20
ЖОЗЕФИНА И «БРИЛЛИАНТОВЫЕ КОНИ»
На четвертый год республики бриллиант был отдан в заклад, а император влюбился. Сначала я упомяну это более позднее обстоятельство, поскольку странным образом оно привело к первому.
Император был очарован той самой креольской красавицей, которую я знавал на Мартинике в 1787 году, когда мне был двадцать один год. Тогда я был морским офицером и прибыл на ее остров прямо из зимнего Бостона, где изучил английский язык настолько, что мог служить переводчиком при переговорах между моим капитаном и губернатором Бостона. То было счастливое время в самом конце Войны за независимость, когда маленькие дети целовали нам руки в знак благодарности.
На Мартинике меня приняла баронесса Ташер, и в доме баронессы я впервые встретился с ее племянницей виконтессой Розой де Богарнэ. Роза была оставлена мужем и провела год в монастыре, прежде чем вернулась на Мартинику, свою родину. В те дни она неспешно жила будто в тумане ленивого очарования. Под баньяновыми деревьями, где раб обмахивал ее опахалом, она говорила на любую тему, а еще обладала изящными манерами, ровным характером и грацией, которая имеет своим источником доброту.
У нее была великолепная фигура, самые красивые руки в мире, и она сочетала в своей особе множество привлекательных черт, хотя от сахара, производимого на ее родине, зубы у нее сгнили до пеньков. Не последними среди этих привлекательных черт были ее волнующий голос и потупленный взгляд. Она говорила тогда о странной участи, которую одна старая рабыня предсказала ей, прежде чем она вышла замуж за де Богарнэ. Эта рабыня, которая перекрестилась, увидев ее, предсказала ей несчастливый союз, вдовство и положение королевы Франции.
— Разве это не drôle! — говорила она, и все молодые офицеры, которые бездельничали на ее веранде, соглашались с нею.
Возможно, то была правда, ибо она всегда была творцом своего будущего, как и все люди того времени. Разумеется, тогда у меня имелось мало оснований верить ей или предвидеть в ней королеву.
Наши вторые завтраки длились чуть ли не до вечера; наши обеды проходили под напудренными добела тропическими лунами. К концу трапезы от пирамид мелких хрустких розовых креветок, которых мы клали в рот целиком, ничего не оставалось, также и от тонко нарезанных сладких фруктов, и босоногие рабы исчезали за кустами, кишевшими чирикающими тропическими созданиями. Уже тогда Роза гадала на картах и предсказывала будущее. Эта особа исподволь оглядывалась вокруг и видела все: она всегда говорила «нет», прежде чем сказать «да», чтобы придать этим «да» больше ценности.
Все мы знали ее историю: в шестнадцать лет ее отослали в Париж и выдали замуж, брак был решен без нее, у нее родилось двое детей, а потом ее муж, Александр де Богарнэ, ушел к любовнице. Она вернулась на Мартинику на два года, тогда-то я и встретил ее. После того как я покинул этот остров, она вернулась во Францию, де Богарнэ в то время стал членом Конституционной ассамблеи. На корабле ее младшая дочь, Гортензия, пела перед матросами негритянские песни и танцевала креольские танцы так, что сносила пару туфель и до крови сбила ноги.
Во время террора Розу де Богарнэ заключили в Карм, ее муж был гильотинирован. В Карме, где стены стали коричневыми от сентябрьской крови, она жила как в аду — сырость, паразиты, окна закрашены. Она была брошена в тюремное зловоние вместе с герцогами и принцами, дантистами и торговцами табаком, парикмахерами и архитекторами, художниками и торговцами лимонадом, и все ежедневно ожидали визита госпожи Смерти. Дети, навестившие Розу, оставили ей Фортюне, противную маленькую собачонку, которая проносила записки под ошейником и тявкала на крыс.
Роза де Богарнэ была одной из немногих, кто плакал в присутствии других в тюрьме. Доведись ей взойти на гильотину, она умерла бы, в точности как мадам дю Барри, которая в отличие от многих храбрых герцогинь рыдала, кричала, извивалась и вырывалась, так что никто не забыл, как она умерла.
Возможно, в тюрьме, как и все другие, она не расставалась с мечтой — желанием чего-то большего. Она вышла из тюрьмы, сохранив свою красивую голову, эта женщина, созданная для того, чтобы доставлять наслаждения и соответственно сама склонная к наслаждениям, стремящаяся вернуть drôle. Еще на тюремном дворе Карма, заметив старую каргу, которая держала в руке платье (robe) и камень (pierre) и водила ладонью по горлу, она поняла, что кризис 9 термидора миновал, Робеспьер мертв, и она спасена.
Тогда Париж увидел в ней «американку», знатную и томную на островной лад. Это не значило, что у нее не было амбиций, ибо она обеспечила себя местом любовницы трех из пяти директоров, в том числе генерала Барраса, который возглавлял правительство. Как американка, она знала жаркие края, где растут деревья с густой листвой, пряности и фрукты, и кое-что об обычаях туземцев. (Порядки на ее плантациях со ста пятьюдесятью рабами считались наименее жестокими по сравнению с прочими на этом острове.) Она живала там, где красноглазые ящерицы скользят среди жестких серых древесных корней, которые выгибаются над землей, и все это она носила в себе, заодно с пророчеством.
