Глава XXXII
СРАВНЕНИЯ. ОТВЕРГНУТОЕ ПРИЗНАНИЕ
5 октября. Эстер Харгрейв обещает стать во всех отношениях прелестной девушкой. Она еще не покинула классную комнату, но мать часто привозит ее к нам по утрам, когда дженльмены на охоте, и она проводит час-другой с сестрой, со мной и с детишками. А когда мы отправляемся в Грув, я всегда ищу ее общества и разговариваю с ней больше, чем с остальными, потому что очень полюбила мою юную подружку, а она меня. Право, не понимаю, что привлекательного находит она во мне: ведь я уже не та веселая, живая натура, какой была когда-то. Впрочем, она ведь больше никого не видит, кроме своей черствой матери и гувернантки (такой чопорной блюстительницы приличий, какую только удалось предусмотрительной маменьке отыскать, чтобы она сделала из своей ученицы образчик светской пустоты), а теперь еще и тихой, сломленной старшей сестры. Я часто задумываюсь, какой жребий в жизни выпадет ей, — и она тоже. Но ее мечты о будущем исполнены радужных надежд — как некогда мои. Я содрогаюсь при мысли, что и ей выпадет убедиться на опыте в их тщете и обманчивости. У меня такое ощущение, что ее разочарование ранит меня даже больнее, чем мое собственное. Я уже почти верю, что была рождена для этой судьбы, но Эстер так весела и непосредственна, так беззаботна и своевольна, так бесхитростна и простодушна! Как это будет жестоко, если и она когда-нибудь почувствует то, что чувствую сейчас я, и узнает все то, что узнала я!
Сестра также полна страха за нее. Вчера утром (день выдался удивительно ясным и теплым для октября) мы с Милисент вышли в сад, чтобы полчасика отдохнуть там в обществе друг друга и наших детей, пока Аннабелла на кушетке в гостиной дочитывала модный роман. Мы резвились с нашими малютками, почти не уступая им в живости, а потом отошли под сень старого бука, чтобы поправить волосы, растрепанные беготней и шаловливым ветерком. Дети пошли вперед по широкой, залитой солнцем дорожке, — мой Артур поддерживал под локоток ее маленькую Хелен, которая еще не совсем уверенно держится на пухлых ножках, и с умным видом показывал ей всякие достопримечательности бордюра, лепеча что-то не слишком вразумительное, но ее вполне удовлетворяющее. Эта милая картина вызвала у нас умиленный смех, и мы поневоле заговорили об их будущем, после чего погрузились в задумчивость и дальше шли молча, каждая размышляя о своем. Видимо, ход мыслей Милисент заставил ее вспомнить о сестре.
— Хелен, — вдруг сказала она, — ты ведь часто видишься с Эстер?
— Ну, не очень часто.
— Однако все же чаще, чем теперь я, и она тебя любит, я знаю и просто перед тобой благоговеет. Ни с чьим мнением она так не считается и говорит, что ты гораздо умнее мамы.
— Просто она упряма, и мое мнение чаще совпадает с ее собственным в отличие от мнения вашей матушки. Но что, собственно, из этого следует, Милисент?
— Видишь ли, раз ты имеешь на нее такое влияние, то, прошу тебя, внуши ей, что она, как бы ее ни убеждали, ни заставляли, ни соблазняли, ни в коем случае не должна выходить замуж ради денег, или титула, или положения в свете, или из-за каких-то еще суетных соображений, но только по любви, сочетающейся с обоснованным уважением.
— В этом нет нужды, — ответила я. — Мы уже обсуждали с ней подобные темы, и могу тебя заверить, ее представления о любви и браке как нельзя более романтичны.
— Нет, романтичные понятия тут только вредны. Я хочу, чтобы она представляла себе истинное положение вещей.
— Ты права. Однако то, что свет клеймит как романтичность, нередко, по-моему, куда ближе к истине, чем принято считать. Хотя высокие мечты юности слишком часто сменяются пошлым практицизмом зрелости, это ведь еще не делает их ложными.
— Что же, если ты считаешь ее представления верными, то укрепи ее в них, хорошо? Поддерживай их, насколько возможно. Ведь и у меня когда-то были самые романтические понятия… Нет, я вовсе не хочу сказать, что сожалею о своей судьбе, нет-нет, и тем не менее…
— Понимаю, — сказала я. — Для себя ты своим жребием довольна, но не хотела бы, чтобы твоя сестра страдала так же, как ты.
