VIII
В Париж курьерский поезд прибыл вечером, сорок минут одиннадцатого. В Руане он стоял двадцать минут, чтобы пассажиры могли пообедать. Северина поспешила телеграфировать мужу, предупреждая его, что вернется в Гавр лишь на следующий день вечером, с курьерским поездом. Впереди целая ночь с Жаком, вдали от всех; они свободны, им никто не помешает. Их первая ночь вдвоем.
По выходе поезда из Манта Пекэ придумал кое-что. Жена его, тетушка Виктория, вывихнула себе ногу и лежала уже целую неделю в больнице. У него в Париже есть еще одна постель, он сумеет хорошо выспаться, сказал он, посмеиваясь, он решил предложить комнату жены г-же Рубо. Ей будет там гораздо удобнее, чем в гостинице, и она сможет устроиться там до завтрашнего вечера, как у себя дома. Жак вполне оценил практическую сторону этого предложения, тем более, что не знал, где он сможет поместить Северину. Когда поезд остановился наконец у дебаркадера и пассажиры хлынули из вагонов, Северина подошла к машинисту. Жак посоветовал ей принять предложение кочегара и взять ключ, который передал ему Пекэ. Однако она колебалась, смущенная многозначительной улыбкой Пекэ, очевидно, знавшего все.
— Нет, нет, у меня здесь живет кузина. Я думаю, у нее найдется для меня какой-нибудь тюфячок, — возразила она.
— Да соглашайтесь же, право! — добродушно сказал Пекэ. — Постель мягкая и такая широкая, что на ней четверо улягутся.
Жак бросил на Северину умоляющий взгляд, и она, уступая его немой просьбе, взяла ключ. Нагнувшись к ней, машинист шепнул едва слышно:
— Жди меня.
Чтобы попасть к тетушке Виктории, Северине надо было пройти только несколько шагов по Амстердамской улице и затем свернуть в тупик, но по скользкому снегу приходилось идти с большой осторожностью. Подъезд был еще открыт, привратница увлечена игрой в домино с соседкой, и Северина поднялась по лестнице, никем не замеченная. Дойдя до четвертого этажа, она открыла дверь и заперла ее так тихо, что никто из соседей, наверное, ничего не слышал. Проходя по площадке третьего этажа, Северина очень явственно услышала смех и пение в картире Доверней. У них, очевидно, были гости; раз в неделю сестры устраивали музыкальные вечера для своих подруг. И когда Северина уже вошла в комнату и закрыла за собой дверь, до нее все еще доносился снизу веселый смех молодежи. В первое мгновение ей казалось, что в комнате совершенно темно, и она вздрогнула, когда в этом непроглядном мраке часы с кукушкой стали звонить одиннадцать; она узнавала эти низкие, глубокие звуки. Но постепенно ее глаза привыкли к темноте. Она различала оба окна, выступавшие на стене двумя бледными четырехугольниками и освещавшие потолок отсветом снега; она уже начинала ориентироваться, нашла на буфете спички, припомнив, в каком углу они лежали всегда. Гораздо труднее было разыскать свечу. Наконец она нашла в одном из ящиков буфета огарок и зажгла его. Когда комната осветилась, Северина тревожно осмотрела все углы, словно желая убедиться, что она действительно одна. Она узнавала теперь все предметы: круглый стол, за которым завтракала с мужем, кровать с красными занавесями, возле которой он ударом кулака свалил ее на пол. Да, эта страшная история разыгралась именно здесь десять месяцев тому назад. С тех пор в комнате ничто не переменилось.
Северина медленно сняла шляпу. Она хотела также снять пальто, но почувствовала, что ее пробирает дрожь, в комнате было очень холодно. В маленьком ящике у печки лежали каменный уголь и наколотая растопка. Северина решила тотчас же затопить печку. Это ее заняло и отвлекло от тяжелых воспоминаний. Она ждала этой ночи любви, готовилась к ней, и эти приготовления, мысль, что ей и Жаку будет тепло, наполняли ее радостным волнением и нежностью. Наконец-то им выпало на долю неожиданное счастье, о котором они так давно и безнадежно мечтали. Когда печь разгорелась, Северина, продолжая хозяйничать, расставила по-своему стулья, отыскала чистые простыни и постелила постель — это оказалось делом довольно трудным, так как кровать была действительно очень широка. Досадно, что она не нашла в буфете ни еды, ни вина. Пекэ, которому пришлось прожить три дня без жены, наверно, подобрал все до последней крошки. Свечи также не было, этого маленького огарка хватит ненадолго. Правда, когда люди ложатся, им свет не нужен. Теперь Северина согрелась, ожила и, стоя посреди комнаты, осматривалась: все ли она привела в порядок.
Северина удивлялась, что Жака до сих пор еще нет; неожиданно раздался свисток паровоза, она подошла к окну. Отходил в Гавр поезд прямого сообщения одиннадцать двадцать. Внизу вся обширная станция и пролет, ведущий от вокзала к Батиньольскому туннелю, были покрыты белоснежной пеленой, по которой веером разбегались черные рельсы. Занесенные снегом паровозы и вагоны на запасных путях как будто дремали под пологом из горностая. В просветах между покрытыми снегом стеклянными крышами больших дебаркадеров и креплениями Европейского моста, словно окаймленными белым кружевом, виднелись в отдалении, несмотря на ночной мрак, дома Римской улицы, казавшиеся среди всей этой белизны желтоватыми, грязными пятнами. Гаврский поезд прямого сообщения медленно тронулся в путь, извиваясь, как черная змея. Яркий огонь его переднего фонаря пронизывал окружающий мрак; вскоре он исчез под мостом, и только три задних красных фонаря бросали на снег кровавый отблеск. Отвернувшись от окна, Северина невольно вздрогнула: была ли она действительно одна в комнате? Ей почудилось чье-то горячее дыхание на шее, прикосновение к телу чьей-то бесцеремонной руки. Она медленно осмотрелась кругом. Нет, никого.
Но почему Жак не идет так долго, где он пропадает? Прошло еще минут десять, она услышала, что кто-то легонько царапается в дверь. Сначала она испугалась, но потом поняла и побежала отворять. Это был Жак, он принес бутылку малаги и кондитерский пирог. С веселым смехом Северина в порыве нежности бросилась Жаку на шею.
— Ах, какой ты милый! Ты обо всем подумал.
— Тс… тише.
Тогда она понизила голос, она думала, что за ним следом идет привратница. Нет, ему повезло; только он собирался позвонить, как дверь открылась, вышла какая-то дама с дочерью, вероятно, они были у Доверней, и он незаметно проскользнул в дверь, тихо поднялся по лестнице, никто его и не заметил. Только здесь, на площадке, он видел сквозь полуотворенную дверь газетчицу, стиравшую в умывальном тазу.
— Нам здесь нельзя шуметь, будем говорить потише.
Она нежно обняла его, осыпала его лицо поцелуями. Ее забавляла эта таинственность, необходимость разговаривать только едва слышным шепотом.
— Да, да, мы не будем шуметь. Мы будем совсем тихенькие, как мышки.
Она стала накрывать на стол с величайшими предосторожностями. Вынимая из буфета две тарелки, два стакана и два ножа, она замирала каждый раз, как только ей случалось нечаянно чем-нибудь стукнуть, с трудом удерживаясь от смеха.
Жак смотрел на нее и также от души забавлялся.
— Я решил, что ты, наверно, проголодалась, — сказал он вполголоса.
