33
Нью-Йорк, наши дни
Дождь стекал ручьями по волосам и одежде Мары, образуя лужицы у ног, пока она ждала. Вода смыла прилипший к ней табачный дым (журналистка курила сигареты одну за другой), и Маре вновь захотелось плакать, как только она вспомнила разговор с Элизабет Келли.
Они встретились в кофейне, рядом с редакцией «Тайме». Пока Мара рассказывала Элизабет непростую историю «Куколки», подчеркивая роль «Бизли» в афере, и демонстрировала обличающие документы, она вновь осознала, какую тяжкую потерю понесла с уходом Лилиан. Чувство вины не давало ей покоя, несмотря на заверения Лилиан, что Мара никуда не тянула ее насильно. Мара поняла, что силы ее покидают, но ей предстояло завершить последнюю задачу — встретиться с Хильдой Баум.
Мара вновь нажала кнопку звонка, потом потянулась к тяжелому дверному молотку. Над цепочкой появилось знакомое облако белых волос и пара светло-голубых глаз.
— Мисс Баум, не знаю, помните ли вы меня, ноя…
— Я прекрасно знаю, кто вы такая. Вы адвокат со стороны «Бизли». — Мягкий взгляд превратился в стальной.
— Да, я Мара Койн. И мне нужно вам кое-что сказать. У вас найдется для меня минутка?
— Вы хотите со мной говорить? Забавно. Сколько часов вы допрашивали меня в суде, читали мне лекции, затыкали мне рот, не давая сказать ни слова. А теперь приходите, ожидая, что я снова буду молча слушать ваши россказни? Не выйдет. — Она захлопнула дверь и громыхнула задвижкой.
Мара прижалась лбом к дверной раме.
— Прошу вас, мисс Баум. Выслушайте меня. Это важно.
Наступила долгая пауза, потом снова щелкнула задвижка. Над цепочкой опять показалось лицо.
— Ну, что там у вас? Выкладывайте свою важную новость. Но если вы пришли сообщить, что «Куколку» украли, то я в курсе.
— Нет, мисс Баум, я совсем по другому поводу. Я понимаю, что вам успели рассказать о краже, и вы согласились уладить вопрос с «Бизли». Я пришла поговорить о другом и боюсь, на разговор уйдет больше минуты. Вы позволите угостить вас кофе?
Хильда окинула Мару взглядом с ног до головы, после чего неохотно сняла цепочку и распахнула дверь.
— Так и быть, входите. Но прежде чем я буду сидеть как немая, выслушивая ваши разглагольствования, мисс Койн, вы позволите мне закончить мой рассказ.
Мара остановилась в передней, не зная, куда пройти. Квартира, имевшая все признаки достатка и солидности, не говоря уже о том, что находилась по престижному адресу, явно видала лучшие времена. Повсюду были расставлены ящики и коробки, как при переезде. Хильда жестом велела Маре следовать за ней на кухню и усадила гостью за стол, где все еще дымилась чашка с чаем и лежала ежедневная итальянская газета «Ла стампа». Мара получила чайное полотенце, чтобы обсушиться.
Заняв свой стул напротив Мары, Хильда начала:
— Вам известно, конечно, что мой отец владел и управлял страховой компанией. Но вы не знаете того, что бизнес был для него всего лишь средством к существованию, а не страстью. Его настоящей страстью было искусство.
Мое самое раннее воспоминание — я иду с отцом по длинным коридорам нашего старого скрипучего фамильного дома, построенного в семнадцатом веке неподалеку от Амстердама. Каждую стену, каждый уголок, каждый столик и полку, каждый из трех этажей украшали произведения искусства. Мне тогда было не больше трех, но я прекрасно помню, как отец подносил меня на руках к каждой картине на стене. Помню, как он рассказывал мне их истории с такой любовью, с таким почтением, что я начинала ревновать. Особенно я ревновала к его маленькой скульптуре балерины Дега. Я не сомневалась, что она способна украсть у меня отцовскую любовь… Детское воображение.
Конечно, в то время многие из картин на стенах — старые голландские мастера и ранние немецкие портреты Кранаха и Хольбейна — казались мне, еще ребенку, очень темными, очень строгими и даже пугающими. Со временем, однако, отец разнообразил экспозицию яркими цветными полотнами, став знатоком импрессионистской живописи. Мне полюбились эти более современные полотна со смелыми, энергичными мазками.