— Да. Или даже хуже. Ей будет гораздо тяжелее, чем мне, Хелен, потому что я-то, правда, довольна, хотя, быть может, ты и думаешь иначе. Я готова принести самую торжественную клятву, что не променяла бы моего мужа ни на какого другого, даже если бы для этого мне достаточно было сорвать вон тот лист!
— Я тебе верю. Теперь его ты ни на кого не променяешь, однако некоторые его качества предпочла бы обменять на лучшие.
— Да. Как и некоторые из моих собственных. Ведь и он, и я равно несовершенны, и я желаю ему стать лучше, точно так же, как себе. Ведь он станет лучше, Хелен, не правда ли? Ему же только двадцать шесть лет!
— Возможно, — ответила я.
— Станет, ведь правда? — повторила она.
— Прости, что я соглашаюсь с тобой без особого жара, Милисент. Мне ни в коем случае не хотелось бы обескураживать тебя, но мои собственные надежды столько раз бывали обмануты, что я стала столь же холодна и недоверчива в своих ожиданиях, как самая сварливая старуха.
— И все-таки не теряешь надежды? Что даже мистер Хантингдон способен исправиться?
— Да, признаюсь, я еще храню ее и верю, что даже он… Видимо, надежда гибнет вместе с жизнью. А он намного хуже мистера Хэттерсли, Милисент?
— Если хочешь услышать мое откровенное мнение, то, по-моему, их даже сравнивать нельзя. Только не обижайся, Хелен! Ты же знаешь, я не умею кривить душой. И тоже говори все, что думаешь. Я не обижусь.
— Милочка, я нисколько не обиделась. И сама считаю, что такое сравнение во многом было бы в пользу Хэттерсли.
Нежное сердце Милисент сказало ей, как дорого мне стоило подобное признание, и она выразила мне сочувствие совсем по-детски, — молча чмокнула меня в щеку, а потом отвернулась, подхватила на руки свою крошку и спрятала лицо в ее платьице. Как странно, что мы так часто плачем из жалости к друг другу, а о себе не проливаем ни единой слезы! Ее душа достаточно обременена собственными печалями, но она не выдержала мысли о моих! И от ее сочувствия я тоже всплакнула, хотя уже давным-давно не оплакивала своей судьбы.
Однако Милисент действительно не очень притворяется, утверждая, что не жалеет о своем выборе. Она искренне любит мужа, а он, к сожалению, и правда нисколько не проигрывает в сравнении с моим. То ли он не столь безудержно предается излишествам, то ли благодаря более крепкому телесному здоровью они влияют на него не столь губительно — во всяком случае, он никогда не доводит себя до состояния, сходного с идиотизмом, и после разгульной ночи бывает лишь чуть более вспыльчивым или, в худшем случае, проводит утро в угрюмом раздражении. Но и оно лучше апатичной слабости и уныния, капризной мелочной сварливости, сносить которую особенно трудно, так как стыдишься за него. Но, с другой стороны, прежде с Артуром этого не случалось — просто теперь он стал менее вынослив, чем был в возрасте Хэттерсли. И если последний не исправится, то его здоровье не выдержит столь долгих испытаний. Он на пять лет моложе своего друга, и его пороки еще не взяли над ним полную власть. Он не сросся с ними, не превратил их в часть самого себя. Они пока льнут к нему не более, чем плащ, который он может сбросить в любую минуту, если захочет. Но как долго еще останется у него этот выбор? Хотя он игрушка своих страстей и чувств, хотя пренебрегает долгом и высочайшими привилегиями разумных существ, он вовсе не сластолюбец и предпочитает более здоровые и деятельные животные удовольствия тем, которые расслабляют и истощают человека. Он не превращает удовлетворение своих потребностей в целую науку, идет ли речь о радостях стола или о чем-либо другом. Он с аппетитом ест то, что ему подают, не унижая себя гурманством, той недостойной прихотливостью, которая так неприятна в тех, кого мы хотим уважать. Артур, боюсь, совсем предался бы ублажению плоти и дошел бы в этом до всевозможных злоупотреблений, если бы не страх непоправимо притупить вкус к подобным удовольствиям, что лишило бы его возможности и дальше ими наслаждаться. Для Хэттерсли, какой он ни отчаянный гуляка, все-таки, по-моему, надежда еще есть, и не такая уж малая. Нет, конечно, мне и в голову не придет винить бедняжку Милисент за его распущенность, однако я убеждена, что достань у нее мужества и желания откровенно высказать ему свое мнение о его поведении, а потом не отступать, это способствовало бы его исправлению, он начал бы обходиться с ней лучше и больше ее любить. Отчасти меня убедил в этом разговор с ним несколько дней тому назад. Я намерена ей кое-что посоветовать, но пока колеблюсь, зная, насколько это чуждо и ее понятиям, и ее характеру. А если мои советы не принесут пользы, то неизбежно сделают ее еще более несчастной.