Когда графиня плыла по гостиной, она покачивалась на островной лад, который воплощал в себе грацию и чувственность. Ни слишком высока, ни слишком низкоросла. Длинные каштановые волосы с великолепным блеском и глаза цвета темно-синей ночи, длинные веки, которые привычно полузакрыты и густо обрамлены замечательными ресницами. Локоны вокруг лица завиваются маленькими дерзкими шестерками на фоне прекрасной кожи. Маленькие ручки и ножки (которые император всегда высоко ценил) и странно маленький ротик. Она улыбалась, не открывая рта, как женщина на картине Леонардо да Винчи, висевшей в их спальне в Тюильри. По утрам она накидывала на голову красный мадрасский платок, повязанный на креольский манер, — привычка, которую император перенял у нее, и даже сейчас по утрам он повязывает голову мадрасским платком.
В качестве любовницы Барраса она оказалась в центре полусвета, выросшего из праха революции. Я знавал тех, кто бывал у нее в доме на улице Сан-Доминик — в доме с синим нанкинским фарфором, мебелью желтого дерева из Гваделупы, и в маленькой комнате, где обычно обедали, — круглый стол и стулья красного дерева, набитые черным конским волосом. Везде были зеркала и цветы, бросавшие вызов сезону и климату. Маленький бюст Сократа, очевидно, должен был придать обстановке серьезность. Иногда она играла на арфе, стоявшей в углу, и немного пела. Здесь она создала свой мирок из уцелевших аристократов, останков старого мира, женщин, которые умели идти на компромисс, тех, кто был приятен и имел хорошие манеры, — мирок, замкнутый и украшенный, как маленький домик. В разгар голода она накрывала роскошный стол благодаря корзинам продуктов, прибывавших от Барраса, который платил и за жилье. Он правил страной с 9 термидора, An II, по 18 брюмера, An VIII.
Поздно ночью, когда все расходились, господин де Монтескье и герцог де Ниверн оставались, чтобы рассказывать запретные истории о старом дворе в Версале. Обносившийся молодой генерал тоже оставался — слушал и смотрел на нее своим невыносимым взглядом, на эту женщину, которую он описывал как «сплошное кружево». То был Наполеон — Наполеон лета 1795 года.
Наполеон к тому времени взял Тулон, отобрав его у Англии — обстрелял английский флот с высот. В этом сражении он был ранен в левое бедро, и после его повысили в чине до бригадного генерала. Некоторое время он был под подозрением из-за дружбы с братом Робеспьера — домашний арест, потом освобождение. Генерал Баррас призвал его защитить Конвент от мятежа роялистов, направлявшихся к Тюильри. Памятуя о безумии, которое он наблюдал 10 августа, Наполеон приказал своим пушкарям стрелять в толпу у церкви Святого Роха. Сотни пали, а он был произведен в полные генералы в двадцать шесть лет.
Как он встретился с Розой де Богарнэ? Не знаю и никогда не спрашивал, ибо теперь, говоря о ней, он всякий раз опечаливается. Говорят, будто ее сын, Эжен, пришел к генералу Бонапарту потребовать шпагу своего отца, а Роза пришла, чтобы поблагодарить его за то, что он вернул шпагу. Другие говорят, будто они познакомились в доме Терезии Тальен, черноволосой красавицы, которая во время террора была посажена в тюрьму. Из своей камеры Терезия бросила кочан капусты со спрятанной в нем запиской, в которой просила своего возлюбленного Тальена спасти ее и Францию. Он обличал Робеспьера в Конвенте, ускорив его гибель. Теперь Терезия Тальен жила ради того, чтобы и дальше доставлять удовольствие окружающей ее jeuness d’orée.
В качестве одного из лидеров этого безумного потерянного общества времен Директории Роза де Богарнэ носилась с Терезией Тальен повсюду и часто бывала в ее маленьком домике с фальшивой соломенной крышей. Интерьер домика мадам Тальен полностью переделала, копируя интерьеры Помпеи. Умащенные маслами тела богинь Директории вроде мадам Рекамье присутствовали постоянно — они сидели, томно развалившись в атласных креслах, прически á la guillotine, шеи повязаны красными лентами. Раскопки в Помпее и Геркулануме вдохновили этих merveileuses — они изображали античных богинь в прозрачных муслиновых рубашках на голое тело, подвязанных у шеи и под грудью, в золотых сандалиях, ремни которых высоко обвивали обнаженные ноги. Они приклеивали локоны к щекам, чтобы те не шевелились, когда они смеялись своим резким смехом — смехом тех, кто видел слишком многое.
Опьяненная радостью спасения, Роза жила с беспечностью человека, который в течение нескольких месяцев каждый день думал о смерти, а теперь проводит дни, размышляя о том, какой наряд надеть. А вокруг был Париж, зараженный тем же лихорадочным весельем. Бывали обеды с гробом за каждым стулом. На «балах жертв» повязывали красные пояса и красные ленты вкруг шеи, чтобы показать, что они имеют отношение к жертвам гильотины и побывали в тюрьме. Палач и жертва — оба танцевали до упаду, делая движения, копирующие предсмертные судороги. Специфическое сочетание страшного и беспечного появилось тогда в моей стране и все еще существует поныне. Воистину проклятием моего народа стала эта его потребность в rigolade и насмешках. Сардоникус стал их богом; снова всех охватила старая порочная придворная насмешливость.
