Глава 2
СМЕРТЬ КАРТОФЕЛИНЫ
Вот так просто он меня обезоружил. Сделал блестящий ход: назвал меня доктором.
В те дни никто не считает меня достойным этого титула, и меньше всех считаю себя достойным его я сам. И, опускаясь в кресло, я одновременно возвышаюсь, внутренне отзываясь на «доктора». Стараясь соответствовать, то есть.
— Что ж, — произношу я. — Мое имя вам известно, меж тем как я не имею чести… чести быть знакомым с вами.
— Ваша правда, — соглашается он.
Он принимается шнырять по комнате — вынюхивая, заглядывая, — попутно, словно бы компрометируя все, к чему прикасается. Столик вишневого дерева с матовой поверхностью. Захватанные графины с отбитыми горлышками. Абажур цвета слоновой кости с горелыми следами. Все, до чего он дотрагивается, приобретает особенно жалкий и убогий вид.
— Ага! — наконец восклицает он, пробегая пальцем по кипе тарелок с голубой каемкой. — Сделано в Турне, верно? Ну что вы смущаетесь, доктор? Нет лучшего способа снизить цену фарфора, чем изготавливать его руками заключенных.
— Месье. Полагаю, я уже просил о чести узнать ваше имя.
Взгляд его веселых глаз на секунду останавливается на мне.
— В самом деле, прошу прощения. Вы, возможно, слышали о человеке по имени…
В этот момент его пальцы складываются в подобие бутона около рта, и из бутона, подобно бабочке, выпархивает имя.
— Видок.
С видом чрезвычайной самоуверенности он ждет неминуемого, по-видимому, эффекта.
— Вы хотите сказать… ну да… он же вроде как сыщик?
Улыбка исчезает с его лица, глаза сужаются.
— Вроде как сыщик. Наполеон тогда вроде как солдат. А Вольтер умел при случае пошутить. Доктор, честное слово, если вы не в состоянии видеть вещи в их истинном масштабе, остается вас только пожалеть.
— Возможно, но… он ловит воров, если не ошибаюсь? О нем пишут в газетах.
Ответом служит бесконечно красноречивое пожатие плечами.
— В газетах пишут то, что желают хозяева газет. А вы, если хотите узнать правду о Видоке, спросите у негодяев, трепещущих при одном упоминании его имени. Они вам тома надиктуют, доктор.
— Но при чем здесь Видок?
— Я и есть Видок.
Он произносит слова с некоторой задумчивостью, словно бы, выдохнув имя, хочет иметь к нему лишь косвенное отношение. Этим он делает фразу более значительной, чем, если бы выкрикнул ее так, что затряслись бы канделябры.
— Что ж, это, разумеется, очень хорошо. — Я складываю руки на груди. — Но есть ли у вас документы?
— Вы только послушайте его! Документы! Объясните-ка, доктор Любитель Поесть С Тарелок, Сделанных Заключенными, зачем мне документы.
— Но как же, вы являетесь сюда… — Меня самого поражает, как мой гнев растет прямо пропорционально его гневу. — Вы вламываетесь ко мне в дом, месье Неизвестно Кто, с вашими дешевыми фокусами и поддельной культей, произносите: «Вуаля! Видок!» — и думаете, я поверю? С какой стати? Откуда у меня гарантия, что вы тот, за кого себя выдаете?
В его голове явно шевелится мысль. Через несколько секунд он, словно бы сожалея о необходимости говорить это, информирует меня о результатах:
— Ниоткуда.
Из его слов следует извлечь урок. К Эжену Франсуа Видоку, если это он, не следует подходить с эмпирическими стандартами, применимыми ко всему остальному миру. Или принимаешь его таким, каков он есть, или катишься к черту.
— Очень хорошо, — говорю я. — Если вы тот самый Видок, то, может, скажете мне, где Барду?
— Проводит чудесную неделю, смею вас заверить, с сестрами-бернадинками. Ухаживает за дынями на монастырском огороде. Сомневаюсь, что он так уж рвется возвратиться на свой пост, доктор.
— Но для чего вам вообще понадобилось все это? Подменять его на углу, одеваться как он, выглядеть…
— Значит, так. — Незнакомец облокачивается о стол. — Когда охотник выслеживает добычу, доктор, он должен оставаться незамеченным.
— Но кто же добыча?
— Как кто? Вы.
В этот момент у меня дергается голова вбок и в поле моего зрения попадает пространство перед канапе. Там стоят мои мокрые сапоги, и валяется недочитанная газета.
— А зачем вы на меня охотитесь? — интересуюсь я.
По правде говоря, мне это уже известно.
Евлалия.
В голове у меня с неслыханной скоростью мелькают строки судебного постановления. Евлалия и ее пристав… прячут у себя краденую посуду… их схватили жандармы… «на этот раз мы вас отпустим, если сообщите, кто у вас главный»… а кого еще выдать, как не простофилю Эктора? Разве он не пойдет ради Евлалии на все — по-прежнему? Даже на то, чтобы отправиться в тюрьму?