— Умираю. Обед в Руане был такой скверный.
— Как ты думаешь, не сходить ли мне за цыпленком?
— Нет, не надо, как же ты пройдешь обратно?.. Ничего, с нас хватит и пирога.
Они сели рядом, тесно прижавшись друг к другу, и, поделив пирог, ели и шалили, как все влюбленные. Северина повторяла, что ее мучит жажда, и выпила один за другим два стакана малаги, щеки ее разгорелись. Чугунная печь раскалилась докрасна, и они чувствовали, как от нее пышет жаром. Жак целовал Северину в шею так громко, что она, в свою очередь, остановила его:
— Тише… тише!
Вдруг она сделала ему знак прислушаться. Среди глубокой ночной тишины можно было различить глухой ритмичный топот, слабые звуки музыки, доносившиеся снизу, из квартиры Доверней. Барышни, очевидно, устроили у себя танцы. Рядом газетчица вылила мыльную воду из таза в раковину на лестнице. Она заперла свою дверь, танцы внизу на мгновение прекратились. В доме все смолкло. Под окном, на станции, слышалось заглушенное снегом громыхание отходившего поезда, который издавал слабые свистки, напоминавшие плач.
— Отейльский поезд, — пробормотал Жак, — без десяти двенадцать. — И прибавил тихим, как дыхание, ласкающим голосом: — Пора баиньки, дорогая!
Она ничего не ответила. Прошлое вставало перед нею; в своем счастливом волнении она невольно припоминала часы, проведенные здесь с мужем. Этот ужин вдвоем был как будто продолжением тогдашнего завтрака. Они сидели за тем же столом, так же доносилась музыка снизу, от Доверней. Все кругом вызывало в ней все большее возбуждение. Воспоминания нахлынули на нее с такой силой, что она почувствовала жгучую, непреодолимую потребность сказать своему возлюбленному все, открыться до конца. Это была как бы физическая потребность, уже неотделимая от чувственного желания. Северине казалось, что она будет полнее принадлежать Жаку и радость ее будет живее, если, прижавшись к нему, она расскажет ему на ухо все, что пережила. События воскресали перед ней, ее муж был в этой комнате, и она обернулась — так ясно представила себе, что видит его короткую волосатую руку, протянувшуюся через ее плечо за ножом.
— Дорогая, пора баиньки, — повторил Жак.
Она вздрогнула, губы Жака так крепко прижались к ее губам, словно и на этот раз он хотел удержать готовое вырваться признание. Она молча встала, быстро разделась и скользнула под одеяло, не подняв даже юбок, валявшихся на полу. Стол остался неприбранным, мерцающий огарок догорал. И когда Жак разделся и лег, они внезапно сплелись в таком неистовом объятии, что оба чуть не задохнулись. Снизу продолжала доноситься музыка, а здесь, в мертвой тишине этой комнаты, ни вскрика, ни звука — лишь безумнее содрогание и спазма, граничащая с обмороком.
Жак не узнавал теперь в Северине ту женщину, что приходила на первые свидания, кроткую, пассивную, с прозрачно-чистым взглядом голубых глаз. Казалось, ее страсть с каждым днем созревала все больше, и он чувствовал, как в его объятиях она постепенно пробуждалась от сна долгой и холодной девственности, нарушить который не смогли ни старческие попытки Гранморена, ни супружеская грубость Рубо. Она была создана для любви; прежде только покорная, теперь она любила сама, отдавалась безраздельно и была горячо благодарна за испытанное наслаждение. В ней выросла бурная страсть к этому человеку, разбудившему ее, она обожала его. И для нее было огромным счастьем обладать им свободно и целиком, прижимать к своей груди, обвивая руками так крепко, что у него захватывало дух. Когда они вновь открыли глаза, он удивился:
— Смотри-ка, свеча потухла.
Но ей это было безразлично. С приглушенным смехом она сказала:
— Я ведь была умницей, правда?
— О да, да… нас никто не слышал. Мы были точно две мышки.
Она вновь обняла его, свернувшись, прижалась к нему и уткнулась носом в его шею. И вздохнула от удовольствия:
— Господи, как уютно!
Они больше не разговаривали. В комнате было темно, едва намечались тусклые квадраты окон. Отсвет огня в печке расплывался на потолке кровавым пятном. Широко раскрыв глаза, Жак и Северина невольно всматривались в него. Музыка прекратилась; несколько раз хлопнули двери, и весь дом погрузился в глубокий, безмятежный сон. Прибыл поезд из Кэна и загромыхал у поворотного круга, но звуки доносились едва слышно, словно издалека. Страсть снова вспыхнула в Северине и вместе с желанием в ней проснулось так долго мучившее ее стремление признаться Жаку во всем. Пятно на потолке становилось все шире, расплывалось, как кровь. Оно притягивало Северину, у нее начиналась галлюцинация; окружающие предметы как будто приобретали дар слова, начинали рассказывать вслух все, что было. Ее потрясала нервная дрожь, слова просились на язык. Какое счастье не скрывать от него ничего, всецело раствориться в нем!
— Ты ведь не знаешь, мой милый…
Жак также, не отрываясь, смотрел на кровавое пятно; он прекрасно понял, что хочет ему сказать Северина, он ощущал в этом хрупком теле, сплетенном с его телом, нарастание того темного и огромного, о чем думали оба и о чем оба молчали. До сих пор он не допускал ее до объяснения, боясь, что снова испытает роковую дрожь, предвестницу былого недуга. Он боялся также, что эта кровь, о которой она сейчас расскажет ему, изменит их жизнь, разъединит их; но такая блаженная слабость овладела им в гибких объятиях возлюбленной, что у него не хватило сил даже на то, чтобы закрыть ей рот поцелуем. Он с тревогой ждал — сейчас она расскажет ему все. И с облегчением услышал, как Северина, смутившись и потом словно одумавшись, сказала:
— Ты ведь не знаешь, милый, что муж подозревает о наших отношениях.
Она невольно заговорила о муже, потому что внезапно у нее возникло воспоминание о прошлой ночи в Гавре.
— Почему ты так думаешь? — пробормотал Жак. — Он со мною очень любезен и еще сегодня утром дружески пожимал мне руку.
— Уверяю тебя, ему все известно. Он, наверное, думает сейчас о том, что мы вместе, вот так, обнимаем друг друга. У меня есть доказательства.
Она замолчала, теснее прижалась к нему, вспыхнувшая в ней злоба еще больше обострила счастье обладания, и, вспомнив о чем-то страшном, пережитом ею, она воскликнула:
— Я его ненавижу, ненавижу!
Ненависть эта удивила Жака. Он сам ничего не имел против Рубо и находил его очень удобным мужем.
— Но почему? Ведь он нам нисколько не мешает.
Северина не ответила ему и только повторила:
— Я ненавижу его. Это пытка — чувствовать его тут же, возле себя. Ах, если бы это было возможно, с какой радостью я совсем ушла бы от него и осталась навсегда с тобой!
Тронутый этим порывом нежности, он привлек ее и крепко прижал к себе. А она повторяла, почти не отрывая губ от его шеи.