Репутация и красота Розы де Богарнэ были немного подпорчены и, возможно, утратили первую свежесть, но в полумраке полусвета это не имело значения. И, уж конечно, это не имело никакого значения для того, кто еще не успел разобраться во всех парижских тонкостях. Наполеон понимал, что она может быть полезна, и думал, что она богата. Когда он навел справки о ее состоянии перед самым бракосочетанием, то выяснил, что она ему лгала, но он уже запутался в силках и бегство было немыслимо. В предыдущем апреле Наполеон был женихом Дезире Клари, но теперь он принадлежал этой женщине, старше его годами.
Она лгала, ловчила, транжирила деньги и делала долги — даже когда они развелись и император находился на Эльбе, ее счета все еще приходили к нему, — но при этом в ней всегда ощущались легкость, шарм, словно сахарный ветерок веял над всем. Прежде она была Розой де Богарнэ. Именно император дал ей новое имя, то, которым называл ее про себя. Он изобрел новое существо по имени Жозефина.
Император рассказывал мне о тех временах, когда Париж был разделен между якобинцами и роялистами, с Директорией между ними. В то время, насколько я знаю, это был самый своеобразный город на свете. На площадях стояли мертвые тополя свободы. Толпа скинула с пьедесталов мраморные и бронзовые статуи королей, и теперь на их месте стояли деревянные, оштукатуренные, идеализированные герои революции. Великолепные дома Сен-Жерменского предместья, которые принадлежали моим друзьям, были помечены надписью: «Народная собственность». Все улицы переименовали, все эмблемы королевской власти убрали. Париж очистили, лишили во многом его старинной красоты, могилы Сен-Дени разрыли с целью грабежа, браки расторгались по желанию, церковь оказалась под запретом. Ризенер, великий краснодеревщик короля, занимался тогда тем, что удалял королевские эмблемы со всей мебели. Дни недели, названия месяцев, сам христианский календарь — изменили все. Нотр-Дам превратился в Храм Разума, где богини носили красные шерстяные колпаки. Я был рад, что нахожусь вдали от этого, в кружке леди Клэверинг, и работаю над своим «Атласом».
Бастилия стала лесным складом, зато появилось пятьдесят семь новых тюрем. За тридцать шесть франков каждый мог пойти на еженедельный бал, где танцевали «нимфы» в разноцветных платьях, или выбрать «Комеди Франсез», где все были плохо одеты. В Париже по-прежнему было полно грабителей и убийц. Правительство так бедствовало, что забирало доходы оперы. Мадам Кампан, бывшая секретарем Марии-Антуанетты, открыла школу-пансион для дочерей солдат, погибших на войне. Среди них оказались одна из сестер Наполеона и дочь Жозефины, Гортензия.
Словно из мрака террора, из миллиона мертвых, из ничего не стоящих ассигнаций, из разрушенных замков появились фантастические существа, которые жили только ради того, чтобы наряжаться. Эти incroyables — merveilleuses и extravagants — обычно прохаживались по улицам (Наполеон видел их в саду Пале-Рояля), чтобы на них оглянулись, и, если не ловили изумленного взгляда, воспринимали это как поражение. Женщины в огромных париках-копнах кутались в шали цвета грязи, под которыми были надеты изысканные белые муслиновые рубашки, подвязанные высоко под просвечивающей грудью и сплошь усеянные и отороченные золотом. Иногда они надевали мужские жакеты и держали в руках маленькие тросточки или рукоятки от кнутов, которыми похлопывали себя по голым ногам, глядя в лорнеты. Но они не замечали молодого генерала, не обращавшего ни малейшего внимания на свое платье и забывавшего завивать и подрезать свои мягкие волосы.
С ними позировали шепелявившие мужчины с «собачьими ушами», локоны у них свисали до жилетов, а сзади были уложены шиньоном или подстрижены неровными ступеньками. Они носили двууголки очень больших размеров и шапки из бобра и нелепо высокие воротники и держали в руках трости, утяжеленные свинцом. Подражая нарочитой небрежности английских денди, они притворялись беспечными, хотя эти костюмы требовали множества примерок, чтобы сделать их вызывающе узкими или вызывающе свободными.
Пока что Наполеон, не желая обижать Барраса, отдалился от Жозефины. Она же призвала его обратно, и после того как генерал лег в ее постель в январе, он оказался в плену. Он стоял позади желтого деревянного стула в ее доме и укутывал Жозефину одной из сотен кашемировых шалей, потому что она всегда зябла в этой стране. После чего руки его оставались на ее плечах.
Когда они поженились, ей было тридцать три, а ему двадцать семь; и он лгал, чтобы сделать себя старше, а она лгала, чтобы сделать себя моложе. Он был на шесть дюймов выше ее. Оба островные жители, они всегда зябли во Франции, камины у них постоянно топились. Он знал, что потребность в роскоши, веселость и экстравагантность были в ее креольской крови вместе со всеми этими навязчивыми снами и предсказаниями карт. Оба происходили из маленьких стран, расположенных в бледно-зеленых морях; он подарил ей ожерелье с кулоном и с девизом «Навстречу судьбе».
