с сонным лицом; Герто надел полицейскую фуражку, а новый школьный учитель, Александр Пти, — свой праздничный наряд: поношенный зелёный сюртук. Пожарные выстроились в ряд, — сабли наголо, — под командой Жирбаля, а против них блестели на солнце старые кивера с белыми бляхами времён Лафайета; не больше пяти-шести, ибо национальная гвардия Шавиньоля сильно поредела. Позади толпились крестьяне с жёнами, рабочие с соседних фабрик, мальчишки; Плакван, сельский стражник, мужчина пяти футов и восьми дюймов ростом, сдерживал их напор, бросая грозные взгляды и прохаживаясь перед ними со скрещенными руками.
Кюре произнёс краткое слово, какое полагалось произносить священникам в подобных обстоятельствах.
Заклеймив королей, он восславил республику. Не именуют ли её республикой науки, республикой христианской? Что может быть безгрешнее первой и прекраснее второй? Иисус Христос оставил нам великую заповедь: древо народа — это древо креста. Дабы приносить плоды, религия нуждается в милосердии, и священник, во имя милосердия, заклинал свою паству соблюдать порядок и мирно разойтись по домам.
После этого он окропил дерево святой водою и призвал на него благословение божие.
— Да растёт оно и расцветает, да напоминает нам о дне освобождения от рабства, да крепнет наше братство под благодатной сенью его ветвей. Аминь!
Множество голосов подхватили «аминь», раздался барабанный бой, и клир с пением Te Deum направился обратно к церкви.
Церемония эта произвела превосходное впечатление. Простой народ увидел в ней счастливое предзнаменование, патриоты оценили оказанную им честь — уважение к их верованиям.
Бувар и Пекюше считали, что следовало поблагодарить их за подарок, хотя бы упомянуть об этом, и они поделились своей обидой с графом и доктором.
Им ответили, что это пустяки, мелочи, не имеющие значения. Вокорбей был в восторге от революции, де Фаверж тоже. Он ненавидел Орлеанов. Пусть убираются навсегда, скатертью дорога! Отныне главное — народ, всё для народа! В сопровождении своего управляющего Гюреля граф пошёл догонять священника.
Фуро, недовольный церемонией, мрачно шагал, понурив голову, между нотариусом и трактирщиком; он опасался беспорядков и невольно оглядывался на стражника с капитаном, которые дружно бранили нерадивость Жирбаля и дурную выправку его команды.
Толпа рабочих прошла по дороге, распевая Марсельезу. Среди них, размахивая палкой, маршировал Горжю. Учитель Пти с горящими глазами шёл следом.
— Не нравится мне это! — сказал Мареско. — Орут во всю глотку, беснуются.
— Боже мой, что за беда? — возразил Кулон. — Пускай молодёжь веселится.
Фуро вздохнул:
— Хорошо веселье! Доведёт оно их до гильотины.
Ему мерещились восстания, казни, всякие ужасы.
Волнения Парижа нашли живой отклик в Шавиньоле. Жители стали подписываться на газеты. По утрам на почте толпился народ, служащая не справлялась с делом; хорошо, что ей иногда помогал капитан. Многие подолгу задерживались на площади, обсуждая последние новости.
Первый яростный спор разгорелся из-за Польши.
Герто и Бувар требовали её освобождения.
Де Фаверж держался другого мнения.
— По какому праву мы туда сунемся? Это восстановит против нас всю Европу. Надо быть осторожнее.
Все его поддержали, и двум защитникам Польши пришлось прикусить языки.
В другой раз Вокорбей стал восхвалять циркуляры Ледрю-Роллена.
Фуро пристыдил его, сославшись на 45 сантимов.
— Зато правительство уничтожило рабство, — возразил Пекюше.
— Какое мне дело до рабства?
— А отмена смертной казни в политических процессах?
— К чертям! — воскликнул Фуро. — Теперь готовы отменить всё что угодно. Кто знает, к чему это приведёт? Арендаторы и те уже начали чего-то требовать.
— Тем лучше! — сказал Пекюше. — У земельных собственников слишком много привилегий. Те, кто владеет недвижимостью…
Прервав его, Фуро и Мареско завопили, что он коммунист.
— Я? Коммунист?!
Все заговорили разом. Когда Пекюше предложил основать клуб, Фуро дерзко объявил, что никогда не допустит клубов в Шавиньоле.
Затем Горжю, которого прочили в инструкторы, потребовал выдать ружья для национальной гвардии.
Ружья имелись только у пожарных. Жирбаль не хотел их отдавать, а Фуро не позаботился достать других.
Горжю посмотрел на него в упор.
— Между прочим, многие считают, что я умею стрелять.
Вдобавок ко всему прочему он ещё занимался браконьерством; частенько и трактирщик и сам мэр покупали у него зайца или кролика.
— Ну, ладно, берите, — махнул рукой Фуро.
В тот же вечер начались военные учения.
Это происходило на лужайке, перед церковью. Горжю, подпоясанный шарфом, в синей рабочей блузе, лихо проделывал ружейные приёмы, выкрикивая слова команды грубым голосом:
— Подтяни брюхо!
Бувар, едва дыша, втягивал живот и выпячивал зад.
— Нечего загибаться, стойте прямо, чёрт подери!
Пекюше вечно путал ряды и шеренги, оборот направо, полуоборот налево. Особенно жалкий вид был у школьного учителя: этот низенький, тщедушный человечек с русой бородкой шатался под тяжестью ружья, задевая штыком соседей.
Новобранцы носили драные штаны всех цветов, грязные портупеи, старые куцые мундиры, из-под которых вылезала рубаха; каждый оправдывался тем, что «ему не на что одеться». Объявили подписку на обмундирование для неимущих. Фуро оказался сквалыгой, зато женщины расщедрились. Г-жа Борден пожертвовала 5 франков, хотя ненавидела республику. Граф де Фаверж обмундировал двенадцать солдат и не пропускал ни одного занятия. После учений он усаживался в соседней закусочной и угощал вином всякого, кто туда заходил.
В те дни важные господа всячески заигрывали с простонародьем. На первом месте были рабочие. Каждый считал за честь к ним принадлежать. Они становились знатным сословием.