Но самым ценным экспонатом в отцовской коллекции были не ослепительные полотна импрессионистов, и не старые мастера, и даже не балерина Дега. Это была неброская картина с глубоко личным сюжетом, одиноко украшавшая его кабинет. Она освещала комнату лучше любого окна исходившим от нее светом. Она служила своего рода алтарем, предметом медитации. Я, конечно, говорю о «Куколке». Эту картину я помню лучше всех других — вовсе не из-за ее ценности или эстетического воздействия, а из-за того места, которое она занимала в сердце отца.
Я росла, а в Европу вновь пришла война. Гитлер всегда обитал где-то на задворках моего детского сознания, присутствуя в разговорах родителей, в короткометражных новостях, но он никогда по-настоящему не представлял угрозу моему маленькому миру. Занятия в монастырской школе, уроки музыки и иностранных языков — вот что составляло мою жизнь. Я получала все необходимое обучение как добропорядочная дочь одного из ведущих европейских семейств. Мы все жили так, словно мир вокруг нас оставался абсолютно нормальным.
Из моих показаний вы знаете, что я была единственным ребенком, но вы не знаете, что детство мое прошло не одиноко. В семье отца было четверо детей, в семье мамы — пятеро, так что в моем мире было много кузенов и кузин всех возрастов. Они заменяли мне родных братьев и сестер, которых у меня никогда не было. Особенно Маделин. — Голос Хильды надломился, показав, что она подошла к особенно драматичному эпизоду в своих тщательно выстроенных воспоминаниях. — Мы с ней родились с разницей в девять дней. Она никогда не позволяла мне забыть о том, что она старше. Мэдди была моей постоянной спутницей. В младенчестве мы вместе играли, позже вместе лазали по деревьям, как мальчишки сорванцы, вместе шалили, а повзрослев, превратились в мечтательных неразлучных подружек, влюблявшихся в одних и тех же киноидолов. Я почти ничего не помню из детства без Мэдди.
Во время многословного и не очень связного рассказа Хильды Мару осенило, что она делится такими личными воспоминаниями вовсе не ради нее. Казалось, Хильда вновь переживает историю своей жизни для какой-то большой аудитории, но какой именно, Мара пока не могла понять. А может быть, она рассказывала все это только для себя.
— Но потом мой мир закружился быстрее, все изменилось. Казалось, я оставила позади спокойную, безоблачную жизнь моего детства и юности, и произошло это очень быстро, чуть ли не мгновенно, в ту ночь, когда я впервые встретила своего мужа. Отлично помню, какой тогда шел дождь — ливень поздней осени, приносящий с собой сырость, от которой никак не избавиться, она пронизывает тебя насквозь. Мне кажется, у вас здесь не бывает таких разных дождей, как у нас, голландцев. Ранней весной случаются сильнейшие ливни, в начале зимы дождик слегка моросит, и кажется, будто ему очень хочется превратиться в снег. А по ночам у нас всегда очень влажно.
Старая женщина замолчала, погрузившись в воспоминания. Рассказ затягивался. Бабушка Мары тоже пускалась в длиннющие истории, поэтому Мара кашлянула, надеясь вернуть Хильду к главной сути.
— В тот вечер зонтики на узких улочках составили яркий узор, словно из лоскутков. Мы с Мэдди старались, как могли, не промокнуть, пробираясь сквозь толпу, и опоздали на вечеринку. Да, чуть не забыла, клуб был так плохо освещен, что мы чуть не прошли мимо. — Хильда хихикнула. — Представьте себе, чуть не прошли мимо. — Она вздохнула. — Моя дорогая подружка Катя устроила небольшую вечеринку в джаз-клубе в Амстердаме. Нам с Мэдди, конечно, никогда не позволяли посещать подобные места. Поэтому мы отпросились у родителей, солгав, что идем в гости друг к другу, а сами помчались к Кате. Вам известно слово «рандеву»?
— Конечно.
— Так вот, у нас было рандеву. — Видимо, воспоминание очень ее забавляло. — Мы были такими испуганными, такими простодушными. Ни она, ни я прежде даже в мыслях не смели ослушаться родителей, зато теперь — какое приключение! Голос певицы был слышен еще на улице, нам показалось, что в нем звучит обещание чего-то необычного. Мы пробрались внутрь и нашли столик Кати, сели, извинившись за опоздание. Он был среди гостей, черноволосый и черноглазый, улыбчивый, совершенно не похожий на тех мужчин, которых я знала.
