Глава 3
Я вбежал в дверь и начал подниматься по лестнице. Одолевая марш за маршем, я все время слышал за спиной преследователя. Лестница, казалось, не собиралась заканчиваться, сердце мое колотилось, ноги шагали, но словно бы не несли меня вперед. Я оглянулся и увидел нечто, неестественно плавно поднимавшееся по лестнице. Это было большое бледное лицо, в глубоких рябинах, будто после оспы, глаза из запавших глазниц смотрели на меня невидящим взглядом. За ним влеклось черное одеяние, тела как будто не было вовсе. Приближаясь, фигура росла и росла, она не была уже ниже меня, она вздымалась надо мной, простирая большие руки, похожие на крылья птицы или летучей мыши, и собиралась — я в этом не сомневался — на меня наброситься.
Я вскрикнул во сне и тут же пробудился, сердце бешено билось, лоб покрывала испарина, простыня и одеяла сбились в кучу. Действительно ли я кричал? Эха вроде бы не было, комната в лунном свете, струившемся через открытые ставни, казалась тихой и мирной. Тут взгляд мой упал на окно: оттуда, как с картины, глядела чья-то голова. Это продолжается сон, мне только привиделось, что я проснулся, подумал я, ведь добраться до окна снаружи невозможно. Черты я рассмотреть не мог, лунный свет шел сзади, и лицо оставалось в тени; правда, голова была большая, с копной торчащих волос. Но разве можно спать с открытыми глазами? Это мне только снится, что мои глаза открыты? Или же…
— Не вздумай кричать, а то я тебе руку оторву и ею же отхожу тебя до смерти!
Узнав голос бродяги, я едва не вскрикнул от облегчения. Выходит, я сумел все-таки проснуться! Я смотрел, как он перебрался через подоконник, подошел и встал надо мною.
— Ни слова никому, что ты меня видел, или я вернусь и перережу тебе глотку. Обещаю. И твоей драгоценной маменьке тоже.
И тут мы оба услышали шаги в коридоре. Выругавшись, бродяга метнулся к окну и скрылся за ним. В комнату вошла, со свечой в руке, матушка и испуганно воззрилась на меня. Произошло все это очень быстро, и я уже едва верил, что в моей комнате побывал посторонний.
— Что такое? — спросила она. — В чем дело, Джонни?
Я собирался заговорить, но тут из-за двери выплыло лицо: костлявое, с грубыми чертами, в странном силуэте вздыбленных волос. Я вскрикнул, матушка тревожно обернулась.
Вошла Биссетт. Никогда прежде я не видел ее в халате, с волосами под сеткой.
— Тут был человек! — взвизгнул я.
— О чем это ты? — вздрогнула матушка.
— Он тут был. Я его видел в окне. — Я выдавил из себя всхлип.
— Джонни, тебе просто приснился плохой сон.
— Я предупреждала вас, мэм, — вмешалась Биссетт.
— Н-нет, — настаивал я. — Он и вправду тут был.
— Как такое возможно? — мягко возразила матушка. — Кто сюда залезет без лестницы?
Тут она запнулась, Биссетт перевела на нее взгляд. Матушка осталась со свечой у кровати, няня поспешила к окну и выглянула.
Не оборачиваясь, она серьезным голосом произнесла:
— И верно, лестница стоит, прислоненная к стене.
Матушка вскрикнула, и я заметил, как ее рука схватилась за тонкий футлярчик на цепи для ключей, который она, должно быть, взяла с собой, когда встала с постели. Я изогнулся, чтобы разглядеть, как Биссетт карабкается на подоконник и высовывает голову наружу. Затем снизу, прямо под окном, раздался грохот.
— Ну вот, это они! — в ужасе воскликнула мать.
Она обхватила меня так плотно, что мне стало больно. Послышался второй удар, громче первого, а за ним треск дерева.
Биссетт отошла от окна и встала над нами — высокая, костлявая, в длинном халате. Голос ее прозвучал удивительно спокойно:
— Они вломились в малую гостиную, мэм. Когда я высунула голову, было видно, как один из них влезал в окно.
— Боже милосердный! — воскликнула матушка. — Они явились, чтобы нас убить.
— Ерунда! — оборвала ее Биссетт.
Не выпуская меня из рук, матушка зарыдала, Биссетт же, к моему изумлению, схватила ее за плечи и резко встряхнула.