В самом округе жили главным образом ткачи, другие работали на ситценабивных мануфактурах и на новой бумагопрядильной фабрике.
Горжю завлекал их своими дерзкими речами, учил боксу, а кое-кого водил выпить к г-же Кастильон.
Но крестьян было больше, чем рабочих, и граф де Фаверж в базарные дни заводил с ними разговоры, прогуливаясь по площади, справлялся об их нуждах, старался склонить на свою сторону. Крестьяне слушали да помалкивали; подобно дяде Гуи, они были согласны на любое правительство, лишь бы им снизили налоги.
Горжю своей болтовней добился большой популярности. Пожалуй, его могли выбрать в Национальное собрание.
Граф де Фаверж тоже мечтал стать депутатом, но старался этого не показывать. Консерваторы колебались между Фуро и Мареско. Так как нотариус был связан своей конторой, то кандидатом наметили Фуро — этого грубияна, этого кретина, — к великому возмущению доктора.
Вокорбей тяготился службой в провинции и тосковал о Париже; сознание неудавшейся жизни угнетало его и придавало ему угрюмый вид. На посту депутата перед ним откроется широкое поприще, он наверстает упущенное! Он изложил письменно свои политические принципы и прочёл Бувару и Пекюше.
Те одобрили декларацию, заявив, что разделяют его взгляды. Однако сами они писали не хуже, лучше знали историю, имели такое же право заседать в Палате. Почему бы нет? Только кто из них двоих более этого достоин? Начались взаимные уступки.
Пекюше признавал превосходство друга.
— Нет, нет, это тебе больше подходит, у тебя такой представительный вид!
— Пожалуй, зато ты гораздо смелее, — возражал Бувар.
Так и не сделав окончательного выбора, они всё же составили план действий.
Честолюбивое стремление стать депутатом распространилось, как зараза. Об этом мечтал и капитан в полицейской фуражке, попыхивая трубкой, и школьный учитель в классе, и даже аббат, в перерыве между молитвами, едва удерживался, чтобы не шептать, воздевая глаза к небу:
— Господи! Сделай меня депутатом!
Вокорбей, поощрённый похвалами Бувара, отправился к Герто и поделился своими надеждами.
Капитан не стал церемониться. Доктор, конечно, человек известный, но его недолюбливают коллеги, в особенности аптекари. Все они выступят против него, а деревенский люд не захочет выбирать господ; к тому же он лишится лучших своих пациентов. Напуганный этими доводами, Вокорбей пожалел, что поддался слабости.
Не успел он уйти, как Герто поспешил к Плаквану. Они же оба старые вояки, надо помогать друг другу! Но сельский стражник, всецело преданный Фуро, отказал ему в поддержке.
Тем временем священник убедил де Фавержа, что его час ещё не настал. Надо подождать, пока республика истощит свои силы.
Бувар и Пекюше доказали Горжю, что ему не одолеть коалицию крестьян и буржуа; они поселили в нём сомнения, подорвали веру в себя.
Учитель Пти из хвастовства проговорился о своей мечте. Тогда Бельжамб пригрозил ему, что в случае провала его неминуемо уволят.
Наконец сам кардинал приказал священнику сидеть смирно и никуда не соваться.
Оставался Фуро.
Бувар и Пекюше повели против него кампанию; напоминали всем об его нерадивости в деле с ружьями, о запрещении открыть клуб, об отсталых взглядах, о скупости, и даже внушили дяде Гуи, будто мэр жаждет восстановления старого строя.
Как ни плохо разбирался крестьянин в этом вопросе, он питал к старому режиму лютую ненависть, унаследованную от предков, и потому настроил против Фуро всех своих родственников — свояков, зятьёв, двоюродных братьев, внучатых племянников — целую ораву.
Горжю, Вокорбей и Пти довершили поражение мэра, расчистив таким образом путь для Бувара и Пекюше, которые неожиданно получили шансы на успех.
Друзья кинули жребий, кому из них быть депутатом. Жребий не выпал никому, и они пошли посоветоваться с доктором.
Вокорбей огорошил их известием, что Флакарду, издатель Кальвадоса, уже выставил свою кандидатуру. Бувар и Пекюше были глубоко разочарованы; каждый был в обиде не только за себя, но и за друга. И всё же политические страсти разгорелись у них в душе. В день выборов они наблюдали за подсчётом голосов. Флакарду одержал победу.
Граф возлагал теперь надежды на национальную гвардию, но так и не получил эполетов командира. Жители Шавиньоля почему-то предпочли Бельжамба.
Этот странный и неожиданный выбор доконал Герто. Правда, он пренебрегал своими обязанностями, ограничиваясь тем, что изредка посещал строевые занятия и делал замечания. Всё равно! Какая чудовищная несправедливость — предпочесть жалкого трактирщика отставному капитану Империи! После вторжения в Палату 15 мая он сказал:
— Меня ничто больше не удивляет, если в столице раздают военные чины так же, как у нас!
Началась реакция.
Все повторяли россказни об ананасных пюре Луи Блана, о золотой кровати Флокона, королевских оргиях Ледрю-Роллена; провинция откуда-то знает всю подноготную парижской жизни, и обитатели Шавиньоля не сомневались в коварных планах правительства и верили самым нелепым слухам.
Граф де Фаверж зашёл как-то вечером к аббату и сообщил о прибытии в Нормандию графа Шамбора.
Фуро пустил слух, будто Жуанвиль собирается натравить своих моряков на социалистов. Герто уверял, что Луи Бонапарт скоро станет консулом.
Фабрики не работали. Бедняки целыми толпами бродили по деревням.
Однажды воскресным утром, в первых числах июня, в Фалез неожиданно прискакал жандарм. Он принёс известие, что на Шавиньоль идут рабочие из Аквиля, Лифара, Пьерпона и Сен-Реми.
Жители стали поспешно запирать ставни, собрался муниципальный совет и постановил во избежание кровопролития не оказывать никакого сопротивления. Жандармам было приказано затвориться в казармах и не показываться на улицу.
Вскоре послышался неясный гул, словно приближалась гроза. Стёкла задребезжали от громкой песни жирондистов, на дороге из Кана показались шеренги запыленных, потных, оборванных людей; они шли, держась под руки, и мгновенно заполонили площадь. Поднялся страшный шум.