— Ты ведь не знаешь, мой милый…
То было признание, роковое, неизбежное. Жак понимал, что теперь он не в силах предотвратить его, потому что это непреодолимое желание рассказать ему все вырастало из нового порыва вспыхнувшей в ней безумной страсти. В доме все смолкло. Даже продавщица газет, вероятно, спала крепким сном. С улицы также не доносилось никаких звуков. Париж под снежным покровом погрузился в гробовое молчание, не слышно было даже грохота экипажей. Последний поезд, ушедший в Гавр двадцать минут первого, казалось, унес со станции последнюю жизнь. Угли в печи тихо догорали, и красное пятно на потолке казалось чудовищным глазом. В комнате было так жарко, что над кроватью, где двое сплетались в безумном объятии, словно сгущалась, давила тяжелая, удушливая мгла.
— Ты ведь не знаешь, мой милый…
Тогда и Жак в неудержимом порыве возразил:
— Нет, нет, знаю.
— Ты, может быть, подозреваешь, но ничего не знаешь наверно.
— Знаю, что он совершил это из-за наследства.
Северина пожала плечами, нервно усмехнулась и воскликнула:
— Ну да, наследство!
И тихо, тише шороха ночной бабочки, скользящей по стеклу, она начала рассказывать ему о своем детстве в доме председателя окружного суда Гранморена; хотела солгать, не говорить Жаку о своих отношениях к Гранморену, но уступила потребности быть откровенной, чувствуя облегчение, почти радость в том, чтобы высказать все. Слова ее лились неудержимым потоком.
— Представь себе, я была с мужем здесь, в этой самой комнате, в феврале, помнишь, еще когда у него вышла история с супрефектом… Мы с ним очень мило позавтракали за этим же столом, за которым ужинали теперь с тобою. Он, разумеется, ничего не подозревал, — не собиралась же я рассказывать ему всю эту историю… И вдруг из-за совершенных пустяков, из-за перстня, уже давно подаренного мне Гранмореном, муж, я сама не знаю, каким образом, догадался обо всем. Ах, милый мой, ты не в состоянии себе представить, как он тогда обошелся со мною!
Она дрожала всем телом, судорожно цеплялась за Жака.
— Ударом кулака он свалил меня на пол… таскал за волосы… чуть не раздавил мне лицо каблуком… Нет, пока я жива, я этого не забуду! И как жестоко он избил меня тогда… А вопросы, которые он мне задавал… Что он заставлял меня рассказывать… Ты видишь, я очень откровенна, я признаюсь тебе во всем, хотя ничто меня к этому не вынуждает. А между тем, представь себе, я никогда не посмею даже намекнуть тебе, на какие грязные вопросы мне приходилось отвечать ему. Иначе он убил бы меня тут же на месте… Конечно, он любил меня, и ему было очень тяжело узнать о моих прежних отношениях к Гранморену; бесспорно, было бы честнее, если бы я предупредила его обо всем до свадьбы. Но ведь надо же было понять, что все это дело прошлое, конченое, забытое. Надо быть настоящим дикарем, чтобы сходить до такой степени с ума от ревности… Неужели и ты, милый, перестанешь меня любить из-за того, что узнал все это?
Жак слушал не шевелясь. Он лежал обессиленный, задумчивый, ее объятия охватывали его шею, бедра, как змеиные кольца. Он был чрезвычайно удивлен, он не подозревал ничего подобного. Вот если бы убийство было совершено из-за наследства, как легко можно было бы тогда все объяснить, и как теперь все осложнялось. Во всяком случае, убийство из ревности представлялось ему более приемлемым; теперь, когда он узнал, что Рубо и его жена убили Гранморена не из-за денег, он освободился от чувства презрения, смутно возникавшего в нем порою, даже в минуты ласки.
— Почему я могу перестать тебя любить? Твое прошлое меня не касается. Ты жена Рубо, а раньше могла принадлежать кому-нибудь другому.
Наступило молчание. Они обнялись так крепко, что у них захватило дух. Жак чувствовал, как Северина прижималась к нему упругой круглой грудью.
— Ты, значит, была любовницей этого старика? Это все-таки забавно.
Целуя его, она прошептала:
— Я люблю одного тебя и никого другого не любила. Они меня только мучили, а с тобой, мой милый, я так счастлива.
Она зажигала его своими бурными ласками, отдавалась ему, жаждала его, а он, сгоравший от страсти, как и она, еще не хотел уступать, отводил ее жадные руки.
— Нет, погоди немного… Так что же вы сделали со стариком?
Она вся содрогнулась и еще тише созналась:
— Да, мы его убили.
И дрожь желания смешалась в ней с дрожью, охватившей ее при воспоминании о смерти, как будто смерть таилась в самом наслаждении. Она замолчала, ей не хватало воздуха, кружилась голова, но потом заговорила снова тем же, едва слышным шепотом:
— Муж заставил меня написать Гранморену; чтобы он выехал вместе с нами курьерским поездом и никому не показывался до самого Руана… Я забилась в угол вагона, я дрожала от страха при мысли о том, что ожидает нас впереди. Против меня сидела женщина в глубоком трауре. Она все время молчала, но она пугала меня, я не смела на нее взглянуть; мне казалось, будто она свободно читает у нас в душе и прекрасно знает, что мы намерены сделать… Так прошли для меня два часа пути от Парижа до Руана. Я не сказала ни слова и сидела совершенно неподвижно, закрыв глаза, чтобы думали, что я сплю. Я чувствовала мужа тут же, рядом с собой; он тоже не двигался. И мне особенно страшно было оттого, что я знала, какие ужасные мысли бродят у него в голове, но вместе с тем не могла с точностью угадать, что именно решится он сделать… О, эта ночь, какой вихрь мучительных мыслей среди сигнальных свистков, громыхания колес и качки вагона!
Жак без счета долгими поцелуями целовал ее густые ароматные волосы.
— Но ведь Гранморен сидел в другом вагоне. Как же вы могли его убить?
— Погоди, я все тебе объясню… Муж придумал целый план; впрочем, ему удалось привести его в исполнение только случайно… В Руане поезд стоит десять минут. Мы вышли из вагона, как будто хотели немного размять ноги, и муж заставил меня дойти до отдельного купе, которое занимал Гранморен. Увидя Гранморена у раскрытых дверей вагона, муж притворился удивленным, как будто совершенно не знал, что Гранморен едет с этим же поездом. На платформе была страшная толкотня и давка. На следующий день в Гавре должен быть праздник, и вагоны второго класса брали чуть не приступом. Когда начали запирать дверцы вагонов, Гранморен сам предложил нам сесть к нему в купе. Я стала отказываться, что-то бормотала про чемодан, который остался в другом вагоне; но Гранморен сказал, что никто его не украдет и что мы сможем вернуться к себе в вагон в Барантене, так как он выходит на этой станции. Рубо сделал вид, что собирается бежать за чемоданом, но тут раздался свисток обер-кондуктора. Тогда-то муж, очевидно, в принял окончательное решение. Он втолкнул меня в купе к Гранморену, вошел туда сам, закрыл дверцы и поднял окно. Я до сих пор не могу себе объяснить, каким образом никто на станции этого не заметил. На платформе толпилось так много народу, что железнодорожные служащие совсем потеряли голову. Во всяком случае, никто нас не увидел. Поезд медленно двинулся дальше.
Северина помолчала, как бы вновь переживая последовавшую затем страшную сцену.