— Кто?
— Джузеппе Бенедетти, мой муж. Хотя тогда он еще не был моим мужем. Но стоило мне взглянуть на него, как я сразу поняла, что он им будет. Позже он рассказал мне, что тоже все понял про меня с первого же мгновения.
В те времена все делалось быстро. Пары не встречались годами, не жили вместе как муж и жена, подобно теперешней молодежи, чтобы через год или два разбежаться. Ничего подобного. Нам понадобилось всего несколько свиданий, тайных, под присмотром Мэдди, а потом мы организовали знакомство с родителями, и Джузеппе попросил моей руки. Он, видите ли, служил офицером в итальянской армии, у Муссолини, и должен был вернуться на родину. Я решила ехать с ним, но родители и слышать об этом не хотели. Мама плакала — дескать, мне всего девятнадцать и что я понимаю в жизни? Отец был безутешен, я понимала это, но он также знал, на что я способна. Поэтому он навел кое-какие справки, чтобы успокоить себя и маму насчет этого мужчины, этого незнакомца, за которого я собралась выйти замуж. Папа послал телеграмму своей сестре в Рим, которая была замужем за итальянцем. К счастью, после недолгих расспросов тут и там тетушка смогла поручиться за Джузеппе и его семейство. Мы с Джузеппе дали обет друг другу в беседке, что стояла во внутреннем дворе нашего фамильного гнезда. Собрались все мои родные, а Мэдди была подружкой невесты.
Италия мне очень понравилась. Все было согрето солнцем, которое ярко светило даже сквозь закрытые веки. Мне полюбился запах сушеных томатов, и аромат кипарисов, и невозможная жара после всех этих голландских дождей. Наши первые дни в Италии были похожи на сон.
Хильда прикрыла глаза, словно в последний раз наслаждаясь теплыми лучами. Маре не терпелось услышать, что было дальше, она хотела убедиться, что ее жертва, не говоря уже о жертве Лилиан, была не напрасна.
Голос Хильды зазвучал глуше.
— Но я проснулась. Джузеппе вернулся на службу. В Европе тем временем сложилась катастрофическая ситуация в экономике, началась всемирная депрессия, нацисты маршировали по всему континенту как тираны, начался геноцид.
Семейный бизнес пришел в упадок. Чтобы поддерживать дом, отцу приходилось все глубже влезать в долги и распродавать имущество. Дом и оставшуюся собственность заложили на кабальных условиях, несколько ценных картин отослали дилерам на продажу — так удалось собрать немного денег.
Но я узнала об этом гораздо позже. Отец был старой закалки. Он считал, что его дочь, единственный ребенок, ничего не должна знать о деньгах. Его письма сообщали об обычных семейных новостях — об одном из кузенов или про очередную вечеринку. Даже когда я приехала домой на Рождество в тысяча девятьсот тридцать девятом году, отец держался как всегда, ничем себя не выдавал. Помню, я тогда заметила, что с картинами произошли кое-какие изменения. Например, Дега занял центральное место, где когда-то главенствовал Хольбейн, который вообще куда-то исчез. Серебряную посуду заменил фарфор. Я поинтересовалась у отца, куда все это подевалось, а он рассмеялся и ответил, что ему надоели некоторые картины и он их перевесил. Что касается серебра, то его отослали в чистку. Мне хотелось верить в сказку, что все осталось по-прежнему, поэтому я ни о чем больше не расспрашивала.
Но долго закрывать глаза на перемены мне не позволили. В мае тысяча девятьсот сорокового года Германия оккупировала Голландию. До нас и раньше доходили слухи, но эта новость оглушила как гром среди ясного неба. В конце концов Голландия оставалась нейтральным государством во время Первой мировой войны, и все считали, что ей и сейчас будет позволено сохранить нейтралитет.