В залу мэрии ворвались Горжю и двое рабочих. Один из них — тощий, с испитым лицом, в дырявой вязаной фуфайке с распустившимися петлями. Другой — чёрный от угля, должно быть, машинист, с жёсткими волосами, густыми бровями, в верёвочных туфлях. Горжю был в короткой куртке, накинутой на плечо, как у гусара.
Все трое остановились у покрытого синим сукном стола, за которым сидели бледные от страха члены муниципального совета.
— Граждане! — сказал Горжю. — Мы требуем работы.
Мэр весь дрожал и не мог выговорить ни слова.
Мареско ответил за него, что муниципалитет немедленно рассмотрит вопрос, и как только делегаты ушли, советники начали лихорадочно строить планы.
Первым поступило предложение дробить щебень.
Чтобы щебень на что-то пригодился, Жирбаль придумал вымостить дорогу между Англевилем и Турнебю.
Но ведь дорога на Байе вела туда же!
Можно вычистить пруд! Но тут мало работы. Или же выкопать второй пруд. Но где именно?
Ланглуа внёс предложение укрепить насыпью берег Мартена на случай наводнения. По мнению Бельжамба, гораздо полезнее было распахать заросшие вереском пустыри. Совет так и не пришёл ни к какому решению… Чтобы успокоить народ, Кулон вышел на крыльцо и объявил, что будут открыты благотворительные мастерские.
— К чёрту благотворительность! — крикнул Горжю. — Долой аристократов! Мы требуем права на труд!
Этот лозунг был в моде, а Горжю искал популярности. Раздались рукоплескания.
Обернувшись, он столкнулся с Буваром, которого привёл сюда Пекюше, и они разговорились. Спешить было некуда: мэрия окружена со всех сторон, и советники от них не уйдут.
— Где взять денег? — спрашивал Бувар.
— Отнять у богачей. К тому же правительство прикажет им организовать работы.
— А если работы сейчас не нужны?
— Можно поработать для будущего.
— Но тогда заработки понизятся, — возразил Пекюше. — Недостаток спроса на труд указывает на избыток продуктов! А вы требуете, чтобы их было больше.
Горжю покусывал усы.
— Однако… при организации труда…
— Тогда правительство станет хозяином.
Вокруг них раздался ропот:
— Нет, довольно, не хотим хозяев!
Горжю взорвался:
— Всё равно! Они должны заплатить трудящимся или же предоставить кредит.
— Каким образом?
— Сам не знаю! Но необходимо предоставить кредит!
— Довольно! Надоело ждать! — крикнул машинист. — Эти мошенники издеваются над нами.
Он вскочил на крыльцо, грозясь, что взломает двери.
Плакван загородил ему дорогу, сжав кулаки, выставив правую ногу вперёд.
— Только попробуй!
Машинист попятился.
Крики толпы проникли в залу мэрии; советники вскочили с мест, хотели бежать. Подкрепление из Фалеза всё не приходило. На их беду, граф де Фаверж был в отсутствии. Мареско крутил в руках перо, старенький Кулон стонал от страха. Герто требовал, чтобы вызвали жандармов.
— Примите команду на себя! — предложил Фуро.
— У меня нет приказа.
Рев между тем усилился. Толпа запрудила площадь; все глаза были устремлены на окна второго этажа мэрии, как вдруг в средней амбразуре, под часами, появился Пекюше.
Он тихонько забрался туда по чёрной лестнице и, вдохновляясь примером Ламартина, обратился к народу с речью.
— Граждане!
Но его длинный нос, картуз, сюртук, вся его нескладная фигура не имели успеха у толпы.
Мужчина в вязаной фуфайке крикнул:
— Ты кто, рабочий?
— Нет.
— Значит, помещик?
— Тоже нет.
— Тогда проваливай отсюда!
— Почему? — надменно спросил Пекюше.
Но тут же исчез: машинист за шиворот оттащил его от окна. Горжю бросился на помощь.
— Не трогай его, это славный старик!
Началась драка.
Двери распахнулись, и Мареско, выйдя на порог, огласил решение муниципального совета. (Его подсказал им Гюрель.)
Дорога из Турнебю, от перекрёстка, ведущего в сторону Англевиля, будет проложена к замку графа де Фавержа.
На эту жертву коммуна пошла исключительно в интересах трудящихся.
Толпа мирно разошлась.
По дороге домой Бувар и Пекюше услыхали пронзительный женский визг. Кричали служанки г-жи Борден, и громче всех сама хозяйка; увидев их, вдова воскликнула:
— Как хорошо, что вы пришли! Уже три часа я вас дожидаюсь! Бедный мой сад, ни одного тюльпана не осталось! Повсюду вонючие, мерзкие кучи! И никак его не выгонишь!
— Кого?
— Дядю Гуи. Он привёз в телеге навоз и вывалил прямо на лужайку. А сейчас вскапывает газон. Остановите его!
— Пойдёмте! — сказал Бувар.
Под ступеньками балкона бродила запряжённая в телегу лошадь, поедая кусты олеандров. Колеса, проехав по грядкам и клумбам, помяли самшит, поломали рододендроны, раздавили георгины, а по траве были раскиданы, точно земля из кротовых нор, чёрные кучи навоза. Гуи усердно перекапывал дёрн.
Когда-то госпожа Борден неосторожно сказала, что хотела бы вспахать лужайку. Дядя Гуи ревностно взялся за работу и упрямо продолжал копать, несмотря на протесты хозяйки. Так он понимал право на труд: Горжю своими речами совсем заморочил ему голову. Только крики и угрозы Бувара заставили его уйти.
Госпожа Борден в возмещение убытков оставила навоз себе, а за работу не заплатила ни гроша. Это была деловая женщина; жена врача и даже супруга нотариуса, дамы из высшего круга, очень её уважали.
Благотворительные мастерские через неделю закрылись. Никаких беспорядков не произошло. Горжю куда-то исчез.
Однако национальная гвардия всё ещё была в боевой готовности: воскресные парады, смотры, иногда маршировка и каждую ночь дозоры. Патрули не давали покоя жителям посёлка.