— Когда поезд тронулся, я в первую минуту совсем растерялась и думала только о нашем чемодане. Каким образом мы его получим и не выдаст ли он нас, если мы оставим его там? Весь замысел мужа казался мне нелепым, невозможным, кошмарным, совершенно ребяческим; его выполнение было бы чистым безумием, так как нас завтра же арестовали бы и уличили. Поэтому я старалась себя успокоить: я говорила себе, что муж не решится на такое рискованное дело, что он в последнюю минуту откажется от своего намерения, что этого не будет, не может быть. Но, вглядываясь в него пристальнее и видя, как он разговаривает с Гранмореном, я поняла, что его дикое решение остается неизменным. Он казался совершенно спокойным и разговаривал очень весело; но я читала злую, упрямую волю в торжествующем взгляде, который он по временам бросал на меня. Я знала, что он убьет старика, когда поезд пройдет еще километр или два, и что он сделает это именно в том месте, которое заранее наметил. Это было совершенно очевидно, об этом говорил даже его спокойный взгляд, которым он окидывал того, кто должен был через несколько минут умереть. Я сидела молча и чувствовала, что меня всю трясет, но старалась скрыть эту дрожь, старалась — улыбнуться, как только на меня смотрели. Почему мне не приходило тогда в голову помешать убийству? Позже, когда я хотела объяснить себе это, я удивлялась, отчего не дернула сейчас же за сигнальный звонок или не крикнула в окно. В то время я была как бы парализована и чувствовала себя совершенно беспомощной, и потом я считала, что муж имел все-таки право так поступить. Я ничего не скрываю от тебя, милый, я должна сознаться, что была как-то невольно всем своим существом с мужем — против Гранморена: может быть, потому, что я принадлежала обоим и Рубо был молод, а Гранморен… Я не могу без ужаса вспомнить о его ласках… Впрочем, я и сама хорошенько не понимаю; бывает, что делаешь вещи, на которые считаешь себя совершенно неспособной. И подумай только, ведь я не решилась бы и цыпленка зарезать. Какая буря бушевала во мне, какой ужасный мрак охватил меня!
Теперь Жак находил это нежное, хрупкое существо непроницаемым, неуловимым: он чувствовал в Северине ту мрачную бездну, о которой она только что говорила. Тщетно пытался он как можно теснее прижать ее к себе, слиться с ней. Этот рассказ о преступлении вызывал в нем лихорадочное возбуждение.
— Ты, значит, помогла ему убить старика?
— Я прижалась в угол, — продолжала молодая женщина, не отвечая на вопрос. — Муж сидел между мною и Гранмореном. Они говорили о предстоящих выборах… Время от времени муж нетерпеливо смотрел в окно, чтобы удостовериться, где мы находимся. И всякий раз вслед за ним смотрела и я, соображая, какую часть пути мы проехали. Ночь была какая-то тусклая. Темные деревья бешено мчались мимо нас. Раздавался непрерывный невыносимый грохот колес, казалось, будто к этому грохоту примешивается страшный гул бешеных и стонущих голосов, заунывный вой хищных зверей, чующих покойника. Поезд мчался на всех парах… Вдруг сверкнули огни, громыхание вагонов отозвалось в станционных постройках гулким эхом. Мы были уже в Маромме, в двух с половиной милях от Руана. Дальше будет Малонэ, потом Барантен. Где же это совершится? Неужели придется ждать до последней минуты? Я утратила всякое представление о времени и пространстве. Как падающий камень, отдалась я на волю судьбы, мчавшей меня сквозь этот мрак в какую-то пропасть, но, проезжая Малонэ, я вдруг поняла: муж намеревался выполнить свой план в туннеле, в километре отсюда. Я обернулась к мужу, наши взгляды встретились. Да, в туннеле, через две минуты… Поезд продолжал мчаться и миновал уже диеппское разветвление. Я увидела стрелочника, стоявшего на своем посту. Мимо окна мчались холмы, на которых мне совершенно ясно представлялись люди, грозившие нам кулаками и осыпавшие нас бранью. Паровоз дал протяжный свисток, и поезд влетел в туннель. Какой грохот раздался под низкими сводами туннеля! Ты знаешь эти звуки — звон железа, похожий на удары молота по наковальне; в эту минуту безумия они казались мне раскатами грома.
Северина дрожала всем телом, но вдруг прервала свой рассказ и заметила изменившимся, почти веселым тоном:
— Ведь правда глупо, что при этом воспоминании до сих пор мороз пробирает меня до костей, хотя здесь мне так тепло и хорошо с тобой! К тому же ведь ты знаешь, опасаться больше нечего. Дело уже сдано в архив, да и в правительстве вовсе не желают его раскапывать и выяснять… Я теперь многое поняла и совершенно спокойна.
И со смехом добавила:
— А вот ты можешь похвастаться тем, что здорово нас напугал!.. Скажи все-таки, — добавила она, — что ты на самом деле видел? Меня всегда это очень интересовало.
— Я ровно ничего не видел, кроме того, что показал следователю: как один человек зарезал другого… Вы держали себя со мной так странно, что я под конец начал подозревать. Одно мгновение мне даже казалось, что я положительно узнал в твоем муже убийцу. Но полная уверенность у меня появилась позже.
Она весело перебила его:
— Я знаю, в сквере, в тот день, когда я сказала тебе, что ты ошибаешься, помнишь, в первый раз, что мы оказались с тобой в Париже наедине… Не правда ли, как странно? Я сказала тебе, что мы невиновны, но я прекрасно знала, что ты принимал мои слова в совершенно противоположном смысле. И вышло так, словно я тебе во всем созналась. Я часто вспоминала, милый, о нашем свидании в сквере и думаю, что полюбила тебя именно с того дня.
Их бросил друг к другу безумный порыв, они точно растворились в объятии. Северина снова заговорила:
— Поезд мчался туннелем… В этом длинном туннеле поезд идет три минуты. Мне казалось, что мы там пробыли целый час… Гранморен и муж перестали разговаривать, все равно ничего нельзя было расслышать из-за оглушительного стука колес. Должно быть, Рубо в последние минуты заколебался, он сидел совершенно неподвижно, только уши его побагровели. Неужели он будет ждать, пока поезд снова выйдет из туннеля в поле? Все это казалось мне до такой степени роковым и неизбежным, что у меня оставалось только единственное желание — не томиться больше мучительным ожиданием. Лучше уж покончить сейчас же, разом. Отчего же он не убивает, если уж необходимо убить? Я была так измучена страхом и страданием, что, кажется, готова была сама взять нож и покончить с Гранмореном… Муж взглянул на меня и прочел все на моем лице. Он вдруг набросился на Гранморена, который в это время сидел, повернувшись к двери. Старик растерялся, но инстинктивно резким движением высвободился и протянул руку к сигнальному звонку, — еще миг, и он нажмет кнопку. Рубо схватил его и бросил на сиденье с такой силой, что старик упал и весь как-то перегнулся пополам. От изумления и ужаса он открыл рот и что-то кричал, но его крики тонули в адском шуме и грохоте; и в то же время я совершенно ясно слышала, как муж повторял сиплым, злым голосом: «Свинья! Свинья!». Затем грохот внезапно стих: поезд вышел из туннеля, и снова неясно замелькали поля с черными, бежавшими навстречу деревьями… Я забилась в угол вагона, прижалась к суконной спинке и сидела в оцепенении… Не знаю, сколько времени длилась борьба. Я думаю, несколько секунд. Но мне казалось, что она тянется бесконечно долго, что пассажиры слышат теперь крики Гранморена и даже деревья видят нас. Муж держал в руке раскрытый нож, но ему никак не удавалось зарезать старика, который отчаянно защищался, отталкиваясь ногами. Пол вагона колыхался от качки, муж поскользнулся и чуть не упал на колени, а поезд продолжал мчаться на всех парах и дал уже сигнальный свисток: мы приближались к переезду возле Круа-де-Мофра. Тогда я, — сама не знаю, как это случилось, — бросилась на ноги Гранморена, упала на них, словно мешок, и придавила их собою, так что он не мог уже пошевельнуться. Потом я больше ничего не видела, но чувствовала и слышала все: удар ножа в горло и долгую судорогу тела, троекратную предсмертную икоту и странный хрип, похожий на хрип испорченных часов… О, судорога его агонии до сих пор еще отзывается у меня во всем теле!