Я очень тревожилась за родителей, остальных родственников и, разумеется, за Мэдди. От мужа я знала, что случалось с гражданами завоеванных Гитлером стран. Я также знала, какая судьба ждала евреев. Поначалу я думала, что это не имеет никакого отношения к моей семье и родителям: мы ведь все были католиками. Потом до нас дошло известие, что родителей классифицировали как евреев из-за отцовского дедушки. Мама могла бы еще это оспорить, но она сознавала, что тогда ей придется расстаться с отцом, чего она ни за что бы не перенесла. Я поняла, что над родителями нависла серьезная опасность, хотя отец продолжал писать самые приятные письма. Я знала, что новое голландское правительство оккупантов заменит отца как главу собственного бизнеса немецким администратором. Я знала, что отцу как еврею не позволят проводить даже самые элементарные сделки, даже снять деньги с собственного банковского счета он не сможет. Я знала, что родителей обяжут носить желтую звезду вне дома, в противном случае они не смогут показаться на улице. И я знала, что им грозит лагерь.
Вам, разумеется, известно об охранном письме за подписью рейхскомиссара Зейсс-Инкварта, которое мы с Джузеппе раздобыли для родителей. Вы также знаете, что когда ситуация ухудшилась и мы поняли, что письмо вряд ли им поможет, Джузеппе и я попытались добиться для родителей разрешения приехать в Италию. Конечно, Италия тоже испытывала все тяготы войны, но нам казалось, что так будет для них безопасней — все-таки у мужа и у моей тетки были кое-какие связи. Я бесконечно долго осаждала высокое начальство, пытаясь добиться такого разрешения, но безуспешно. Затем однажды через итальянское посольство нам передали чудесную новость от родителей. Они получили возможность приехать в Италию. Им выдали визы, хотя я никак не могла понять, каким образом этого удалось добиться без помощи с нашей стороны.
Хильда перешла на шепот. Мара с трудом ловила каждое слово.
— Я помчалась в Милан. В то время все международные поезда приходили в Милан через Берлин. Я сразу поехала на вокзал. Прекрасно помню тот холодный зимний день. Я принарядилась, надела туфли на высоченных каблуках, подобрала сумку в тон, набросила на свои тощие плечи мех и подкрасилась губной помадой с черного рынка, чтобы хоть как-то оживить изнуренное, бледное лицо. Мне хотелось хорошо выглядеть при встрече, чтобы они не заметили, сколько всего мне пришлось пережить. Хотя по сравнению с их бедами это была такая малость. Я стояла под огромными вокзальными часами в том самом месте, куда должен был прибыть поезд. Берлинский состав объявил о своем приближении оглушительным гудком и клубами пара. Мне не терпелось увидеть их, обнять, убедиться, что все в порядке. Мимо прошли военные, чиновники важного вида. Родителей не было.
Я убедила себя, что они обязательно приедут со следующим поездом. На завтрашний день я повторила дежурство. И на следующий день. И на следующий. Целую неделю ждала и надеялась. За это время я изучила до мельчайших подробностей металлическую конструкцию огромного вокзала и обязанности вокзальных работников, которые научились с несвойственной итальянцам пунктуальностью соблюдать расписание. Передо мной проходили бесконечные толпы беженцев, ищущих, где бы приклонить голову. В конце недели пришлось признать, что родители не приедут — с ними что-то случилось.
В отчаянии я разыскала мужа, и мы вместе попытались выяснить, куда они делись. Наконец, спустя долгих две недели, мы раздобыли информацию, что родителей отвезли в концлагерь Дахау. Мы знали, что это означает. Не могу даже передать глубину моего горя, но я была вынуждена на какое-то время заглушить его. Вместе с мужем мы отправились в Рим, где нас принял один из министров Муссолини. Мы рассказали ему об ужасной ошибке, о письме Зейсс-Инкварта, об обещанном безопасном проезде. Министр заверил нас, что попытается спасти моих родителей. Но война к тому времени обернулась против Германии. К сорок третьему году итальянская армия начала проигрывать союзным войскам, а это означало невозможность какого-либо влияния на нацистов со стороны моих итальянских связей. Затем пал Муссолини, и для меня наступила ночь.
Старушка умолкла. Не смея нарушить тишину, Мара сидела тихо как мышка.
Хильда очнулась от глубокой задумчивости. Голос ее окреп и зазвучал по-деловому.
— Как вам известно, в первый день мира я предприняла поиски родителей и выяснила, что произошло с ними на берлинском вокзале, а потом в Дахау.