Дозорные ради забавы дергали за колокольчики, врывались в спальни, где супружеские пары храпели на одной кровати, отпускали сальные шуточки, после чего мужу приходилось вставать и угощать их вином. Затем возвращались в казарму сыграть в домино, пили сидр, ели сыр, а караульный, скучая за дверью, заглядывал к ним каждую минуту. Из-за слабохарактерности Бельжамба дисциплина в национальной гвардии совсем расшаталась.
Когда произошли июньские события, все как один решили «лететь на помощь Парижу». Но Фуро не мог покинуть мэрию, Мареско — свою контору, доктор — пациентов, Жирбаль — пожарных; граф де Фаверж уехал в Шербур, а Бельжамб слёг в постель.
— Меня не выбрали, — ворчал капитан, — тем хуже для них!
А Бувар имел благоразумие отговорить Пекюше.
Обходы по окрестностям велись теперь на более широком пространстве.
Случалось, что тень от стога сена или ветка необычной формы вызывали панику. Однажды весь отряд национальных гвардейцев обратился в бегство: при свете луны им померещилось, что на яблоне сидит человек и целится в них из ружья.
В другой раз, тёмной ночью, сделав привал в буковой роще, патруль услышал впереди чьи-то шаги.
— Стой! Кто идёт?
Никакого ответа.
Незнакомцу дали пройти, следуя за ним на расстоянии, — ведь у него мог быть пистолет или дубинка; но, оказавшись в деревне, близ караульни, все двенадцать гвардейцев разом набросились на него с криком:
— Ваши документы!
Незнакомца избили, осыпали бранью. Из казармы выбежали дозорные. Его поволокли туда, и наконец при свете горевшей на печке свечи все узнали Горжю
Ветхое люстриновое пальто порвалось на плечах. Из дырявых сапог торчали пальцы. Лицо было покрыто царапинами и кровоподтёками. Он ужасно исхудал и дико озирался, как затравленный волк.
Прибежал Фуро и начал допрашивать арестованного: как он очутился в буковой роще, зачем вернулся в Шавиньоль и где пропадал полтора месяца?
Это никого не касается. Он человек свободный.
Плакван обыскал его, надеясь найти патроны. На всякий случай его всё же решили посадить за решетку.
Бувар запротестовал.
— Уж вам-то нечего вмешиваться! — крикнул мэр. — Ваши взгляды всем известны.
— И всё же…
— Берегитесь, предупреждаю вас, будьте осторожны!
Бувар не настаивал.
Горжю обернулся к Пекюше:
— А вы, хозяин, почему молчите?
Пекюше опустил голову, будто сомневаясь в его невиновности.
Бедняга горько усмехнулся.
— Эх вы! А я-то вас защищал!
На рассвете двое жандармов отвели арестованного в Фалез.
Его не предали военному суду, но исправительная полиция приговорила его к трём месяцам тюрьмы за поджигательские речи, призывавшие к свержению правительства.
Он написал из Фалеза своим бывшим хозяевам, прося как можно скорее прислать свидетельство о доброй нравственности и примерном поведении; так как их подписи должен был удостоверить мэр или его помощник, они предпочли попросить об этой услуге нотариуса Мареско.
Их провели в столовую; стены были увешаны старинными фаянсовыми блюдами, в узком простенке красовались часы Буля. На столике красного дерева, без скатерти, стояли два прибора на салфетках, две чашки, чайник. Г-жа Мареско проплыла по комнате в синем кашемировом пеньюаре. Это была парижанка, скучавшая в деревне. Затем появился нотариус с газетой в одной руке и адвокатской шапочкой в другой; он тотчас же с любезной улыбкой приложил печать, заметив, однако, что их протеже — человек опасный.
— Что вы! — сказал Бувар. — Из-за нескольких неосторожных слов…
— Нет, уж позвольте, дорогой мой! Иные слова ведут к преступлению.
— Однако же как отличить речи преступные от речей безобидных? — возразил Пекюше. — Что нынче запрещено, тому завтра будут рукоплескать.
Он не одобрял жестокости, с какою было подавлено восстание.
Мареско, разумеется, стал ссылаться на защиту общественного порядка, на благо государства, на высший закон.
— Извините, — сказал Пекюше, — право одного человека так же священно, как право общественное, и вы ничего не можете противопоставить этой аксиоме, кроме силы.
Мареско вместо ответа презрительно поднял брови. Лишь бы ему не мешали составлять нотариальные акты, жить в своём уютном, комфортабельном доме, среди фаянсовых тарелок, а там хоть трава не расти: если на свете и бывают несправедливости, это его не касается. Он извинился перед гостями: его ждут неотложные дела.
Громкие фразы о благе государства возмутили обоих друзей. Консерваторы заговорили теперь, как Робеспьер.
Им ещё многому пришлось удивляться: популярность Кавеньяка падала. Национальная гвардия вызывала подозрения. Ледрю-Роллен погубил свою репутацию даже во мнении доктора Вокорбея. Прения о конституции никого не интересовали, и 10 декабря все жители Шавиньоля подали голос за Бонапарта.
Шесть миллионов голосов восстановили Пекюше против народа, и они с Буваром занялись вопросом о всеобщем избирательном праве.
Выбор толпы не может быть разумным. Честолюбивый хитрец всегда сумеет направить голосование, повести за собой толпу, как послушное стадо, — ведь избиратели даже не обязаны уметь читать и писать; вот почему, по словам Пекюше, было столько подтасовок при выборах президента.
— Никаких подтасовок, — возразил Бувар, — просто народ очень глуп. Вспомни, сколько болванов покупает разные снадобья, помаду Дюпюитрена, эликсир красоты и всякую дрянь. Из этих тупиц и состоит большинство избирателей, а мы подчиняемся их воле. Почему разведение кроликов не приносит трёх тысяч франков дохода? Потому что, когда кролики слишком расплодятся, они дохнут. Так и в толпе сами собой плодятся и развиваются зародыши глупости, а это ведёт к гибельным последствиям.
— Твой скептицизм пугает меня! — воскликнул Пекюше.
Позже, весной, они повстречали графа де Фавержа, и тот сообщил им о Римской экспедиции. Мы не собираемся завоевывать Италию, но нам нужны гарантии. Иначе мы утратим политическое влияние. Такое вторжение вполне законно.