Жак, слушавший Северину с жадным вниманием, хотел расспросить ее подробнее, но теперь она торопилась как можно скорее кончить.
— Нет, погоди… Когда я встала, мы мчались на всех парах мимо Круа-де-Мофра. Я отчетливо видела фасад дома с запертыми ставнями, будку сторожа при шлагбауме. До Барантенской станции оставалось только четыре километра — каких-нибудь пять минут езды. Согнутый труп лежал на скамейке, вытекавшая из него кровь образовала целую лужу. А муж стоял перед ним и, шатаясь от качки поезда, бессознательно вытирал нож носовым платком. На нас нашло какое-то оцепенение, мы ничего не предпринимали, чтобы замести следы преступления. Если бы мы остались здесь вместе с трупом, все могло бы открыться, может быть, даже уже в Барантене. Рубо очнулся первый. Он положил нож в карман, обыскал карманы у трупа, вынул часы, деньги и все остальное, а потом открыл дверцы вагона и попытался вытолкнуть тело на полотно дороги. Но он не мог ухватить его как следует, боялся выпачкаться в крови и крикнул: «Помоги же мне, толкай его, толкай!» Я не чувствовала ни рук, ни ног и не трогалась с места. «Черт возьми, поможешь ты мне наконец его вытащить?» — закричал Рубо. Он протолкнул труп головой вперед, и голова свисла до подножки, но туловище с подогнутыми ногами застряло в дверях. Наконец мужу удалось отчаянным усилием вытолкнуть труп, который покачнулся и, перевернувшись, исчез во мраке. «Туда и дорога», — проворчал Рубо и, подобрав одеяло Гранморена, тоже выбросил его. Теперь в купе, кроме нас, никого больше не было… Вся скамья была залита кровью… Открытые настежь дверцы хлопали на ветру… Но вот муж спустился на подножку вагона и тоже исчез… Испуганная, растерянная, я в первую минуту не знала, что и подумать… Но он сейчас же вернулся и сказал мне: «Иди за мною скорее, если не хочешь, чтобы нам отрубили голову». Я не трогалась с места, он начал сердиться: «Иди же, говорят тебе, черт возьми! В нашем вагоне никого нет, мы должны сейчас же туда вернуться». В нашем вагоне никого нет, значит, он успел дойти до нашего вагона? А женщина в трауре, которая все время молчала и сидела не шелохнувшись в углу? Он уверен, что она не сидит там до сих пор? «Пойдешь ли ты наконец, или ты хочешь, чтобы я тебя тоже выбросил на рельсы?..» Он снова вошел в вагон и грубо вытолкал меня оттуда. Я очутилась на подножке, я цеплялась обеими руками за продольный медный прут у вагона. Сойдя вслед за мною, Рубо тщательно запер дверцы. «Иди же, иди!» Но я не могла тронуться с места: поезд мчался на всех парах, голова у меня кружилась, ветер бил прямо в лицо, волосы мои распустились, пальцы окоченели, я боялась, что вот-вот выпущу из рук прут. «Иди же наконец, черт возьми!» — крикнул муж; он толкал меня сзади, и я против воли шла, держась за прут то одной, то другой рукой, прижимаясь как можно плотнее к вагону, а ветер развевал мои юбки и захлестывал их вокруг ног. Дорога описывала дугу, и вдали, за поворотом, уже виднелись огни Барантенской станции. Паровоз стал подавать свистки. «Иди же скорее, черт возьми!» — кричал Рубо. И я шла… Поезд с грохотом мчался, раскачивались вагоны… Мне казалось, будто меня подхватила гроза и несет, как соломинку, чтобы в конце концов притиснуть к стене и раздавить. Позади меня бежали поля, ряды деревьев мчались за мною вскачь, крутясь и вращаясь, как волчки, и каждое дерево бросало вслед поезду короткую жалобу. Когда я дошла до конца вагона и мне надо было ухватиться за перила следующего вагона, чтобы перешагнуть на его подножку, я остановилась, чувствуя, что никогда не посмею решиться на это; но Рубо толкал меня вперед, он наваливался на меня, я зажмурила глаза и, сама не знаю, как, перебралась к другому вагону, инстинктивно цепляясь за медный прут, как цепляется когтями животное, чтобы не сорваться. Не знаю, как могло случиться, что нас не заметили. Мы прошли вдоль трех вагонов, и один из них, второго класса, был переполнен пассажирами. Я так живо помню ряды ярко освещенных голов, что, кажется, могла бы узнать их, если бы когда-нибудь с ними встретилась, особенно толстяка с рыжими бакенбардами и двух смеявшихся молодых девушек. «Иди же скорей, черт возьми, скорей!» — кричал муж. Я хорошенько не знаю, как очутилась в нашем вагоне. Огни Барантенской станции надвигались все ближе, паровоз давал свисток за свистком. Последнее, что я помню, — это то, что меня тащили, несли, тянули за волосы. Должно быть, муж схватил меня, открыл дверцы и бросил в вагон. Задыхаясь от волнения, почти без чувств лежала я в углу… Поезд наконец остановился… Я слышала, как муж обменялся несколькими словами с начальником станции. Потом, когда поезд тронулся, он тоже опустился на скамейку, совершенно измученный. До Гавра мы не сказали друг другу ни слова… О, как я его ненавижу, как ненавижу за все те мерзости, которые он заставил меня вытерпеть! Тебя же, дорогой мой, я люблю, люблю за то, что ты даешь мне столько счастья!
Рассказ пробуждал в Северине мучительные воспоминания, и вся ее огромная потребность радости, счастья вылилась в этом восклицании. Жак, возбужденный, пылающий, как и она, удерживал ее:
— Нет, нет, погоди… Ты, значит, навалилась ему на ноги, и ты чувствовала, как он умирает?
В Жаке самом пробуждалось что-то неведомое, чудовищное, поднимавшееся из недр его существа, словно волна, заливавшая его мозг багровыми видениями. Его снова мучило любопытство, как происходит убийство.
— Хорошо, ну, а нож, ты уловила тот момент, когда в него вонзился нож?
— Да, какой-то был заглушенный удар.
— Так… Значит, только заглушенный удар?.. А такого звука, как бывает, когда что-нибудь рвется, не было?
— Нет, не было…
— И что же, после этого он, наверное, начал дергаться?
— Да, три раза, и каждый раз всем телом, я чувствовала, как у него даже ноги содрогались.
— Должно быть, при этом у него были судороги?
— Да, первая очень сильная, а потом все слабее…
— Ну, а когда он умер, что ты испытала, когда почувствовала, как он умирает под ножом?
— Я? Право, не знаю.
— Не знаешь? К чему ты лжешь? Скажи, скажи откровенно, что ты тогда испытывала?.. Что-нибудь тяжелое, неприятное?
— Нет, нет, совсем не то!
— Значит, удовольствие?