Хильда, так долго державшая маску спокойствия, не выдержала и опять расплакалась. Она поднялась со стула и начала хлопотать по хозяйству — заваривать новую порцию чая. Мара почувствовала, что тоже плачет, ее объял ужас от услышанного и от той роли, которую она сыграла, пусть и ненароком.
— Мне пришлось ждать до тысяча девятьсот сорок шестого года, чтобы вернуться в Амстердам. Из-за того, что я путешествовала в то время по итальянскому паспорту, я считалась врагом Голландии. Представляете? — Хильда покачала головой, не оборачиваясь к Маре. — Хорошо помню, как приближалась к родительскому дому. Издалека он выглядел абсолютно таким же. Сад стоял в цвету, распускались любимые мамины тюльпаны. Еще секунда — и казалось, мне навстречу выбегут родители. Но внутри дом оказался полностью разорен нацистами. Голые стены: ни картин, ни гобеленов, ни зеркал; полы без ковров; абсолютно пустые комнаты; из мебели не осталось ничего, даже щепки. После нацистского нашествия это был уже не дом, а один каркас.
Я бросилась по соседям, хотела найти хоть кого-то, кто видел родителей в последние дни до их отъезда. Искала хоть какую-то вещь на память о них. И нашла Марию, горничную мамы, она сидела пьяная в ближайшей пивной. Она была с матерью до последних дней, а потом уже пила беспробудно.
Мария и рассказала мне о том, что случилось. В то последнее утро к дому подкатил на черной машине «даймлер-бенц» офицер СС. Родители сначала пришли в ужас, но офицер поздоровался с ними с широкой улыбкой и вручил железнодорожные билеты первого класса до Италии. Родители очень обрадовались, решив, что это я все организовала. Пока они носились по дому, собираясь в дорогу, офицер с помощником медленно обходили комнату за комнатой, разглядывая оставшиеся немногочисленные картины, ощупывая мебель. Их лица вновь сияли улыбками, когда они помогали родителям грузить в машину багаж, перед тем как отвезти их на вокзал и усадить в отдельное купе первого класса — редкость по тем временам. Мария попрощалась с матерью, одетой в свое лучшее платье, и машина отъехала от дома. Вместе с Уиллемом, слугой отца, она смотрела, как мои седые родители, втиснутые между чемоданами и пакетами, уезжают все дальше и дальше.
Хильда отошла от плиты, шагнула к Маре.
— Мне хотелось иметь хоть что-то от родителей, мисс Койн. Вещь, до которой я могла бы дотронуться, погладить ее в те тяжелые минуты, когда мне слышался их плач из Дахау. Больше всего мне хотелось вернуть «Куколку».
Если бы только мне удалось отыскать ее после войны в Европе. Любая цивилизованная страна тут же вернула бы мне картину. Но «Куколка» давным-давно исчезла из Европы. Ее переправили в Соединенные Штаты, где правят другие законы, очень несправедливые.
Мара заговорила слегка осипшим от долгого молчания голосом:
— Потому я и здесь, мисс Баум, хотя это может показаться бесполезным теперь, когда картина украдена. Возможно, мне удастся хотя бы в малой степени компенсировать ту несправедливость, которая была совершена по отношению к вам и вашему семейству.
Хильда прищурилась.
— Что вы имеете в виду?
Мара прокашлялась, нервничая больше, чем перед любым судьей или трибуналом.
— Я пришла рассказать о мошенничестве, совершенном «Бизли» по отношению ко мне, к вам и ко многим другим людям схожей с вами судьбы.
Чувствуя большую вину перед этой женщиной, чтобы хоть как-то оправдаться, Мара попыталась обосновать свою прежнюю позицию:
— Понимаете, с самого начала в аукционном доме «Бизли» меня заверили в том, будто приобрели «Куколку» законным путем, от Альберта Бётткера, дилера с безукоризненной репутацией. В подтверждение этого мне даже показали документы.
Мисс Баум, это была сплошная ложь. После выступления в суде я узнала, что «Бизли» купил «Куколку» у Курта Штрассера, перекупщика награбленных нацистами произведений искусства. Я провела небольшое расследование. «Бизли», точнее сказать, Эдвард, двоюродный дедушка моего клиента, Майкла Рорка, стоявший во главе аукционного дома, подделал купчую на имя Бётткера, чья репутация не вызывала сомнения. В «Бизли» надеялись навсегда похоронить тот факт, что нацисты, скорее всего, украли картину у тети вашего отца в Ницце, куда она была отправлена на хранение. После нацисты совершили сделку со Штрассером, через руки которого прошло много других картин. Но хуже всего то, что человек, помогавший Штрассеру придавать сделкам законный вид, был американский военный, он работал в паре с Эдвардом Рорком.