Все это время бриллиант пребывал в хранилище. (Я намерен припрятать предыдущую страницу и переписать большую часть шифром.)
* * *
В том же 1796 году на войну против Австро-Сардинской коалиции потребовалось более миллиарда ливров, и Директория нуждалась в деньгах и лошадях. Настало время народному бриллианту поработать. «Регент» был вынут из коробочки и продан за десять тысяч лошадей — и не один раз, а дважды.
Так начались темные дни бриллианта, дни, когда он был всего лишь игрушкой для двух представителей из среднего класса, заложником хвастунов-банкиров, которые не могли устоять перед возможностью похвалиться этим символом успеха. Но, заложив камень, Директория завоевала Италию, солдаты императора скакали на «бриллиантовых конях», и этим началась его славная карьера. Таков был парадокс.
По предложению Жозефины Баррас назначил Наполеона главнокомандующим итальянской армией. Директория могла выделить только две тысячи луидоров на всю кампанию. Наполеон возил деньги в своей карете. Когда он прибыл в Италию, у войска не хватало сапог, оно голодало, форма была рваной, лошадей не было вообще.
Адъютант, генерал де Парсеваль, в обязанности которого входило поставлять лошадей для военного ведомства, закладывал государственные бриллианты. Он заложил «Регент» Трескову, берлинскому банкиру и торговцу спиртными напитками, за четыре миллиона ливров. «Великий Санси» и другие бриллианты оказались в закладе у маркиза д’Иранда из Мадрида за миллион. Оба эти человека и раньше снабжали армию лошадьми. Но теперь они потребовали гарантий.
Парсеваль должен был отвезти «Регент» Трескову в Базель, в тот швейцарский город, в котором годом раньше Франция подписала договоры с Пруссией и Испанией и приобрела левый берег Рейна. Это было, вероятно, тревожное путешествие, потому что он вез вещь более ценную, чем он сам. Ни единого спокойного мгновения — де Парсеваль, спасшийся от смерти аристократ, служивший ныне Директории, и без того был человеком пуганым. Когда он ехал по незнакомым землям, его сопровождали страхи, как и всякого, кто везет вещь, которую ничем нельзя заменить.
Когда дорога становилась совсем непроезжей и приходилось идти пешком, Парсеваль, беспокоясь, что камень может выпасть, слишком часто похлопывал по месту, где тот был спрятан. Он шел, утопая в грязи, и видел, как колеса вязнут, а щетки над лошадиными копытами превращаются в толстые веревки грязи. Если с ним что-нибудь случится или его убьют, и огромный бриллиант на нем не будет обнаружен, их похоронят вместе. При таком исходе во Франции имя де Парсеваля будет навечно опозорено как имя вора, укравшего «Регент».
Я представляю себе, как в трактирах и во время остановок в пути де Парсеваль подозревал всякого, кто смотрел в его сторону. Каждый скрип ступенек мучил его. Он нес камень, как грех. Можно ли понять по его лицу, какова его ноша? А потом, ночью, оставшись один и лежа на полу при единственной свече, он вынимал «Регент», и преломленный камнем свет, вырвавшись на свободу, скакал по комнате, как охваченный исступлением ребенок.
В Базеле, в этом буржуазном городе, в этой безопасной стране на берегах Рейна, де Парсеваль доставил бриллианты, в том числе и «Регент», французскому послу, который должен был хранить их для Трескова. А потом — удар! Представители Трескова отвергли «Регент», сказав, что он стоит менее четырех миллионов. Парсеваль понимал, что это уловка, но ему пришлось вернуться в Париж, оставив «Регент» послу.
Директория выдала ему остальные бриллианты из сокровищницы, ибо что такое бриллианты в войне за жизнь и идеалы республиканской Франции, войне за то, чтобы королевства превращались в республики? (Республики, которые император снова превратит в королевства, чтобы ими правила его семья.) Парсеваль вернулся в Базель с огромным количеством бриллиантов — общей стоимостью шестнадцать миллионов, — которые были, разумеется, приняты. Теперь «Регент» тоже стал эмигрантом, перейдя из ни на что не похожей страны, называемой королевским двором, в руки торговцев. К маю 1796 года пошли разговоры о том, что Тресков показывает его повсюду. У нас есть письмо от Ноэля, нашего посла в Голландии, который был в казино, как раз когда туда вошел Тресков, принесший с собой «Регент». В дымном воздухе слышалось щелканье, звон, многоязыкая речь и всем понятные слова: faites vos jeux…
Тресков прошел прямо сквозь все это по ковру, мимо женщин в платьях, метущих мраморный пол, и в высоких шляпах с перьями, опавшими и грязными. Он шел мимо колеса рулетки, мимо обанкротившихся графов и лишенных собственности маркизов, в карманах у которых лежали только алмазы, ограненные прямо на приисках. У него же был самый крупный из всех бриллиантов. Он развернул носовой платок, положил камень на зеленое сукно и рассказал историю о французских королях. Затем он попросил одолжить денег, пользуясь «Регентом» как гарантией.