— Удовольствие? Ну, нет!
— Что же это было, любимая? Прошу тебя, скажи мне все… Ах, если бы ты знала… Скажи мне, что в это время испытывают?
— Боже мой, разве это можно описать словами?.. Это что-то ужасное, это уносит тебя куда-то далеко-далеко… Я тогда за одну минуту пережила больше, чем за всю мою прежнюю жизнь.
Стиснув зубы, бормоча какие-то неясные слова, Жак опять взял ее. В глубинах смерти они снова обрели любовь, это было сладострастие зверей, убивающих друг друга во время случки. В комнате слышалось только их порывистое дыхание. Кроваво-красное пятно на потолке исчезло, уголь в печи догорел, и в комнате снова становилось холодно. Из города, окутанного снежным покровом, не доносилось ни звука. В соседней комнате захрапела во сне газетчица, потом все потонуло в мертвой тишине уснувшего дома.
Северина все еще покоилась в объятиях Жака и вдруг заснула, сраженная сном, как молнией. Поездка из Гавра в Париж, долгое, томительное ожидание в домике сторожа и наконец эта лихорадочная ночь лишили ее сил: она по-детски пожелала Жаку спокойной ночи, тут же уснула и дышала ровно, спокойно. Пробило три.
Жак чувствовал, как постепенно немеет его левая рука, поддерживавшая Северину. Он никак не мог уснуть, чьи-то невидимые пальцы беспрестанно раскрывали ему глаза. Было так темно, что он ничего уже не различал в комнате; печка, мебель, стены — все тонуло во мраке. Только повернув голову, он едва мог распознать очертания окон, неясные, как в призрачном сне. Мозговое возбуждение его было настолько сильно, что, несмотря на страшную усталость, сон бежал от него, и без конца разматывал Жак клубки одних и тех же мыслей. Каждый раз, как он делал над собой усилие и, казалось, сейчас заснет, на него наплывали все те же видения, возникали все те же ощущения. Он неподвижно лежал, вперив широко раскрытые глаза в ночной мрак, а перед ним с постоянством заведенного механизма вставала сцена убийства во всех ее подробностях. Она все время повторялась совершенно тождественным образом, захватывала его всего и доводила до исступления. Нож с заглушенным звуком вонзался в горло, тело содрогалось три раза с головы до ног, жизнь уходила из него волною теплой крови, и Жаку казалось, что он чувствует, как кровь струится ему на руки. И это повторялось не раз, не два, а по меньшей мере двадцать или тридцать раз. И каждый раз нож снова вонзался в горло, по телу снова пробегал судорожный трепет. Это становилось наконец огромным, переполняло, душило его, взрывало ночной мрак. О, как бы ему хотелось самому нанести подобный удар, насытить затаенное желание, изведать это ощущение, испытать, какова же та минута, в течение которой человек переживает больше, чем за целую жизнь!
Жак задыхался: быть может, тяжесть тела Северины, лежащей на его руке, мешает ему уснуть. Он тихонько высвободил руку, Северина даже не проснулась. Дышать ему стало легче, он подумал, что вот наконец сейчас заснет. Но усилия его были напрасны, незримые пальцы снова приподнимали ему веки, кровавые призраки вновь проплывали во мраке, нож вонзался, и тело содрогалось. Кровавый дождь полосовал тьму, огромная рана на шее зияла, как будто была нанесена топором. Тогда он перестал бороться и, растянувшись на спине, отдался во власть неотступному видению. Он чувствовал, как усиленно работает его мозг, весь его организм. Подобное состояние бывало у него еще в ранней юности. Теперь Жак думал, что выздоровел, желание убить не пробуждалось в нем уже в течение нескольких месяцев, с тех пор, как он обладал Севериной. И вот роковое желание убийства возникло в нем вновь с небывалой силой, проснулось разбуженное кровавой повестью, которую нашептала ему эта женщина, прижимавшаяся к нему, сплетавшаяся с ним в тесном объятии. Он отодвинулся, старался не касаться ее, потому что каждое прикосновение к ее коже обжигало. Вдоль его позвоночника разливалось такое невыносимое чувство жара, как будто матрас, на котором он лежал, обратился в пылающий костер, раскаленные копья вонзались в затылок. Жак вынул руки из-под одеяла, но они тотчас застыли, ему стало холодно: Он устрашился своих рук и спрятал их опять, сперва сложил на животе, потом подсунул под себя, налег на них всей тяжестью тела, словно боясь, что его руки, помимо его воли, совершат какой-нибудь омерзительный поступок.
Много раз принимались бить часы, и Жак отсчитывал удары. Так пробило четыре, пять, шесть часов. Он с нетерпением ждал утра, надеялся, что рассвет прогонит терзающий его кошмар, и повернулся к окнам, но утро не приходило, в окнах лишь поблескивало неясное отражение снега. Он слышал, как без четверти пять прибыл из Гавра поезд прямого сообщения, с опозданием всего только на сорок минут, — значит, правильное движение уже восстановлено. Только после семи часов стекла в окнах посветлели. В комнату просочился мутный, молочно-белый рассвет, едва наметивший очертания мебели. Уже стали видны печь, шкаф и буфет. Но Жак уже не мог заставить себя закрыть глаза: он должен был смотреть, видеть, и, прежде чем совсем рассвело, он скорее угадал, чем увидел, на столе нож, которым разрезал вечером кондитерский пирог. Теперь Жак уже ничего другого не видел, только этот нож, небольшой нож с заостренным концом. Казалось, что и дневной свет вливается в комнату лишь для того, чтобы отразиться в его тонком лезвии. Собственные руки внушали ему ужас, он глубже засовывал их под себя, они шевелились, двигались, не подчиняясь больше его воле. Быть может, они уже больше ему не принадлежат. Быть может, это чужие руки, руки, которые он унаследовал от какого-нибудь предка, жившего в доисторические времена, когда человек собственными руками душил в лесах хищных зверей!
Жак не хотел больше смотреть на нож и повернулся лицом к Северине. Она безмятежно спала и дышала, как ребенок. Ее густые волосы распустились и падали на плечи, и сквозь их черные кольца виднелась нежная, молочно-белая, чуть розовая шея. Жак посмотрел на Северину, как будто видел ее впервые. А ведь он обожал ее, носил в себе ее образ, мучительно желая ее даже в то время, когда управлял паровозом. Однажды он пробудился от этой обаятельной грезы лишь в тот момент, когда чуть не промчался на всех парах мимо станции, не обращая внимания на сигналы. Теперь эта белая шея захватила и неудержимо влекла и притягивала его; еще не вполне утратив сознание происходящего, он с ужасом чувствовал, как в нем нарастает властное желание схватить со стола нож и вонзить его по рукоять в эту женскую плоть. Ему слышался приглушенный звук, с которым нож войдет в тело, он ясно представлял себе, как оно трижды содрогнется в смертельной судороге, а затем вытянется, обливаясь кровью. Жак боролся с этим наваждением, стараясь вырваться из-под его власти, но с каждой секундой все больше утрачивал свою волю, побежденный этой навязчивой мыслью, и все ближе подходил к тому рубежу, перешагнув который человек безвольно отдается во власть инстинктов. Все сливалось перед ним в каком-то хаосе, его руки окончательно восстали против него и, одержав верх над его усилиями, вырвались на свободу. Он ясно понял, что отныне перестал быть их господином и они удовлетворят свое зверское желание, если он не перестанет смотреть на Северину; и, собрав последние силы, Жак, как пьяный, скатился с постели прямо на пол. Он поднялся, снова чуть не упал, запутавшись в валявшихся на полу юбках, и, едва держась на ногах, шатаясь, ощупью искал свою одежду с единственной мыслью одеться как можно скорее, схватить нож, выбежать на улицу и убить там какую-нибудь женщину. На этот раз потребность убить была непреодолима, он должен был убить. Он не мог найти своих брюк, хватался за них три раза, прежде чем понял, что держит их в руках. Лишь с величайшим трудом удалось ему надеть ботинки. Было уже совершенно светло, но ему казалось, что в комнате плавает рыжеватая дымка, холодный туман, поглотивший все. Он дрожал, как в лихорадке, наконец оделся, взял нож и спрятал его в рукаве: он убьет первую попавшуюся на улице женщину. Но вдруг зашуршали простыни, послышался глубокий вздох, Северина проснулась. Жак, побледнев, остановился у стола, как прикованный.