Бувар вытаращил глаза.
— Но ведь о Польше вы говорили как раз обратное.
— Это не одно и то же! Тут дело касается папы.
Де Фаверж, говоря: «Мы желаем, мы сделаем, мы твёрдо надеемся», — выступал от лица своей партии.
И меньшинство и большинство стали одинаково отвратительны Бувару и Пекюше. Аристократия, в сущности, была не лучше простонародья.
Право вторжения казалось им сомнительным. Они принялись изучать принципы международного права по трудам Кальво, Мартенса, Вателя, и Бувар пришёл к следующему выводу:
— Политическое вмешательство применяется, чтобы вернуть престол государю, чтобы освободить народ или предотвратить угрозу нападения. В любом случае это — покушение на чужие права, злоупотребление властью, лицемерное насилие.
— Однако, — сказал Пекюше, — народы, как и люди, связаны взаимной ответственностью.
— Возможно.
Бувар задумался.
Вскоре началась Римская экспедиция.
Внутри страны, из ненависти к разрушительным идеям, парижская буржуазия разгромила две типографии. Образовалась влиятельная партия порядка.
В их округе главарями были граф, Фуро, Мареско, священник. Каждый день часа в четыре они прохаживались взад и вперёд по площади и рассуждали о последних событиях. Главной их заботой было распространять брошюры. Заглавия не лишены были выразительности: Так угодно богу, Нелепый раздел, Очистимся от грязи, Куда мы идём? Особенно замечательны были диалоги высоконравственного содержания, написанные народным языком, пересыпанные ругательствами и грубыми ошибками, чтобы было понятнее крестьянам.
По новому закону префекты имели право карать за распространение слухов, а Прудона только что посадили в тюрьму Сент-Пелажи: колоссальная победа.
Деревья свободы были срублены повсеместно. Шавиньоль последовал этому примеру. Бувар видел собственными глазами, как везли на тележке кругляки от его тополя. Жандармы стопили их в казарме, а пень подарили священнику, который сам же недавно кропил его святой водой. Какая ирония судьбы!
Учитель не скрывал своих убеждений.
Бувар и Пекюше, проходя однажды мимо его дома, похвалили его за это.
На другой день он навестил их. В конце недели они отдали ему визит.
Спускались сумерки, школьники разошлись, учитель веником подметал двор. Его жена, повязав голову платком, кормила грудью ребёнка. Худенькая девочка цеплялась за материнскую юбку, а на земле, у её ног, ползал уродливый мальчуган. Из кухни, где она занималась стиркой, стекала во двор мыльная вода.
— Видите, как заботится о нас правительство? — с горечью сказал учитель.
И тут же обрушился на проклятый капитал. Необходимо его демократизировать, раскрепостить рабочую силу.
— И я того же мнения! — заявил Пекюше. — Следует хотя бы признать право каждого гражданина на общественную помощь.
— Ещё одно право?! — воскликнул Бувар.
— Это ничего — ведь временное правительство оказалось слабым и не установило принцип братства.
— Попробуйте-ка провести его в жизнь!
На дворе стемнело; хозяин грубым тоном приказал жене принести свечу к нему в кабинет.
На выбеленной стене были пришпилены булавками литографии левых ораторов. Над столом елового дерева висел шкафчик с книгами. Сиденьями служили единственный стул, табуретка и старый ящик из-под мыла. Учитель делал вид, что не замечает окружающей нищеты; его лицо с ввалившимися от голода щёками и узким лбом выражало гордость и дикое упрямство. Никогда в жизни он не сдастся.
— Вот что меня поддерживает, — сказал учитель, указывая на полку с кипой газет. И тут он с лихорадочным волнением поведал гостям свой символ веры: разоружение армии, упразднение магистратуры, уравнение заработков, равенство состояний; тогда наступит золотой век в форме республики во главе с диктатором, который энергично возьмётся за дело.
Потом учитель достал бутылку анисовки, три стакана и провозгласил тост за героя, за бессмертную жертву, за великого Максимилиана.
В эту минуту на пороге появилась чёрная сутана аббата.
Поклонившись всей компании, он подошёл к хозяину и спросил, понизив голос:
— Как дела со святым Иосифом?
— Они ничего не дали, — ответил тот.
— Это ваша вина!
— Я сделал всё, что мог.
— Вот как?
Бувар и Пекюше из деликатности собрались уходить. Пти усадил их снова и спросил, обратившись к священнику:
— Это всё?
Аббат Жефруа, помедлив, заметил, смягчая выговор учителю кислой улыбкой:
— Говорят, вы уделяете недостаточно внимания священной истории.
— Священная история? Велика важность! — воскликнул Бувар.
— Что вы имеете против неё, сударь?
— Да ничего. Только, пожалуй, есть вещи поважнее, чем анекдоты про Иону и царей Израиля.
— Думайте, что хотите, воля ваша! — сухо отрезал священник и продолжал, не обращая внимания на посторонних или же в пику им: — Катехизису уделено слишком мало часов.
Пти пожал плечами.
— Берегитесь. Вы потеряете пансионеров!
Заработок по десяти франков в месяц с ученика был главной его доходной статьей. Но вид поповской сутаны выводил его из себя.
— Ну и пускай, можете мстить, сколько хотите.
— Духовному лицу не подобает мстить, — ответил священник хладнокровно. — Только напоминаю вам, что согласно закону пятнадцатого марта мы обязаны наблюдать за начальным обучением.
— Ещё бы, я знаю! — воскликнул школьный учитель. — За этим следят даже жандармские полковники. Не хватает только сельского стражника! Для полноты картины!
Он рухнул на табуретку, едва сдерживаясь, кусая себе руки, мучаясь сознанием своего бессилия.
Аббат тихонько тронул его за плечо.
— Я не хотел вас огорчать, друг мой. Успокойтесь, будьте благоразумны… Скоро Пасха; я надеюсь, что вы подадите пример и придёте к причастию, как другие.
— Ну уж это слишком! Как? Я должен исполнять эти глупые обряды?
Услышав подобное кощунство, священник побледнел. Его глаза метали молнии, подбородок дрожал.
— Умолкните, несчастный! Перестаньте! А ваша жена ещё стирает церковное бельё!
— Так что же? Чем она провинилась?