— Тихо. Нам нечего бояться. Разве что вы закричите и они нас заметят.
— Вы не понимаете? — простонала матушка. — Они пришли нас убить, меня и Джонни.
— Это всего-навсего воры, мэм. Увидели лестницу и решили воспользоваться случаем.
— Нет, нет! Вы ошибаетесь, — крикнула матушка. — Вы не понимаете. Живо к окну и зовите на помощь.
— Да нет же. Это нам выйдет боком.
— Поверьте мне. У них ружья, и они сейчас пойдут наверх.
Биссетт закрыла дверь и подперла ее спиной.
— Им не войти, даже если попробуют. Но, скорее всего, они боятся пуще нас и хотят только убраться подобру-поздорову.
— Тогда пусти, я пойду посмотрю. — Я попытался высвободиться из рук матушки.
— Нет, Джонни! — встревожилась матушка, заталкивая меня обратно в постель.
— Сидите смирно, — сказала Биссетт. — Дадим ворам время уйти. Так будет лучше.
Ожидание казалось бесконечным, мы молча смотрели друг на друга и напрягали слух, ловя малейшие звуки. Мать не выпускала меня из объятий, и я чувствовал, как она дрожала, хотя ночь была теплая. Наконец мой чуткий слух что-то различил.
— Слышите? — спросил я.
Биссетт осторожно перебралась к окну и выглянула.;
— Они уходят. Я их видела на дороге.
— Слава тебе боже, — выдохнула мать.
Но тут мы вздрогнули и обменялись взглядами: в коридоре звучали приближавшиеся шаги. Дверь медленно открылась, на пороге появилась миссис Белфлауэр со свечой в руке; длинный халат и ночной чепец придавали ей величественный вид. Лицо ее было от ужаса белым как мел.
Она рухнула на постель и несколько минут набиралась сил, прежде чем поведать, что с ней произошло. Спала она в задней части дома (и очень глубоким сном), поэтому мои крики ее не разбудили, но она услышала шум в первом этаже и спустилась.
— Спустилась я в самый низ, — продолжала она, — и вижу, кто-то силится отодвинуть засовы, их ведь все время заедает. Свечу я не взяла, но света хватило, чтобы разглядеть: это был мужчина! Чужак.
— Вы, должно быть, до смерти перепугались, — воскликнула матушка.
— Нет, мэм, мне было не до этого. Я просто спросила: «Кто вы и что вам здесь понадобилось?», а он в ответ… — Взглянув на меня, она продолжила: — Ладно, это неважно. Потом он вроде как оскалился и как ни в чем не бывало тянет засовы. Отодвинул, открыл дверь и давай бог ноги.
— Как он выглядел? — спросила матушка.
Но описать чужака миссис Белфлауэр не смогла и, даже когда матушка нарисовала ей портрет бродяги, не сумела ни подтвердить, ни опровергнуть ее догадку. Она была из нас единственной, кто не видел в тот день бродягу. Помня его угрозу, я ничего не сказал.
Биссетт внезапно спросила:
— Вы открывали ставни, мастер Джонни?
— Нет, — отозвался я, чувствуя, что краснею. Но это не была ложь, потому что я не собирался оставлять их открытыми, а кроме того, подумал я, если начнешь рассказывать, как услышал голоса, придется выложить всю историю, и тогда как бы тот человек не осуществил свою угрозу.
Многие вопросы могли подождать до утра, но один нужно было решать немедленно: как расположиться на остаток ночи. Обсуждалось, не вызвать ли для охраны мистера Пимлотта, но, поскольку даже неустрашимая Биссетт не решалась пройти несколько ярдов до его дома, этому замыслу предпочли иные меры. Миссис Белфлауэр заявила, что вернется к себе в постель, но оставит свою дверь открытой.
— Хочу с тобой, — сказал я матушке.
— Нет нужды, — вмешалась Биссетт. — Я до утра буду начеку, но, что угодно даю, они не вернутся. А если вы его возьмете, придется заново возиться, его убаюкивать.
— Не придется, — заныл я.
— Думаю, сыночек, няня права. Теперь тебе нечего здесь бояться.
— Почему ты всегда делаешь, что она говорит?
— Нет, что ты. — Матушка слегка покраснела. — Хорошо, от одной ночи, наверное, вреда не будет. — И, не послушав Биссетт, она на остаток ночи взяла меня к себе в постель.