«Он ходит из дома в дом, показывая этот прославленный бриллиант, под который просит одолжить ему тридцать тысяч далеров, — писал посол Ноэль. — Эта история сильно забавляет министров тех стран, которые находятся в состоянии войны с Францией. Она улучшает пищеварение легиона маркизов-эмигрантов, активизируя выработку желчи».
Посол Ноэль сообщал также, что если Директория выдаст ему десять тысяч далеров, он вернет «Регент», и тогда они смогут иметь дело с Тресковым, коньячным торговцем. Он сообщал, что Тресков вряд ли сможет поставить полсотни приличных лошадей, и если правительство уже выдало ему в качестве аванса крупную сумму, то оно станет жертвой обмана со стороны Трескова.
В своей хронике итальянской кампании я описал, как императорские войска скакали к победе на этих бриллиантовых лошадях. Наполеон сказал, что именно при Лоди он впервые осознал, какая судьба его ждет, и ощутил, как земля уходит у него из-под ног, словно он возносится в небо. Атакой гусар Лассаля и победой при Риволи он обязан бриллианту. Начав с разгрома пьемонтцев и кончив заключением договора в Кампо-Формио в октябре 1797 года, Наполеон покинул Италию с армией, получающей жалованье, одетой и совершенно им очарованной. Вскоре его войска стали упаковывать статуи и вазы, «Concert Cham-pêtre» Джорджоне, научные трактаты да Винчи и рукописи Галилея, чтобы отправить их в путешествие на север, в Париж.
С той поры Наполеон после каждой победы стал заказывать живописцам картины. Ему удалось распространить свой облик по всей Европе, что не удавалось никому, кроме Питта. Не останавливаясь для позирования, он велел рисовать себя верхом на лошади или стоящим с текстами договоров, которые он подписал, или указующим — жестом, исполненным властности и дальновидности, — на свою грядущую судьбу. Иногда, поскольку руки у него были женственно красивы — длинные пальцы с квадратными кончиками — он прятал их в сюртуке. Эпохальным жестом, которому стали подражать другие, он прижимал их к своему больному желудку. Но всем этим портретам недоставало глубины его взгляда, силы его лица. Художники могли показать солдат, припавших к его стременам, или глаза, с любовью взирающие ему вслед, а позже изобразить его в пенсне или в официальном костюме на церемонии. Был ли он один или стоял в толпе в тронном зале, каждый раз на картинах изображался другой человек, и все же почему-то взгляды зрителей всегда обращались на него и на небольшое, но заметное пустое пространство вокруг. Те же, кто был с ним, даже тогда понимали, что должны запомнить каждый его жест и слово ради своих детей.
В это время Наполеон в очень личном письме своей жене, Жозефине, которая уже изменила ему, писал: «Целую вас в сердце, а потом в другое место… гораздо, гораздо ниже», в ее «маленький темный лес». (Император вычеркнул предыдущее предложение с такой силой, что порвал бумагу, и выговорил мне, так что пришлось написать эту главу шифром, чтобы добавить позже. Жозефина однажды показала это письмо моей жене, Анриетте). Любовником Жозефины стал солдат Ипполит Шарль, и позже Наполеон узнал об этом. Когда она поехала к Наполеону в Милан, Шарль ехал вместе с ней и Жозефом, братом Наполеона, в одной карете. Ночью во время путешествия она повела себя настолько дерзко, что ушла с Шарлем в его комнату.
Император описал все итальянские сражения для моего «Мемориала». И пока он рассказывал о своих войнах, я часто думал о Дездемоне, которая слушала, как Отелло описывает свои битвы ее отцу, и была очарована битвами, в которых он участвовал, а он — ее «миром вздохов», тем, что она сострадала ему. Я понимал, что военные достижения Наполеона столь ж блестящи, как достижения первых королей, и полагал, что королем Франции снова должен стать ее лучший воин. Разумеется, именно так и случилось. Все это имело место во время итальянской кампании, когда я все еще оставался в Англии, но мое мнение о нем начало понемногу изменяться.
Недавно я сказал ему, что видел его портрет, сделанный бароном Гро — на белом коне, с флагом в руке, пересекающим мост у Арколя.
— А вы заметили, друг мой, как я сижу на этом коне? — спросил он.
Я был в замешательстве.
— Единственный способ, каким Жозефина могла заставить меня позировать, это усадить меня себе на колени, — сказал император. — Барон Гро приходил и делал наброски, а она проделывала всякие сомнительные штучки, чтобы заставить меня сидеть так. Это было после второго завтрака, и довольно скоро мы удалялись… Я каждый день скучаю по этой женщине…
Итальянская кампания будет носить ваше имя, Лас-Каз, — продолжал он. — Она будет вашей собственностью. И египетская кампания генерала Бертрана. Я хочу, чтобы это сразу же приумножило ваше состояние и вашу славу. У вас в кармане появится по меньшей мере тысяча франков, и ваше имя будет жить столь же долго, сколько память о моих битвах.
Итак, я тоже оказался обязанным камню и коньячному торговцу, из-за лошадей, которые помогли императору в Италии, которые несли императора и могут когда-нибудь в будущем спасти и меня.