Случилось это на прошлой неделе, когда из-за проливного дождя общество коротало время в бильярдной, и мы с Милисент увели маленьких Артура и Хелен в библиотеку, надеясь приятно провести утро с нашими детишками, книгами и друг с другом. Однако менее чем через два часа наше уединение нарушил мистер Хэттерсли. Полагаю, проходя по коридору, он услышал голос дочки, которую просто обожает, как и она его.
От него разило конюшней, где он наслаждался обществом себе подобных — то есть лошадей — с самого завтрака. Но моя маленькая тезка не обратила на этот аромат ни малейшего внимания: едва в дверях появилась могучая фигура ее папеньки, как она взвизгнула от восторга, покинула материнские колени, с радостным воркованием побежала к нему, протягивая ручонки, чтобы удержать равновесие, обняла его ногу, откинула головку и разразилась счастливым смехом. Неудивительно, что на его губах заиграла нежная улыбка, едва он посмотрел сверху вниз на прелестное личико, сияющее невинным весельем, на ясные голубые глаза и мягкие льняные кудри, упавшие на беленькую шейку и плечи. Но подумал ли он, как мало достоин подобного сокровища? Боюсь, такая мысль ему в голову не пришла. Он подхватил девочку на руки, и несколько минут продолжалась довольно буйная возня, но трудно сказать, кто громче смеялся и кричал — отец или дочь. Однако, как и следовало ожидать, этим грубым забавам настал конец: он ненароком сделал малютке больно, она заплакала и была посажена на колени матери с приказанием «разобраться с ней». Девочка вернулась к своей ласковой утешительнице с той же радостью, с какой убежала от нее, прильнула к ней, сразу же успокоилась, опустила утомленную головку на материнское плечо и вскоре уснула.
А мистер Хэттерсли направился к камину, своей широкой фигурой заслонил от нас огонь, упер руки в бока, выпятил грудь и обвел комнату хозяйским взглядом, словно и она, и все в ней, и весь дом принадлежали ему.
— Дьявольски скверная погода! — начал он. — Поохотиться нынче не придется, как погляжу.
Затем внезапно и весьма громогласно он развлек нас куплетом разудалой песенки, промычал несколько тактов, присвистнул и продолжал:
— Послушайте, миссис Хантингдон, а ваш муженек держит отличную конюшню. Не то чтобы большую, но превосходную. Нынче я побывал там, и, честное слово, мне давненько не приходилось видеть лошадок лучше Серого Тома, Черной Бесс и этого жеребчика… как его там?.. А, Нимврода! — Затем последовало подробное описание их статей, перешедшее вскоре в изложение великих свершений на ниве коннозаводства, которым он думает заняться, когда его папаша сочтет за благо отправиться в мир иной. — Не то чтобы я желал ему поскорее упокоиться, — добавил он. — По мне, пусть старикан коптит небо, пока ему самому не надоест.
— Еще бы, мистер Хэттерсли!
— Ну да. Такая уж у меня манера выражаться. Этого же не миновать, вот я и ищу, чем утешиться. Ведь так оно и следует, э, миссис X.? Но вы-то что тут вдвоем поделываете? А… леди Лоуборо где?
— В бильярдной.