— Она постоянно пропускает церковную службу. И вы в церковь не ходите!
— Э-э! За это учителей не увольняют.
— Их можно перевести в другую школу.
Аббат замолчал. Он отошёл в тень, в глубину комнаты. Хозяин задумался, понурив голову.
Если даже они переберутся на другой конец Франции, потратив на переезд последние гроши, всё равно там окажутся под другими именами тот же священник, тот же ректор, тот же префект; все, кончая министром, казались ему звеньями одной тяжёлой цепи, его сковавшей. Он уже получил первое предупреждение, будут и другие. А что дальше? И, как в бреду, ему представилось, что он скитается по большим дорогам, с мешком за плечами, вместе с любимой семьёй, и протягивает руку к почтовой карете, прося их подвезти.
В эту минуту на кухне его жена закашлялась, грудной ребёнок запищал, а мальчуган заплакал.
— Бедные дети! — ласково сказал священник.
Отец зарыдал.
— Хорошо! Согласен! Я сделаю всё, что вы требуете.
— Будем надеяться, — проговорил аббат, отвешивая прощальный поклон.
— Доброй ночи, господа!
Учитель продолжал сидеть, закрыв лицо руками. Он отстранил подошедшего к нему Бувара.
— Нет, оставьте меня! Хоть бы мне подохнуть! Несчастный я человек.
Друзья возвратились домой, благословляя судьбу за свою независимость. Их ужасало могущество духовенства.
Его влиянием пользовались для поддержания общественного порядка. Республика доживала последние дни.
Три миллиона избирателей были лишены права участвовать во всеобщем голосовании. Залоги для издателей газет были повышены. Цензура снова введена. Просмотру подвергались даже романы-фельетоны. Идеи философов-классиков считались опасными. Буржуа провозглашали главенство материальных интересов, а народ как будто был доволен.
Деревенский люд возвращался к своим прежним господам.
Граф де Фаверж, владевший земельной собственностью в Эвре, вошёл в Законодательное собрание, и его переизбрание в муниципальный совет Кальвадоса было обеспечено.
Он счёл своим долгом устроить завтрак для наиболее влиятельных лиц в округе.
Гостям был оказан самый любезный приём; их поразил вестибюль, где три лакея помогали им снять пальто, бильярдная с двумя гостиными в виде анфилады, растения в китайских вазах, бронзовые статуэтки на каминах, золочёные багеты на панелях, тяжёлые занавеси, широкие кресла, роскошная обстановка. А в столовой, при виде стола, уставленного серебряными блюдами с жарким, рядами бокалов перед каждым прибором, множеством закусок и огромным лососем посредине, все лица просияли.
Всего было семнадцать человек, в том числе два крупных землевладельца, супрефект из Байе и какой-то господин из Шербура. Граф де Фаверж извинился перед гостями, что его супруга не может принять их по случаю мигрени. После того как приглашённые отдали дань восхищения грушам и винограду, переполнявшим четыре корзины по углам, разговор зашёл о важной новости: проекте высадки в Англии войск генерала Шангарнье.
Герто одобрил этот план в качестве военного, священник — из ненависти к протестантам, Фуро — в интересах торговли.
— Вы проповедуете средневековые взгляды, — сказал Пекюше.
— В средних веках было много хорошего, — возразил Мареско. — Хотя бы наши соборы…
— А сколько злоупотреблений…
— Что за беда! Если бы не произошла революция…
— Да, революция, все зло от неё! — сказал священник со вздохом.
— Но революции содействовали все, даже аристократы (извините меня, граф), они были в союзе с философами.
— Что вы хотите! Людовик Восемнадцатый узаконил грабеж. С тех пор парламентский строй подрывает все основы…
Подали ростбиф; несколько минут слышен был только стук вилок, чавканье да шаги лакеев, которые, скользя по паркету, повторяли два слова: «Мадера! Сотерн!».
Беседа возобновилась благодаря незнакомому господину из Шербура, который спросил, как удержаться на краю пропасти.
— У афинян, которые имеют нечто общее с нами, — заметил Мареско, — Солон обезоружил демократов, повысив избирательный ценз.
— Лучше бы распустить Палату, — заявил Гюрель, — вся смута исходит из Парижа.
— Необходима децентрализация! — сказал нотариус.
— С широкими полномочиями, — добавил граф.
По мнению Фуро, местные власти должны быть полными хозяевами в округе, могут даже запретить проезд по своим дорогам, если сочтут это нужным.
В то время как одно блюдо сменяло другое — куры под соусом, раки, шампиньоны, салат из овощей, жареные жаворонки, — сотрапезники обсудили множество проблем: улучшение системы налогов, преимущества крупного землевладения, отмену смертной казни; супрефект не упустил случая привести по этому поводу словцо одного остряка: «Пусть господа убийцы начнут первыми!»
Бувар был поражён контрастом между окружавшими его прекрасными вещами и пошлыми разговорами; ему всегда казалось, что слова должны соответствовать обстановке и под высокими потолками должны рождаться великие мысли. Это не мешало ему раскраснеться от удовольствия, и за десертом он видел все блюда и компотницы как бы сквозь туман.
Пили разные вина — бордо, бургундское, малагу… Граф де Фаверж, зная вкусы соседей, велел откупорить шампанское. Собутыльники, дружно чокаясь, предложили тост за успех выборов, а попозже, в четвёртом часу перешли в курительную, чтобы выпить кофе.
На столике, среди номеров «Универ» валялась карикатура из «Шаривари»; там был изображён гражданин, у которого из-под фалд сюртука свешивался хвост с глазом на конце. Мареско объяснил смысл карикатуры. Все долго хохотали.
Гости пили ликеры, стряхивая пепел от сигар на шёлковую обивку. Аббат, убеждая в чём-то Жирбаля, нападал на Вольтера. Кулон дремал. Граф де Фаверж говорил о своей преданности Шамбору.
— Пчелиные ульи доказывают превосходство монархии.
— Зато муравейники — превосходство республики.
Впрочем, доктор уже больше не стоит за республику.
— Вы правы! — сказал супрефект. — Форма государственного строя значения не имеет.
— Если сохранена свобода! — вмешался Пекюше.