* * *
В фруктидоре, An VI (в августе 1798 года) император завоевал Египет и нанес поражение правящей касте, мамелюкам, которые верили, что попадут в рай, если погибнут в бою. Он отправился туда с армией, которая завоевала Италию, численностью тридцать пять тысяч человек. Он взял с собой сто семьдесят пять ученых, в задачу которых входил сбор всех возможных научных материалов. Денон зарисовывал памятники и Долину царей, великого Сфинкса. Это было после того как Наполеон победил турок и англичан у пирамид, в тот же месяц, когда английский флот под командованием Нельсона разбил французский флот при Абукире. Наполеон, чье имя означает «Лев пустыни», очистил занесенного песком Сфинкса. Он сказал муфтию, что его дело — истребить мамелюков и что он ценит Аллаха и приветствует их веру. (Разве это не говорит о многом — что мамелюки, которых он сокрушил, пошли за ним, а один даже прибыл на этот остров, чтобы спать перед его дверью и умереть за него вместе с ним?)
— Меня оставили одного в царской камере Большой пирамиды, — рассказывал он. — Никто не смел помешать мне, я расстелил свой сюртук и немного вздремнул в обществе фараона.
Пока Наполеон был в Египте, Уильям Питт увеличивал английский флот. В 1798 году Сидней Смит остановил марш Наполеона к Акру в Сирии. Поражение Наполеона помогло Питту восстановить коалицию против Франции. Питт постоянно финансировал наших врагов, стараясь разделить Европу, чтобы Англия могла торговать свободно.
В августе Наполеон покинул Египет и вернулся в Париж. Он твердо вознамерился оставить Жозефину за ее неверность, но она бросилась к нему.
— Я слышал, как она приближается, ее платье шелестело по полу, — сказал он. — Она привела своих детей, Гортензию и Евгения. Она скреблась в мою дверь всю ночь, как дикая кошка, да она и была маленькой дикаркой. Что за драма! Я вернул ее. Когда дело касается Жозефины, я всегда сдаюсь.
Я был в Бате с Клэр, леди Клэверлинг, отдыхая от своего «Атласа» и уроков, когда узнал, что Анриетта осталась совершенно одна в замке Котиэлью. В августе я тайком выехал из Англии и отправился к ней. Я велел карете остановиться у ворот и увидел чешуйки ржавчины и не потемневший еще металл на тех местах, откуда были сняты гербы. С каждым шагом по аллее каштанов я все ближе подходил к завершению своего давнишнего навязчивого сна: старинная тропа, заросшая ежевикой и папоротником, то и дело теряющаяся, и — с сюрпризом в конце. Звуки — глухое, словно в дымке, жужжание насекомых — торопили, уговаривали меня поспешить, или будет слишком поздно.
Внутри дома царила полная разруха: все, что мне было памятно, исчезло, появились дыры в стенах, и что-то скрежетало снаружи, остались лишь сваленные в кучу стулья, криво висящие в длинных коридорах картины, лица предков на которых либо отсутствовали, либо были повреждены. Я увидел Анриетту в тонком бедном платье, с волосами, убранными назад и связанными плетенкой из полевых цветов, и упал к ее маленьким красным туфелькам. Через несколько дней мы переехали на принадлежащую ей ферму в Бретани, где и обвенчались, и два семейства фермеров были нашими хозяевами и гостями. Спустя три недели я оставил ее, чтобы вернуться в изгнание в Англию. Я не знал, что она уже была беременна Эммануэлем.
* * *
18 брюмера (9 ноября 1799 года) Наполеон совершил государственный переворот и сбросил Директорию, став первым консулом. Когда через месяц он предложил мир Англии в рождественском письме Георгу Третьему, Уильям Питт отверг его. Питт сказал, что Франция не настолько стабильна и что он согласится обсуждать договор только при том условии, что в него будут включены все союзники.
В следующем месяце Наполеон вернулся в Италию, перешел через перевал Сен-Бернар по следам Ганнибала, чтобы войти в Милан, и дал бой при Маренго во второй итальянской кампании. Там войска генерала Дезэ бросились в атаку на лошадях, купленных ценой «Регента», а кавалерия Келлермана уничтожила колонну генерала Отта.
После победы при Маренго в июне Австрия подписала договор с Францией, и Англия сделала то же в следующем году. Это означало конец коалиции Питта. (В июне того же года появился на свет мой сын Эммануэль-Пон-Дьедонне. Мало кто знал, что мы с Анриеттой вступили в брак, и непристойные слухи причиняли ей боль.) Я все еще оставался в Англии.
Франция расплатилась с Тресковым в 1798 году, и Директория вернула себе «Регент» — только затем, чтобы снова заложить его в 1799 году. Они намеревались получить три миллиона наличными, и де Парсеваль уже отправился за камнем, но сделка провалилась еще до того, как он вернулся в Париж. Позже, в августе, Директория отдала «Регент» одному голландскому банкиру, Ванленбергему, в качестве гарантии нескольких займов. Наполеон не имел никакого отношения к этим сделкам.