— Вот уж красавица, так красавица! — продолжал он, устремляя взгляд на жену, которая, по мере того как он говорил, все больше бледнела и менялась в лице. — Как великолепно сложена! А черные жгучие глаза! А норов! Да и язычок тоже, когда она решает пустить его в ход! Она просто мое божество. Но ты не огорчайся, Милисент, я бы никогда на ней не женился, даже если бы за ней в приданое давали целое королевство. Мне мою женушку подавай. Ну же, ну! Чего ты куксишься? Или ты мне не веришь? — Нет, я тебе верю, — прошептала она грустно, с тоскливой покорностью судьбе и отвернулась погладить по головке спящую дочурку, которую положила на кушетку рядом с собой.
— Так чего же ты злишься? Ну-ка, Милли, подойди сюда и объясни, почему тебе мало моего слова!
Она подошла, положила миниатюрную руку на его локоть и, поглядев ему в лицо, сказала негромко:
— Но что, собственно, это означает, Ральф? Только то, что, безмерно восхищаясь Аннабеллой — и за качества, которых я лишена, — своей женой ты предпочитаешь иметь меня, а не ее. Однако это же просто доказывает, что ты не считаешь нужным любить свою жену. Тебе довольно, если она ведет твой дом и нянчит твоего ребенка. Но я не злюсь, мне только очень грустно. Ведь, — прибавила она дрожащим голосом совсем тихо, снимая руку с его руки и устремляя взгляд на ковер, — если ты меня не любишь, то не любишь, и тут ничего изменить нельзя.
— Верно. Но кто тебе сказал, что я тебя не люблю? Разве я говорил, что люблю Аннабеллу? — Ты сказал, что она твое божество.
— Верно. Но божеству можно только поклоняться. И я поклоняюсь Аннабелле, но я ее не люблю, а вот тебя, Милисент, люблю, но не поклоняюсь тебе! — В доказательство своей любви он ухватил густую прядь ее светло-каштановых волос и принялся немилосердно ее дергать.
— Правда, Ральф? — прошептала его жена, пытаясь улыбнуться сквозь слезы, и лишь погладила его по руке, показывая, что ей немножко больно от такой ласки.
— Чистая правда, — ответил он. — Только ты иногда очень уж меня допекаешь!
— Я? Допекаю тебя? — воскликнула она в понятном удивлении.
— Вот именно ты. Вечной своей заботливостью и уступчивостью. Если мальчишку весь день пичкают изюмом и засахаренными сливами, ему захочется лимона, это уж как пить дать. И еще, Милли, ты же видела пляжи на морском берегу? Песок такой чистый, такой ровный на вид, такой мягкой под ногами! Но если тебе доведется полчаса брести по этому мягонькому ковру, в котором при каждом шаге ноги вязнут и тем глубже, чем сильнее ты на него наступишь, — то тебе это скоро надоест, и ты обрадуешься, выбравшись на каменную землю, которая под тобой ни на дюйм не провалится, хоть стой на ней, хоть гуляй, хоть прыгай! И будь она тверже мельничного жернова, идти тебе по ней будет куда легче!
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, Ральф, — ответила она, нервно теребя часовую цепочку и обводя кончиком маленькой ножки узор на ковре. — Я понимаю… Но мне казалось, ты любишь, чтобы тебе во всем уступали. И я не могу теперь перемениться.
— Очень нравится, — сказал он, притягивая ее к себе все за ту же злополучную прядь. — Не обращай внимания на то, что я болтаю, Милли. Мужчине нужно на, что-нибудь ворчать, и если он не может жаловаться на то, как жена изводит его своими капризами и упрямством, ему остается только жаловаться на то, как она допекает его добротой и кротостью!
— Но зачем же жаловаться, если я тебе не надоела и ты мной доволен?
— Ну, чтобы оправдать собственные недостатки, а то зачем же? Или ты думаешь, я буду таскать на своих плечах все бремя моих грехов, если рядом есть женушка, готовая помочь мне, а на плечах у нее ни единого собственного греха?
— Таких на земле не найти! — ответила она серьезно, высвободила злополучную прядь из его пальцев, поцеловала их с искренней нежностью и порхнула к двери.
— Что еще случилось? — спросил он. — Куда ты?
— Причесаться, — ответила она сквозь спутанные локоны. — Ты ведь меня совсем растрепал.