— Милый, ты уже уходишь?
Он молча отвернулся, он не смотрел на нее, быть может, она уснет опять.
— Куда ты идешь, мой милый?
— Так, по служебному делу, — пробормотал он. — Спи, я сейчас вернусь.
Но она уже снова засыпала и, закрыв глаза, невнятно прошептала:
— Ах, как мне хочется спать!.. Поцелуй меня, милый!
Но Жак не трогался с места: он знал, что если с ножом в руке подойдет к постели и взглянет на Северину, прелестную, полуобнаженную, последний остаток его воли будет сломлен, рука его поднимется сама собою и вонзит ей в горло нож.
— Ну, поцелуй же меня, милый…
Ласково прошептав еще что-то, она уснула. Жак, вне себя, открыл дверь и выбежал на улицу.
Было восемь часов утра. Снег еще не был убран и заглушал шаги редких прохожих. Жак тут же увидел какую-то старуху, но она повернула за угол, на Лондонскую улицу, и он не пошел за ней. Несколько мужчин прошли мимо него к Гаврской площади. Он направился туда же, сжимая в руке нож, клинок он спрятал в рукаве. Из одного дома напротив вышла девочка лет четырнадцати; Жак перешел улицу, но девочка скрылась рядом в булочной. Его мучило такое нетерпение, что он не стал ее поджидать, а пустился далее на поиски. С тех пор, как Жак вышел с ножом в руке из комнаты, он уже действовал не самостоятельно, им распоряжался кто-то другой, что не раз уже возбужденно метался в нем, какой-то неизвестный, пришедший издалека и томившийся наследственной жаждой убийства. Он когда-то убил и хотел убить снова. Все представлялось Жаку как в сновидении, все преломлялось в призме его навязчивой идеи. Обычной, повседневной жизни теперь для него не существовало. Он шел, как лунатик, не помня прошлого, не думая о будущем, всецело в плену своего желания. Тело его двигалось само собою, его собственное «я» отсутствовало. Прошли две женщины и слегка задели его, он ускорил шаг, почти уже догнал их, но они остановились с попавшимся им навстречу мужчиной. Все трое смеялись и весело болтали. Присутствие этого мужчины помешало Жаку, он пошел за другой женщиной, тщедушной и смуглой, бедно одетой, в легком платке. Шла она медленно, вероятно, на какую-нибудь тяжелую, неприятную работу, за которую получала ничтожные гроши. Вид у нее был безнадежно грустный. Жак, выбрав себе жертву, тоже не торопился и приискивал подходящее место, где будет удобнее ее зарезать. Она, конечно, заметила, что за ней следом идет молодой мужчина, и взглянула на него с невыразимо грустным изумлением. Очевидно, она сама удивилась тому, что кто-то мог ее желать. Она довела таким образом Жака до середины Гаврской улицы, два раза обернулась, и это помешало Жаку вонзить ей в горло нож. И такое страдание, такая мольба были у нее во взгляде! Он убьет ее, когда она сойдет с тротуара. Но вдруг он круто повернул и пошел в противоположную сторону, вслед за другой женщиной. Он и сам не знал, почему выбрал именно эту. Он повернул за ней просто потому, что она проходила в это время мимо.
Следуя за этой женщиной, Жак вернулся назад к вокзалу. Живая, проворная, она шла мелкими шажками, звонко постукивая каблучками. Она была блондинка, очень хорошенькая, лет двадцати, довольно полная, с красивыми живыми и веселыми глазами. Она даже не заметила, что за нею шел мужчина: должно быть, очень спешила, так как быстро взбежала по ступенькам в подъезд вокзала со стороны Гаврской площади, пересекла чуть не бегом весь большой зал, бросилась к кассе пригородных поездов и потребовала себе билет первого класса до Отейля. Жак взял билет туда же, прошел через залы на дебаркадер и сел в тот же вагон рядом с нею. Поезд тотчас же тронулся.
«Я еще успею покончить с ней, — думал он. — Я ее зарежу в туннеле».
Сидевшая в вагоне пожилая дама — кроме нее, в вагоне не было других пассажиров — оказалась знакомой молодой женщины.
— Как, это вы! Куда же это вы отправляетесь в такую рань?
Молодая женщина с жестом комического отчаяния добродушно расхохоталась:
— Ровно ничего нельзя сделать, чтобы не попасться сейчас же на глаза кому-нибудь из знакомых! Надеюсь, вы меня не выдадите? Завтра муж именинник, и как только он сегодня ушел из дому по делам, я тоже улетучилась: я еду в Отейль, в одно садоводство, где он видел орхидею, которая ему безумно понравилась… Понимаете, я хочу сделать ему сюрприз.
Пожилая дама одобрительно кивала головой.
— Ну, а как поживает ваша малютка?
— Моя девочка — настоящее очарование… Вы знаете, я неделю тому назад отняла ее от груди. Если бы вы видели, с каким аппетитом она кушает теперь свою кашку!.. Мы все до того здоровы и счастливы, что просто совестно…
Она рассмеялась еще громче, у нее были прелестные пунцовые губки и великолепные белые зубы. А Жак, сидя справа от нее и пряча нож за спиной, соображал, что ему будет очень удобно ее зарезать: стоит только поднять руку и сделать полоборота, и нож как раз угодит ей в горло. В Батиньольском туннеле он вдруг обратил внимание на то, что у нее под подбородком были завязаны ленты от шляпы.
«Чего доброго, мне еще помешает этот узел, — подумал он. — Я хочу быть вполне уверен в ударе».
Обе дамы продолжали весело беседовать.
— Вижу, что вы действительно счастливы! — сказала пожилая.
— Да, я счастлива, до того счастлива, что не могу даже выразить этого словами! Я живу, как в волшебном сне. Что я представляла собой два года тому назад! Вы ведь помните, что у тетки жилось не особенно весело, а приданого за мной не было и сантима… Когда он приходил к нам, меня бросало в дрожь: до того я была в него влюблена. А он был так хорош собою, богат… Теперь же он мой, я его жена, и у нас есть ребенок. Право, это слишком много для меня, я не заслужила такого счастья!..
Рассматривая, каким узлом были завязаны ленты шляпки, Жак заметил, что на шее у молодой женщины висел большой золотой медальон на черной бархатной ленточке. Медальон этот следовало также принять во внимание.
«Я схвачу ее левой рукой за шею, отодвину медальон, — соображал Жак, — и откину ее голову назад, чтобы без промаха нанести удар».