Пока бриллиант находился у Ванленбергема, он и его жена принимали гостей в анфиладе белых с серебром приемных комнат в своем амстердамском доме. Обычные «сокровища» и ошибки природы наполняли Wunderkammer — чучела птиц и гнезда, горный хрусталь, слоновая кость и янтарь, барометры, группы фигурок из бисквита, а также засушенные головы, но все приходили посмотреть на бриллиант. Все амстердамские бюргеры собирались перед стеклянной витриной посредине самой хорошо просматривающейся комнаты. Там «Регент» продолжал жить вдали от королевских тел, теперь в качестве экспоната кунсткамеры.
— Grote diamant! Grote steen! — сказал мингер Тон Люик, который заметил, что этот бриллиант принадлежит одновременно к naturalia и artificiala, поскольку он и создание природы, и создание человека.
«Регент» был чем-то вроде шедевра или маленького Моцарта, играющего в центре зала. (Один мой друг видел семилетнего Моцарта в Версале — он стоял перед Марией-Антуанеттой, и та переводила его слова придворным.) Посетители, рассмотрев бриллиант со всех сторон, шли мимо птиц со стеклянными глазами, многоцветных перьев, причудливых эмбрионов в зеленых растворах и вновь возвращались еще раз посмотреть на него. Хозяин наслаждался, рассказывая гостям, как этот бриллиант носили французские короли, как потом его украли и чудесным образом вернули обратно. Все это время, выслушивая своих гостей, Ванленбергем думал, как легко одурачить людей даже в его городе, где были огранены все лучшие бриллианты, потому что выставленный бриллиант был всего лишь хрустальной копией.
Один старый друг спросил у Ванленбергема, не боится ли он, что камень могут украсть. Он кивнул в сторону своей жены, Мезроув Ванленбергем, стоявшей на другом конце комнаты.
— Он находится у нее под лифом денно и нощно, — сказал он, доверив другу эту тайну.
Мезроув Ванленбергем, которая спрятала бриллиант в своем корсете, оказалась следующей после Марии-Антуанетты, королевы Франции, женщиной, которая носила бриллиант. Чувствуя скрытую выпуклость, она, вероятно, с наслаждением наблюдала, как все эти великие люди восторгаются подделкой. Ночью в постели банкир клал голову на то место, где лежал бриллиант, и оба смеялись тем особым смехом, которым смеются только над глупцами.
Однажды, когда они ссорились, она стала перед их необыкновенным изразцовым камином, сунула руку за корсет и пригрозила, что бросит камень в огонь. Она никак не думала, что бриллиант сгорит (а ведь он сгорит), и достала его, только чтобы позлить мужа.
— Ах, теперь ты попляшешь! — сказала она. Потом она подумала о детях и отдала ему бриллиант.
* * *
В ноябре 1799 года, когда Наполеон образовал consulat, благодаря военным трофеям и компенсациям финансы страны были в лучшем состоянии, и он решил вернуть обратно бриллианты короны. Он изучил счет с министром финансов, приказал ему договориться с Ванленбергемом, и бриллиант был возращен в июле 1801 года. Он попытался вернуть и «Великий Санси» от наследников покойного маркиза Иранды, но «Санси» исчез!
— Ваш бриллиант, должно быть, испытал потрясение, — сказал мне император, — быть вытащенным из дамского лифа и еще горячим оказаться на моей холодной шпаге! Знал бы я об этом, полюбил бы его еще сильнее. Жозефина сразу же стала домогаться этого бриллианта и сказала мне, что видела его на шляпе короля. Когда я ответил ей, что намерен поместить его на свою шпагу, она слегла на два дня. С тех пор она называла «Регент» вульгарным и чересчур крупным. Ха! Разве может бриллиант быть чересчур крупным? На самом деле я вернул его из вульгарного мира, оттуда, где ему не место. Его заложили людям, не имеющим власти, завсегдатаям казино, — сказал он с презрением. — Из-за этого камня у нас разыгралась одна из сцен, потому что она хотела, чтобы он был у нее в диадеме, а я не позволил ей этого. Я сказал: «Разве не достаточно для моей маленькой креолки, что она спит на кровати королевы?»
Когда император составлял список своих богатств в ответ на выпады англичан, он сказал, что вырвал бриллиант у берлинских евреев. Был ли Тресков евреем? Или даже Ванленбергем? Я был в замешательстве; возможно, оба и были евреями. И я не осмелился указать на возможную ошибку императора. Его память, я знаю, великолепна. Как я писал, он представляет себе свою память каким-то огромным шкафом, из которого нужно только выдвинуть нужный ящик, чтобы вспомнить все. На ночь он задвигает все ящики, но даже при этом некоторые из них вдруг открываются.
* * *
Я уже говорил, что Наполеон, как никто из всех известных мне людей, понимал, насколько полезно работать над своим образом. На первый свой дипломатический прием в феврале 1800 года он, будучи первым консулом, явился без объявления, в само простой форме, без всяких шнурков и галунов, регалий и орденов, и именно этим обратил на себя внимание присутствующих. Жозефина, которая вошла прежде него под руку с Талейраном, была в белом муслиновом платье с одной-единственной ниткой жемчуга, ее волосы были уложены в хорошо продуманном беспорядке, косы поддерживал черепаховый гребень. Оба они, молодые и красивые, проскользнули между собравшимися — сплошные бриллианты, перья и шитье, — точно чистый нож.