— Ну, беги, беги! Чудная женщина, — добавил он, когда она скрылась за дверью. — Только слишком уж податлива, прямо-таки тает под рукой. Кажется, я, когда хвачу лишнего, обхожусь с ней скверно, но что я могу поделать? Она ведь ничего мне не говорит, ни тогда, ни потом. Наверное, ей это все равно.
— Тут я в силах вам помочь, мистер Хэттерсли, — перебила я. — Ей это далеко не все равно! Как и еще многое другое, о чем она вам ничего не говорит.
— А вы откуда знаете? Она что, вам жаловалась? — крикнул он с яростью, которая вспыхнула бы пожаром, если бы я ответила «да».
— Нет. Но я знаю ее дольше, чем вы, и лучше вас научилась ее понимать. Так вот, мистер Хэттерсли: Милисент любит вас куда больше, чем вы того заслуживаете, и в вашей власти сделать ее очень счастливой. Вы же предпочитаете быть ее злым гением, и, смею сказать, не проходит дня, чтобы вы не сделали ей больно, хотя вполне могли бы этого избежать, если бы пожелали.
— Ну, я тут ни при чем, — ответил он, небрежно глядя на потолок и засовывая руки в карманы. — Если ей мое поведение не по нутру, она могла бы мне об этом сказать!
— Но ведь именно такую жену вы хотели! Разве вы не говорили мистеру Хантингдону, что вам требуется жена, которая будет подчиняться вам безропотно и никогда не упрекать, что бы вы ни вытворяли?
— Верно. Но кто сказал, что мы всегда должны получать все, чего хотим? Так можно испортить и самого хорошего человека! Как я могу удержаться от разгула, когда вижу, что ей все едино, веду ли я себя, как добродетельный христианин или как отпетый шалопай, каким меня создала природа? И как я могу удержаться и не дразнить ее, если она так соблазнительно покорна и покладиста? Когда она ластится у моих ног, точно спаниель, и даже взглядом не покажет, что с нее хватит?
— Если вы по натуре такой тиран, то удержаться трудно, я согласна. Но благородный дух никогда не находит удовольствия в том, чтобы мучить слабых, а, напротив, стремится помочь и оберечь.
— Я ее вовсе не мучаю! Но все время помогать и оберегать дьявольски скучно! Да и откуда мне знать, мучаю я ее или нет, если она молчит и даже бровью не поведет? Иной раз мне сдается, что она совсем бесчувственная, и тогда я продолжаю свое, пока она не расплачется, а тогда успокаиваюсь.
— Значит, вам все-таки нравится ее мучить?
— Да говорят же вам, ничего подобного! Разве что, когда я в очень скверном расположении духа или, наоборот, в очень хорошем и рад уколоть, чтобы потом утешить. Или когда она повесит нос, и хочется ее встряхнуть хорошенько. А иногда она меня злит — вдруг расплачется ни с того ни с сего и не отвечает, почему. Вот тогда, признаюсь, я и правда на стенку лезу. Особенно если не в твердой памяти.
— Видимо, так почти всегда и бывает, — заметила я. — Но в будущем, когда увидите, что она «повесила нос» или плачет «ни с того ни с сего», как вы выразились, ищите причину в себе. Поверьте, либо вы сделали ей очень больно, либо ваше обычное дурное поведение стало ей на миг невыносимо.
— Что-то не верится! А если так, то она должна мне прямо сказать! А дуться, злиться и играть в молчанку, по-моему, нечестно и мне не по вкусу. Как же она хочет, чтобы я исправился?
— Возможно, она приписывает вам больше здравого смысла, чем вы обладаете на самом деле, и обманывает себя надеждой, что в один прекрасный день вы сами увидите свои прегрешения и откажетесь от них.
— Нельзя ли без ваших шпилек, миссис Хантингдон? У меня хватает здравого смысла понять, что я не всегда веду себя как должно. Но порой мне представляется, что это пустяки, пока я не причиню вреда никому, кроме себя…
— Вовсе не пустяки! — перебила я. — И для вас самого (как вы на горе себе убедитесь в мире ином!), и для всех ваших близких, и особенно для вашей жены. И вздор, будто можно никому не вредить, кроме себя. Невозможно повредить себе — и особенно такими поступками, которые вы имеете в виду, — не причинив при этом того или иного вреда сотням, если не тысячам людей, либо творя зло, как вы его творите, либо не делая добра, как вы его не делаете!