И из дрожащего комка моего сердца приходит ответ: «Да, пойду».
— Что за нелепость, — пытаюсь возразить я. — Что я такого сделал… что я мог сделать…
— Спокойно, спокойно, — говорит он, массируя шею. — Если дошло до допроса, предоставьте его мне. Я как-никак получаю за это плату. Ну-ка, ну-ка… — Опрокинув еще полстакана, он вытирает губы рукавом. — Для начала сообщите мне, что хотел от вас месье Кретьен Леблан.
— Я не знаю никого по фамилии Леблан.
Он мягко улыбается.
— Это точно, доктор?
— Абсолютно точно.
— В таком случае получается весьма забавная вещь. Потому что я пришел сообщить вам, что месье Леблан вас знает.
Покопавшись в своем нагрудном хранилище, он извлекает — нет, не очередную руку — клочок бумаги вроде той, в какую мясники заворачивают мясо. Блестящей, вощеной, твердой от жира. И с этой изъеденной пороком поверхности на меня выпрыгивают слова, горячие, черные.
ДОКТОР ЭКТОР КАРПАНТЬЕ
улица Св. Женевьевы, д. № 18
В мгновение ока, очутившись у меня за спиной, ужасный незнакомец следит, как я читаю. Его дыхание испепеляет мне шею. Воздух насыщается винными парами.
— Это ведь ваш адрес, доктор?
— Разумеется.
— И имя ваше?
— Да.
— Интуиция подсказывает мне, что вы имеете честь быть единственным доктором Карпантье на весь Париж. Не думайте, что я не проверял, — добавляет он, мягко прихватывая меня за ухо. — Черт возьми, я все еще голоден как волк. Другой еды у вас не завалялось? А то этот миндальный торт, черт его дери…
Мгновение спустя он уже роется в кладовке, оглашая судебное постановление каждому обнаруженному там продукту.
— Каштаны знали лучшие дни… Сливовый компот? Нет, не стоит… Сыр на вид ничего, разве что… чересчур фиолетовый, этого не должно быть…
— Что за нелепость! — кричу я ему. — Я никогда не принимал здесь месье Леблана! Я даже не…
«…не практикующий врач…»
Гордость помешала закончить фразу. А может, не гордость, а вид незнакомца: он появляется из кладовки, жуя картофелину. Сырую картофелину — будто жареный поросенок с яблоком во рту.
— Что ж, доктор… — Он отгрызает кусок от твердого плода и смалывает его. — Мы определенно… пришли к согласию… в одном вопросе… Вы не могли… принимать в доме месье…
— Леблана.
— Леблана, — эхом повторяет он, пережевывая картошку, — по той простой причине… что упомянутый господин до вас так и не добрался.
— В таком случае для чего вы явились ко мне? Почему не обратились к нему?
Откусывается еще один кусок картошки. Еще один сеанс перемалывания.
— Потому что он… мркссхврршшик…
Именно так оно, боюсь, и прозвучало. Он поднимает палец — пожалуйста, подождите, — но проходит целая минута, прежде чем его рот освобождается.
— Потому что он мертв.
Наконец до него доходит, что он жует сырое: совершенно неожиданно, словно вода из шлюза, картофельная жижа вырывается коричневым потоком в кстати подставленный графин.
— Я думал, она позрелее, — бормочет незнакомец.
Моя первая мысль: мать. Надо убрать все прежде, чем она вернется домой. Я уже протягиваю руку к графину, но мой собеседник успевает раньше.
— В трех кварталах отсюда. — Его пальцы, толстые, как сосиски, обхватывают горлышко графина. — Там-то и умер невезучий месье Леблан. Неподалеку от университета, где вы проводите столь значительную часть своей жизни.
Отставив графин, он делает один длинный шаг по направлению ко мне.
— Месье Леблана убили, когда он шел к вам, доктор. И я рассчитываю на ваше объяснение — почему? — Он щелчком сбрасывает с моего сюртука влажный картофельный ошметок. — Все зависит от того, кому вы предпочитаете признаваться. Сразу скажу, что со мной гораздо проще, чем с Богом. Со мной вам в худшем случае грозит несколько лет образования за государственный счет в камере по вашему выбору. Думайте об этом как о дополнительной возможности укрепить характер. Ну же, расскажите Видоку все, что знаете. Прежде чем, — тут он улыбается самой понимающей из улыбок, — прежде чем мамаша Карпантье явится домой и взъерошит свои чистенькие белые перышки.
Отступив на шаг, он задумчиво рассматривает меня. Затем, резко развернувшись, опрокидывает бутылку над столом. На матовую поверхность падает одна-единственная алая капля.
— Надо же, совсем пустая! Но вы ведь будете столь любезны и принесете еще одну? Правда?