Эта нарочитая простота в то время, когда он был уже в расцвете славы, оказалась действенным трюком, и он продолжал его использовать. Серый сюртук, черная шляпа без полей стали его формой. Он на время отложил в сторону свои «зрелища», а для них у него был «Регент», вернувшийся из изгнания, чтобы присоединиться к собранной на скорую руку коллекции, тогда известной как государственные драгоценные камни. В нее входили драгоценности сардинского короля и те, что были украдены у эмигрантов и у наших знатных семей. Бриллианты были частью прошлого, которое Наполеон хотел восстановить, того прошлого, которое обладало красотой и порядком, прошлого, которое он не бранил, поскольку своими глазами видел Францию в полном озверении. Он проделал путь от ненависти к Франции в детстве до правителя, в котором сосредоточилась вся ее история и который творил при этом ее будущее.
Довольно скоро он перебрался из Люксембургского дворца в старинные апартаменты королей в Тюильри и спал теперь на кровати Марии-Антуанетты. Он потребовал для своей спальни портрет Джоконды (Моны Лизы) работы Леонардо да Винчи. Он говорил мне, что в ее старинном лице находит ответы на вопросы, которые всегда вертелись у него в голове, а в пейзаже позади нее он и его братья видели Корсику. Он усыпал Жозефину драгоценностями (это было нетрудно), настоял на возрождении и преувеличении великолепия придворного этикета. Откуда мог человек такого рождения знать подобные вещи? Остается только назвать это инстинктом к знатности в сочетании с хорошей тренировкой.
В разгар республики он шел к монархии с ее двором. «Регент» и прочие бриллианты тогда несли в себе некоторую опасность — они ведь тоже были символом неравенства и королевской власти. Но Наполеон, хотя и не по рождению, уже тогда был выше других и стоял особняком.
Бриллиант, спустя столетие после того, как был найден, нашел человека под стать себе. Вспоминая первые победы, император говорил, что тогда он считал «Регент» своим счастливым талисманом.
— Экономия и даже скупость дома, великолепие на публике, — сказал он.
Это правда, что он ел картофель с луком во время своих кампаний и разбавлял водой шамбертен, но он же наслаждался и все еще наслаждается золотым шитьем, оставляя одежду камердинерам там, где она упала. Он привык к великолепным комнатам, стоящим навытяжку генералам и королям, ожидающим приема, к пище, готовой в тот момент, когда он велит ее подать (однажды повару пришлось зажарить двадцать три курицы, чтобы императору можно было подать свежезажаренную, как только он прикажет), к палаткам, полностью готовым для него во время кампаний. Женщины тоже ждали его — одетые в белое, когда он возвращался домой после кровопролитий. Даже сейчас он все еще наслаждается тем, как люди замолкают и краснеют, когда мы выходим из дома, как в них нарастает страх, наслаждается тем, что мы стараемся предугадать каждое его желание прежде, чем он успеет высказать его, и тем, как неусыпно мы следим за ним, чтобы мигом вскочить и принести то, что ему понадобилось.
Короче говоря, он по необходимости двуличен. Он понимает, что он — человек и что он — должностное лицо, а это не одно и то же. Как актер, он отделял себя от одного, чтобы стать другим, когда это необходимо, пока в конце концов эти двое не стали сливаться воедино. Он выказал свое актерское мастерство, когда роялисты попытались убить его бомбой. После того как адская машина взорвалась накануне Рождества у него на пути, он оставил позади крики и кровь на улице, поехал в оперу и досидел до конца спектакля. Он вернулся в Тюильри со спокойной улыбкой, потом закрыл дверь, и было слышно, как он кричит на полицейских.
В это время я тоже был двуличен — жил среди эмигрантов в Лондоне как «Феликс», а вечерами выходил как граф Лас-Каз, в своей единственной рубашке. В обоих случаях мои манеры и лицо оставались одинаковыми, но как Феликс я был невидим для тех, кто радостно раскланивался с графом. Тогда же я обзавелся третьей личиной для написания своего «Атласа». Я воспользовался псевдонимом Ле Саж.
«Атлас» был закончен, и я испытывал странное и удивительное чувство, входя куда-либо и слыша, как книгу и Ле Сажа обсуждают в моем присутствии в гостиных. Я видел свой «Атлас» на столах у лондонцев, даже наблюдал, как знакомые мне люди справляются по нему, ничуть не подозревая автора в потрепанном французике.
Это было в дни, когда я едва понимал, кто я и что я, ибо, кроме всего прочего, я был иностранцем и в ссылке, вдалеке от всех, кого любил, и совершенствовался в языке, который выучил в Бостоне.
— Вы всегда можете быть другим своим «я», — сказал император. — Я не верю, что внешность можно изменить, и мне приходилось скрывать свое лицо по пути на Эльбу, иначе меня убили бы. Здесь этом острове, я стал тем, кем никогда не бывал прежде. Здесь нет ни бриллиантов, ни света, и каждый день — сплошное притворство.
— Большее, чем при дворе? Или на войне? — спросил я.
— Большее, чем вы можете себе представить, — ответил он.