— Честному человеку не нужна ваша свобода, — ответил Фуро. — Я не мастер говорить речи, я не журналист. Но уверяю вас: Франция хочет, чтобы ею управляла железная рука.
Все хором стали призывать спасителя отечества.
Уходя, Бувар и Пекюше слышали, как граф де Фаверж говорил аббату Жефруа:
— Необходимо восстановить повиновение. Государство погибнет, если будут обсуждать его указы. Божественное право — вот в чём единственное спасение.
— Вы совершенно правы, граф.
Бледные лучи октябрьского солнца протянулись за лесом, дул свежий ветер; шагая домой по сухим листьям, друзья с облегчением дышали полной грудью.
Всё, чего они не смели высказать в замке, вырвалось наружу.
— Какие идиоты! Какая низость! — восклицали они. — Трудно вообразить столь отсталые взгляды! Да и что, собственно, значит божественное право?
Приятель Дюмушеля, профессор, объяснивший им законы эстетики, ответил весьма учёным, обстоятельным письмом.
Теорию божественного права сформулировал при Карле II англичанин Фильмер.
Вот она:
«Создатель даровал первому человеку господство над миром. Оно перешло к его потомкам, власть короля исходит от бога. „Король — образ бога“, — пишет Боссюэ. Отцовская власть в семье учит повиноваться единой воле. Короли созданы по образцу отцов».
Локк опровергает эту доктрину. Родительская власть отличается от власти монарха, ибо любой подданный имеет те же права по отношению к своим детям, как монарх — к своим. Королевская власть существует лишь благодаря народу, государь — избранник народа, — об этом напоминает старинный обряд коронования, когда два епископа, указывая на короля, спрашивали у знатных сеньоров и у простолюдинов, признают ли они его своим государем.
Следовательно, власть исходит от народа. Он имеет право «делать всё, что хочет» — по Гельвецию, «изменить государственный строй» — по Вателю, восстать против несправедливости — согласно Глафею, Отману, Мабли и прочим. А св. Фома Аквинский разрешает народу свергнуть тирана. По словам Жюрье, «народ даже не обязан быть правым».
Удивлённые подобной аксиомой, друзья достали Общественный договор Руссо.
Пекюше одолел его до конца; потом, закрыв глаза и запрокинув голову, приступил к разбору.
Было якобы заключено соглашение, в силу которого личность отказалась от своей естественной свободы.
Общество со своей стороны обязалось защищать личность от несправедливостей природы и передать ей в собственность полагающиеся ей блага.
Но где доказательства, что такой договор был заключён?
Нет доказательств! К тому же общество не даёт никаких гарантий. Граждане занимаются только политикой. Но нужны и ремесленники, поэтому Руссо рекомендует ввести рабство. Наука погубила человеческий род. Театр развращает нравы, деньги ведут к гибели, государство должно заставить народ исповедовать какую-нибудь религию под страхом смерти.
«Как? — удивились друзья. — И это проповедник демократии?»
Все реформаторы подражали Руссо, и потому они достали Исследование социализма Морана.
В первой главе излагается доктрина сенсимонизма.
Во главе государства стоит Отец, одновременно и папа и император. Право наследования отменяется, всё имущество, движимое и недвижимое, переходит в общественный фонд, который распределяется по принципу иерархии. Общественным достоянием управляют промышленники. Но бояться нечего: вождём станет тот, «кто больше любит».
Одного недостаёт — женщины. От женщины зависит спасение мира.
— Я ничего не понимаю.
— Я тоже.
Они углубились в фурьеризм.
Все несчастья проистекают от принуждения. При свободном проявлении страстей наступит гармония.
Наша душа заключает двенадцать основных страстей: пять эгоистических, четыре анимических, три распределяющих. Первые стремятся к развитию личности, вторые — к группам, последние — к группам групп или сериям, совокупность которых образует фалангу, общину в тысячу восемьсот человек, живущих во дворце. Каждое утро фалангистов увозят в каретах на полевые работы и каждый вечер привозят обратно. Все ходят со знамёнами, устраивают празднества, едят пироги. Любая женщина, если хочет, может иметь трёх мужчин: мужа, любовника и производителя. Для холостяков в каждой фаланге имеется штат баядерок.
— Это бы мне подошло! — сказал Бувар и погрузился в мечты о «гармоническом» обществе.
Благодаря улучшению климата земля станет ещё прекраснее; путём скрещивания рас человеческая жизнь удлинится. Люди научатся управлять облаками, как теперь управляют молнией, по ночам над городами будут идти дожди, чтобы смыть всю грязь. Корабли станут бороздить полярные моря, оттаявшие под лучами северного сияния. Всё сущее происходит от сочетания флюидов, мужского и женского, излучаемых полюсами земли; северное сияние — не что иное, как течка планеты, оплодотворяющее истечение.
— Это выше моего понимания, — сказал Пекюше.
После Сен-Симона и Фурье задача свелась к реформе заработной платы.
Луи Блан в интересах рабочих предлагает отменить внешнюю торговлю; Лафарель требует облегчить труд машинами; ещё кто-то — понизить акциз на вино, или перестроить цехи, или раздавать даровую похлёбку. Прудон изобретает единообразный тариф и требует сахарной монополии.
— Все эти социалисты стремятся к тирании, — заметил Бувар.
— Да что ты!
— Право же!
— Ты говоришь вздор!
— А ты меня возмущаешь.
Они выписали сочинения, содержание которых излагалось в книге Морана. Бувар, отметив несколько страниц, сказал:
— Читай сам! Здесь нам предлагают, как пример для подражания, есеев, Моравских братьев, Парагвайских иезуитов, вплоть до тюремного режима. У икарийцев на завтрак даётся всего двадцать минут, женщины рожают в больнице, а книги запрещено печатать без разрешения властей.
— Но ведь Кабе идиот.
— А вот что сказано у Сен-Симона: публицисты должны представить всё ими написанное в комитет промышленников. А вот тебе из Пьера Леру: закон принуждает граждан выслушивать оратора до конца. А вот из Огюста Конта: священники наставляют молодёжь, руководят умственным развитием и поручают властям регулировать деторождение.