— Как я говорил, — продолжал он, — а вернее, сказал бы, если бы вы меня не оборвали, мне иногда кажется, что я стал бы лучше, будь у меня жена, которая всегда указывала бы мне на мои дурные поступки и своим одобрением или неодобрением побуждала бы меня искать добра и избегать зла.
— Если у вас не будет побуждений выше, чем одобрение такой же простой смертной, как вы сами, пользу вам это принесет весьма малую.
— Нет, все-таки найди я подругу жизни, которая не была бы неизменно уступчивой и ласковой, а порой набиралась бы мужества настоять на своем и всегда прямо и честно говорила бы то, что думает, — вот такая, как вы, например… Да если бы я обращался с вами так же, как с ней, когда мы в Лондоне, то, хоть присягну, вы бы мне жару задавали!
— Вы ошибаетесь, я совсем не строптивая ведьма.
— Тем лучше, потому что я не терплю возражений… то есть при обычных обстоятельствах, и свободу свою люблю не меньше всякого другого, только, мне кажется, избыток ее никому не полезен.
— Ну, без всяких причин я бы вам возражать не стала, и, бесспорно, я всегда прямо говорила бы вам, что думаю о вашем поведении. А если бы вы вздумали меня тиранить — телесно, духовно или материально, то, во всяком случае, у вас не было бы оснований полагать, будто мне «это все равно».
— Не сомневаюсь, сударыня. И, по-моему, если бы моя жена решила поступать так же, это было бы лучше для нас обоих.
— Я ей скажу.
— Нет, нет, не надо. Собственно говоря, тут есть многое и против. Я вот вспомнил, что Хантингдон, негодяй, иногда жалеет, что вы мало на нее похожи. И вы ведь убедились, что при всем при том исправить его вам не удается. Он же вдесятеро хуже меня. Конечно, он вас боится, то есть при вас он старается вести себя как можно лучше, но…
— Что же тогда, «как можно хуже»? — не удержавшись, спросила я.
— Да правду сказать, скверно, дальше некуда, верно, Харгрейв? — спросил он у этого джентльмена, который вошел в комнату незаметно для меня, так как я стояла теперь у камина спиной к двери. — Ведь Хантингдон, — продолжал он, — на редкость нераскаянный грешник, а?
— Его супруга не позволит так говорить о нем безнаказанно, — ответил мистер Харгрейв, подходя к нам. — Но должен сказать, я благодарю Бога, что я все-таки не таков.
— Быть может, вам больше подобало бы, — заметила я, — взглянуть на себя со стороны и сказать: «Боже, смилуйся надо мной грешным!»
— Вы очень строги, — ответил он, чуть поклонившись и выпрямляясь с гордым, но слегка обиженным видом. Хэттерсли засмеялся и хлопнул его по плечу. Мистер Харгрейв с миной оскорбленного достоинства бросил его руку и отошел на другой конец коврика.
— Нет, вы только подумайте, миссис Хантингдон! — вскричал его зять. — Я стукнул Уолтера Харгрейва, когда напился во второй наш вечер у вас, и с тех пор он не желает со мной разговаривать, хотя я попросил у него прощения на следующее же утро!
— То, как вы его попросили, и ясность, с которой вы помнили все, что происходило накануне, показали, что вы хоть и были пьяны, но отдавали себе полный отчет в своих поступках.
— Так ты ведь попробовал встать между мной и моей женой, — проворчал Хэттерсли, — а кто же это стерпит?
— Так, значит, вы оправдываете свое поведение? — спросил мистер Харгрейв, бросая на зятя злобный взгляд.
— Да нет же, говорят тебе, я бы никогда этого не сделал, не будь я под парами. А если ты желаешь злиться после всех извинений, которые я тебе принес, так злись, сколько твоей душе угодно, и будь проклят!
— Я бы воздержался от таких выражений, хотя бы в присутствии дамы, — заметил мистер Харгрейв, пряча ярость под маской отвращения.
— А что я такого сказал? — возразил Хэттерсли. — Святую истину, только и всего. Он же будет проклят, миссис Хантингдон, если не простит брату своему согрешения его, ведь верно?
— Вам следует его простить, мистер Харгрейв, — сказала я, — раз он просит у вас прощения.