Поезд часто останавливался на станциях и опять двигался дальше, прошел коротенькие туннели в Курсели и в Нейли… Сейчас он вонзит нож, потребуется всего только мгновение.
— Вы ездили нынешним летом на морские купания? — спросила пожилая дама.
— Да, мы прожили шесть недель в Бретани. Мы были там совершенно одни, какое-то заброшенное местечко, настоящий рай. Потом весь сентябрь мы провели в Пуату у тестя. У него там большие леса.
— Вы рассчитывали, кажется, уехать зимою на юг?
— Да, мы едем в Канн в середине этого месяца… Дом уже нанят. При нем очаровательный садик, окна выходят на море. Мы послали туда человека, чтобы устроить все как следует к нашему приезду. Мы едем туда не потому, что боимся холода, мы вовсе не неженки, но ведь все-таки солнце — такая дивная вещь!.. Мы вернемся в марте, а в будущем году проведем зиму в Париже. Через два года наша малютка станет совсем большая, и мы отправимся путешествовать. Да мало ли каким образом можно весело проводить время!
Ока была до того переполнена своим счастьем, что, чувствуя потребность поделиться со всеми, обернулась даже к совершенно незнакомому ей Жаку, улыбнулась и ему. При этом движении узел, которым были завязаны ее ленты, сдвинулся с места, медальон тоже, обнажилась нежная, розовая шея с маленькой ямочкой, в которой лежала золотистая тень.
Пальцы Жака судорожно стиснули рукоятку ножа, он принял непоколебимое решение.
«Я всажу ей нож вот сюда, в эту самую ямочку, сейчас же, как только мы войдем в туннель перед Пасси».
Но на остановке в Трокадеро в вагон сел железнодорожный служащий, оказавшийся знакомым Жака. Он сообщил Жаку о разных служебных новостях, о краже угля, в которой попались машинист и кочегар, ездившие с товарным поездом. С этой минуты в голове Жака все смешалось, и он никогда не мог впоследствии в точности припомнить, что именно он делал дальше. Молодая женщина все еще смеялась. От нее веяло таким счастьем, что даже на Жака она действовала успокаивающим образом. Может быть, он доехал с обеими дамами до Отейля. Во всяком случае, он не помнил, вышли ли они там из вагона или нет. Сам он в конце концов оказался на берегу Сены, не будучи в состоянии объяснить себе, каким образом туда попал. Он вполне ясно сознавал только одно, что бросил с береговой кручи в реку нож, который до сих пор все время прятал в рукаве. Все остальное исчезло из его памяти. Его «я» отсутствовало, он не имел никакого представления о том, что случилось за то время, пока кто-то другой распоряжался его волей. После того, как Жак бросил нож, тот, другой, тоже исчез неизвестно куда, а сам он, вероятно, пробродил автоматически еще несколько часов по улицам и площадям. Неясно мелькали какие-то люди, дома… По-видимому, он зашел куда-нибудь закусить, потому что ему очень ясно представлялись переполненный публикой зал и белые тарелки. Точно так же он сохранил совершенно определенное впечатление о какой-то красной афише, вывешенной на дверях запертой лавочки. Все остальное исчезло в черной пропасти, в небытии, где не было ни пространства, ни времени, где он лежал неподвижно, быть может, в течение веков.
Очнувшись, Жак увидел себя в своей тесной комнатке, на улице Кардине; он лежал поперек кровати совершенно одетый. Инстинкт привел его туда, как приводит издыхающую собаку в ее конуру. Он не помнил, как поднялся по лестнице, уснул. Пробудившись от свинцового сна, он вдруг опять почувствовал себя самим собой и испытывал от этого какую-то растерянность, как бывает после глубокого обморока. Он не знал, сколько времени проспал, три часа или трое суток. Внезапно память вернулась к нему. Он вспомнил ночь, проведенную с Севериной, признание в убийстве, вспомнил, как ушел от нее, словно хищный зверь, стремящийся утолить свою жажду крови. Вступая теперь в обладание собственным «я», он с недоумением перебирал в памяти все, что произошло с ним помимо его воли. Вдруг мысль о том, что Северина ждет его, заставила его сейчас же вскочить с постели. Взглянув на часы, он увидел, что уже четыре часа дня; и с пустой головой, равнодушный ко всему, как после сильного кровопускания, он поспешил в Амстердамский тупик.
Северина проспала до полудня. Жак все еще не возвращался. Она затопила печку я в два часа решилась наконец одеться, закусила в соседнем ресторане, побывала еще в нескольких местах. Вскоре после ее возвращения пришел и Жак. Она встретила его восклицанием:
— Где ты был так долго, мой милый? Если бы ты знал, как я беспокоилась…
Она повисла у него на шее, она смотрела ему в глаза.
— Что случилось?
Жак, до крайности утомленный, бесстрастно успокаивал ее:
— Ничего особенного… Навязали мне одно дело, а отказаться нельзя…
Тогда смиренно, нежно, тихим голосом она сказала:
— Представь себе, мне пришло в голову… Ах, это была такая гадкая, мучительная мысль… Я вообразила, что теперь, после того как я призналась тебе во всем, я, быть может, тебе опротивела… И вот я думала, что ты ушел и никогда больше не вернешься, никогда.
На глазах ее выступили слезы, и она разрыдалась, безумно сжимая его в объятиях…
— Ах, милый мой, если бы ты знал, как я нуждаюсь в ласке… Люби же меня, люби как можно крепче, потому что только твоя любовь может дать мне забвение… Теперь, когда я рассказала тебе свое горе, ведь ты меня не покинешь, милый?.. Умоляю тебя, не покидай!
Жак был растроган, сердце его смягчилось. Его напряжение постепенно ослабевало; он едва слышно проговорил:
— Нет, нет, я люблю тебя, не бойся.
И при мысли о своей ужасной болезни, от которой ему никогда уже не суждено излечиться, Жак тоже расплакался. Он плакал от стыда и беспредельного отчаяния.
— Люби меня тоже, милая, люби меня как можно сильнее, я так же, как и ты, нуждаюсь в любви.
Она испугалась, хотела узнать, в чем дело.
— У тебя горе? Поделись со мной…
— Нет, нет, это не горе, я сам не знаю, что это; какие-то ужасно тяжелые переживания, и я даже не знаю, как о них рассказать.
Они обнялись, их слезы смешались, оба страдали и оплакивали свое горе; оба чувствовали, что им придется страдать вечно, без искупления, без забвения. И они плакали, сознавая над собой власть слепых сил жизни, которая состоит из борьбы и смерти.
— Пора, однако, подумать об отъезде, — сказал Жак, высвобождаясь из объятий Северины. — Сегодня ты вернешься в Гавр.
Северина, задумчиво глядя перед собой, печально прошептала после минутного молчания:
— Если бы я была, по крайней мере, свободна… Если бы у меня не было мужа… Ах, скоро забыли бы мы тогда наше горе…
Жак сделал резкий жест и подумал вслух:
— Ведь не можем же мы, однако, его убить?..
Она пристально взглянула на него, и он вздрогнул, удивляясь своим словам. Никогда прежде Жаку не приходило в голову ничего подобного. Но если он хотел убить, почему бы не убить человека, который мешает им? Пора было расставаться, Жак должен был явиться в депо; Северина снова обняла его и, осыпая поцелуями, сказала:
— Люби меня крепко, милый… Я буду любить тебя сильнее, еще сильнее… И мы будем счастливы…