Цитаты привели Пекюше в уныние. Но вечером, за обедом, он затеял спор:
— Я согласен, что в трудах утопистов встречаются нелепости, и всё же они заслуживают нашего восхищения. Их удручало уродство жизни, и, чтобы её изменить, сделать прекраснее, они готовы были всё претерпеть. Вспомни: Томасу Мору отрубили голову, Кампанеллу семь раз пытали, Буонаротти заковали в цепи, Сен-Симон умер в нищете, а сколько было других! Все они могли бы жить спокойно, так нет! Они шли своим трудным путём, с высоко поднятой головой, как герои.
— Неужели ты веришь, — сказал Бувар, — что теории какого-то господина могут изменить мир?
— Всё равно! — воскликнул Пекюше. — Теперь не время погрязать в эгоизме. Попытаемся отыскать лучшую систему.
— Значит, ты надеешься её найти?
— Разумеется.
— Это ты-то?
От хохота у Бувара тряслись и плечи и живот. Красный как рак, заткнув салфетку под мышкой, он поддразнивал приятеля, повторяя:
— Это ты-то? Ха, ха, ха!
Пекюше вышел из столовой, громко хлопнув дверью.
Жермена кликала его по всему дому и едва нашла; он сидел впотьмах, в нетопленой комнате, забившись в кресло и нахлобучив картуз на лоб. Он не был болен, но о чём-то сосредоточенно думал.
Когда обида прошла, Бувар и Пекюше решили, что их научным занятиям не хватает основы: знакомства с политической экономией.
Они погрузились в изучение спроса и предложения, капитала и арендной платы, ввоза и вывоза, запретительной системы.
Однажды ночью Пекюше проснулся от скрипа сапог в коридоре. Накануне он, как обычно, сам запер дом и задвинул засовы; он окликнул Бувара, который крепко спал.
Они долго прислушивались, лежа под одеялами, не шевелясь. Шум больше не повторился.
Они спрашивали служанок, но те ничего не слыхали.
На другой день, прогуливаясь в саду, друзья заметили следы подошв на куртине и две сломанные жерди в ограде: очевидно, кто-то через неё перелезал.
Надо было заявить об этом стражнику.
Не найдя его в мэрии, Пекюше завернул в бакалейную лавочку.
Кого же он увидел в дальнем углу за столиком, рядом с Плакваном и другими собутыльниками? Горжю! Он был разодет по-городскому и угощал вином всю компанию.
Друзья не придали значения этой встрече.
Продолжая изыскания, Бувар и Пекюше подошли к проблеме прогресса.
В прогрессе науки Бувар не сомневался. Но в литературе он его что-то не замечал; даже если благосостояние людей повышается, то прелесть жизни исчезает.
Чтобы убедить друга, Пекюше принёс лист бумаги:
— Вот, смотри, я провожу наискось волнистую линию. Те, кто прошли бы по этому пути, при каждом понижении, не могли бы видеть горизонта. Между тем линия идёт вверх и, несмотря на изгибы, достигнет вершины. Такова схема прогресса.
В эту минуту вошла госпожа Борден.
Это было 3 декабря 1851 года. Вдова принесла газету.
Они быстро пробежали воззвание к народу, прочли, что Палата распущена, а депутаты арестованы.
Пекюше побледнел. Бувар молча уставился на вдову.
— Как? Вы ничего не говорите?
— Что же я могу сказать, по-вашему?
Они даже забыли предложить стул г-же Борден.
— А я-то спешила, хотела вас обрадовать! Ох, вы совсем не любезны сегодня!
Обиженная их невежливостью, она ушла.
От удивления они лишились дара речи. Потом отправились в посёлок, чтобы поделиться с кем-нибудь своим возмущением.
Мареско, принявший их за столом, заваленным бумагами, держался другого мнения. Кончилась болтовня в Палате, и слава богу. Теперь политику будут вести по-деловому.
Бельжамб даже не слыхал о перевороте, к тому же ему на это наплевать.
На рынке они остановились поговорить с Вокорбеем.
Доктор уже оправился от изумления.
— Напрасно вы так волнуетесь, не стоит портить себе кровь.
Фуро прошёл мимо них, насмешливо пробурчав:
— Сели в лужу, демократы!
А капитан, гулявший под руку с Жирбалем, крикнул издали:
— Да здравствует император!
Один Пти мог понять их чувства, и Бувар постучал ему в окошко; учитель вышел из класса.
Он находил чрезвычайно забавным, что Тьера посадили в тюрьму. Наконец-то народ отомщён.
— Ну, господа депутаты, теперь ваш черёд!
Жители Шавиньоля одобряли расстрелы на бульварах. Нечего щадить побеждённых, нечего жалеть пострадавших. Кто поднимает восстание — тот негодяй.
— Возблагодарим всевышнего! — говорил священник. — А после него Луи Бонапарта. Он призывает к себе самых достойных людей. Граф де Фаверж будет сенатором.
На следующий день к Бувару и Пекюше явился Плакван.
Почтенные господа слишком много разговаривают. Он даёт им совет помалкивать.
— Хочешь знать мое мнение? — сказал Пекюше. — Так как буржуа жестоки, рабочие завистливы, священники раболепны, а народ в конце концов признает любого тирана, лишь бы ему не мешали хлебать суп из котла, то Наполеон правильно поступил. Пускай он затыкает им рты, топчет их, истребляет! Они заслуживают ещё худшей кары за их ненависть к праву, за их подлость, глупость, слепоту.
Бувар задумался.
— Вот тебе и прогресс! Экое надувательство!
И добавил:
— А уж политика! Какая гнусность!
— Это не наука, — заявил Пекюше. — Военное искусство гораздо серьёзнее — там можно предвидеть, что произойдёт. Давай этим займёмся.
— Нет уж, слуга покорный, — отозвался Бувар. — Мне всё осточертело. Продадим-ка лучше нашу лачугу и уплывём к дикарям, к чёрту на рога!
— Воля твоя!
Во дворе Мели накачивала воду.
На деревянном насосе был длинный рычаг. Опуская его в колодец, она нагибалась, и тогда видны были до самых икр её ноги в синих чулках. Потом девушка быстрым движением вскидывала правую руку, слегка повернув голову, и Пекюше, глядя на неё, испытывал какое-то совсем новое чувство, наслаждение, невыразимое очарование.