— Вы так считаете? Ну, так я его прощаю! — И с почти дружеской улыбкой он шагнул вперед, протягивая руку, которую его зять тут же горячо пожал, и примирение выглядело вполне сердечным с обеих сторон.
— Обида, — продолжал Харгрейв, оборачиваясь ко мне, — казалась особенно горькой, потому что была нанесена в вашем присутствии. Но раз вы приказали простить ее, то я ее тотчас забуду.
— Видно, лучше всего я могу отплатить тебе, убравшись подальше, — заметил Хэттерсли, ухмыляясь, и, получив ответную улыбку шурина, вышел из библиотеки. Это меня насторожило. А мистер Харгрейв шагнул ко мне и заговорил крайне серьезным тоном:
— Дорогая миссис Хантингдон, как я мечтал об этой минуте и как ее страшился! Не тревожьтесь, — перебил он себя, увидев, что я покраснела от гнева. — Я не собираюсь оскорблять вас бесполезными мольбами или сетованиями. И не дерзну беспокоить вас упоминаниями о моих чувствах или ваших совершенствах, но я должен открыть вам одно обстоятельство, о котором вам необходимо знать, но мне невыразимо тяжело…
— Ну, так не трудитесь его открывать!
— Но это крайне важно…
— В таком случае, я все скоро узнаю сама, тем более если это что-то дурное, как вы, видимо, считаете. А сейчас я должна отвести детей в детскую.
— Но не могли бы вы распорядиться, чтобы их увела горничная?
— Нет. Я хочу поразмяться, поднявшись на верхний этаж. Идем, Артур.
— Но вы вернетесь?
— Не сразу. Не ждите меня.
— Когда же я смогу вас увидеть?
— За вторым завтраком, — ответила я через плечо, держа на одной руке крошку Хелен, а другой ведя Артура.
Харгрейв отвернулся, что-то сердито пробормотав, не то порицая, не то жалуясь, но я расслышала только одно слово «бессердечность».
— Что это еще за вздор, мистер Харгрейв? — спросила я, останавливаясь в дверях. — О чем вы?
— Ни о чем… Я вовсе не хотел, чтобы вы услышали мой монолог. Но дело в том, миссис Хантингдон, что я обязан открыть вам нечто, о чем говорить мне столь же тягостно и больно, как вам — слушать, и я хотел бы, чтобы вы подарили мне несколько минут разговора наедине, где и когда вам будет удобно. Я прошу об этом не из эгоистических побуждений и не, по причине, которая могла бы оскорбить вашу нечеловеческую чистоту, а потому вам незачем убивать меня этим взглядом ледяного и безжалостного презрения. Мне известно какие чувства обычно вызывают те, кто сообщает дурные вести, не говоря уж…
— Но что это за поразительные сведения? — нетерпеливо перебила я. — Если они так уж важны, то изложите их в двух словах, и я пойду.
— В двух словах я не могу. Отошлите детей и выслушайте меня.
— Нет. Оставьте ваши дурные вести себе. Я знаю, это что-то, чего я слышать не хочу, и что-то, что вам неприятно мне сообщить.
— Ваша догадка, увы, слишком верна. Но раз уж мне это стало известно, я почитаю своим долгом открыть вам…
— Ах, избавьте нас обоих от такого испытания! Я освобождаю вас от этого долга. Вы предложили рассказать, я отказалась выслушать. И вы не будете повинны в моем невежестве.
— Пусть так! От меня вы этого не узнаете. Но когда удар поразит вас нежданно, помните, я пытался смягчить его!
Я ушла, твердо решив, что его слова меня не тревожат. Что он мог открыть такого мне? Без сомнения, какие-то преувеличенные сплетни о моем злополучном муже, которые он хотел использовать для собственных скверных целей.
Шестое. Он больше не упоминал эту важнейшую тайну. И я не вижу причин раскаиваться в том, что отказалась его выслушать. Пресловутый удар меня еще не поразил, да я его и не опасаюсь. Сейчас я довольна Артуром. Уже две недели, как он ведет себя почти благопристойно. А последнюю неделю был так умерен за столом, что я уже замечаю, насколько лучше стали его настроение и внешний вид. Осмелюсь ли я надеяться, что так будет и дальше?