Лицо Хильды оставалось непроницаемым, и сама она хранила молчание.
— Мисс Баум, мне очень жаль. Я хотела рассказать вам об этом до того, как вы прочтете статью в газете. Чтобы защитить всех нас от Майкла Рорка и Филиппа Робишо, готовых пойти на что угодно, лишь бы правда не всплыла наружу, я рассказала всю историю репортеру из «Нью-Йорк таймс» и предоставила ей копии документов, касающихся «Куколки». Завтра правда об истории картины станет общественным достоянием. Я понимаю, для вас это не большое утешение, теперь, когда «Куколка» украдена. Но надеюсь, сумма, которая вам достанется, послужит чем-то вроде компенсации. Независимо от судьбы картины я хотела, чтобы все узнали правду. Простите.
Хильда взорвалась.
— Простите? И вы думаете, что ваше небольшое расследование восстановит справедливость? Прежде чем вы узнали, что в «Бизли» подделали купчую, вы были готовы отдать им «Куколку». Мисс Койн, не имеет никакого значения, отослал ли мой отец картину на хранение, где ее присвоили нацисты, словно сорвали зрелый плод с куста, или лично продал ее нацистам. И в том и в другом случае «Куколка» была у него украдена. Нацисты вынудили отца носить еврейскую звезду. Они отобрали у него бизнес. Они заставили его влезть в долги. И эти долги были такие непомерные, что он пытался продать свою ценную коллекцию, чтобы купить свободу для себя и матери или просто чтобы купить еды. Если бы я могла представить дело в Европейском суде, то я бы доказала, что даже добровольная продажа при тех обстоятельствах является вынужденной и равносильна краже со стороны нацистов. Европейский суд, скорее всего, вернул бы «Куколку» его законному владельцу, то есть мне. Но не тут-то было. Битва за картину произошла здесь, в бесчувственном американском суде, где выступали вы со всеми своими хитрыми уловками.
— Мисс Баум…
— Я все сказала. А теперь уходите вместе со своими извинениями.
Мара, пошатываясь, направилась к двери, испытывая головокружение оттого, что все ее усилия оказались бесполезны. На секунду она оглянулась и неожиданно заметила деревянный ящик в дальнем углу гостиной, заставленной багажом. Она не увидела его, когда второпях входила, но зато теперь этот ящик показался ей знакомым. Мара пошарила в памяти и вспомнила: хранилище аукционного дома «Бизли». Этот самый ящик предназначался для «Куколки».
Так вот как Майкл и Филипп утрясли дело «Баум», чтобы помешать бомбе взорваться на весь мир. По-тихому организовали «кражу». Страховка пойдет в опустевшие сундуки теперешних владельцев, иезуитов, а картина попадает в руки Хильды Баум, которая только этого и ждала. Обе стороны довольны, дело «Баум» против «Бизли» прекращено, с выплатой издержек, разумеется. Все счастливы, кроме страховой компании, но она покроет убытки за счет страховых взносов. Схема сработала бы, если бы Майкл замял правду и отобрал у Мары документы, но тут он потерпел крах.
Мара уставилась на Хильду, которая стояла, высокая и решительная, с вызовом отвечая на укоризненный взгляд.
— Мисс Койн, теперь вы, надеюсь, понимаете, что я никак не могла предоставить решение суду. Ваши аргументы — и тот, что отец мог добровольно продать «Куколку» нацистам, и тот, что обращение в суд последовало после длительного перерыва, и насчет этой проклятой расписки — были слишком хитры, чтобы я рисковала. Вы и ваш суд были готовы отдать картину «Бизли». Поэтому, когда вчера ночью мне предложили «Куколку», у меня не оставалось другого выбора, как согласиться.
— Нет, у вас был выбор.
— Мисс Койн, я пошла бы на сделку с самим дьяволом, лишь бы вернуть картину.
И тут впервые Маре пришли на ум верные слова.
— Мисс Баум, мне кажется, вы так и поступили.