Проснувшись на следующее утро в постели матушки, я воспринял это как должное. Как обычно, она успела уже встать; в комнате, когда я отдернул полог и осмотрелся, все выглядело по-старому, но казалось непривычным: шкаф для белья и умывальник стояли на тех же местах, на туалетном столике лежала красивая лаковая шкатулка с изображением тигриной охоты и с серебряными уголками, похожими на лапы. Но внезапно нахлынули воспоминания о прошлой ночи, и я сообразил, почему комната выглядит чужой: я уже долго тут не спал.
Спустившись вниз, я вздрогнул от звука мужского голоса, но в холле увидел, что это мистер Эмерис. Не теряя достоинства, он склонился над замком и засовами парадной двери. Даже в такой позе выглядел он великолепно: коричневый сюртук с золотым галуном, темные плисовые штаны до колен, треуголка, с пояса свисает дубинка. Деревенский констебль, церковный сторож (в каковом качестве он, уже при ином атрибуте должности, провожал по воскресеньям прочих дворян к их скамьям в церкви) и ризничий, он объединял в своем лице всю приходскую администрацию. Сидя с матушкой за завтраком в малой гостиной, я различал среди голосов в холле его негромкое низкое бормотание на ровной, ворчливо-успокоительной ноте.
— Взломщик, похоже, ничего не взял, — сказала мне матушка. — Ночью Биссетт нашла у передней двери пару серебряных подсвечников — должно быть, он уронил их, когда пытался выбраться, а все остальное как будто на месте.
Здорово. Мы его напугали: он ничего не успел.
— Да, — кивнула она. — Вполне возможно. Раздался стук, мистер Эмерис, едва приоткрыв дверь, чтобы протиснуть туда свое объемистое тело, вошел обратно, тут же закрыл ее за собой и сказал кому-то в холле:
— Очень вам благодарен, госпожа, позже я попрошу вас рассказать все заново.
Покачивая головой и вздыхая, он снял шляпу и сел по приглашению матери на софу.
— Вы уже пришли к каким-нибудь выводам, мистер Эмерис?
— Полагаю, мэм, я близок к тому, чтобы распутать это дело, — отвечал он хладнокровно.
— Хотите, я расскажу, что я видел? — выкрикнул я.
Хоть я собирался скрыть от всех самое интересное, мне все же очень захотелось оказаться в центре внимания.
— Я уже все это слышал от вашей маменьки и миссис Биссетт, — отвечал мистер Эмерис. — Так вот, мэм, что я думаю: преступник знал об оставленной лестнице. По словам миссис Биссетт, на крыше работал один из кровельщиков, Джоб Гринслейд. Он как будто водится с вашей служанкой, Сьюки Поджер.
— Ни за что не поверю, что здесь замешана Сьюки!
— Трудно спорить с очевидным, мэм. Я кое-что нашел под окном.
Театральным жестом призвав нас сдержать на время свое любопытство, он встал и вышел, а мы с матушкой обменялись удивленными взглядами. Вскоре он вернулся вместе с Биссетт, которая, судя по всему, стерегла его в холле. При виде предмета, который он нес в руках, сердце у меня подпрыгнуло: это было точное подобие кротовой лопаты, какой пользовался накануне мистер Пимлотт.
— Смотрите, мэм. — Биссетт схватила у него лопату и стала размахивать ею, как Круглоголовый посохом. — Это инструмент кровельщика!
— Ну, ну, миссис Биссетт, — с упреком произнес констебль, возвращая себе улику. — Это мое дело, с вашего позволения. Так вот, мэм, похоже, Джоба Гринслейда и вашу Сьюки вечерами частенько видели в деревне вместе.
— Чуть не каждый вечер, — добавила Биссетт.
— Учитывая это, а также оставленную лестницу, этот вот инструмент и все прочее, считаю, собрано достаточно доказательств, чтобы возбудить против него дело и взять его под арест.
Я все больше тревожился, потому что знал юного кровельщика и он мне нравился.
— Но это не Джоб! — воскликнул я.
— Как же, мастер Джонни, вы ведь говорили, что толком не разглядели того человека, так откуда вы знаете? — тут же вмешалась Биссетт.
Раскрыть правду я не решался, но мне пришло в голову другое возражение:
— Его видела миссис Белфлауэр, а уж Джоба она бы узнала.
Биссетт и констебль обменялись взглядами.
— Когда вы, юный джентльмен, поживете с мое, вам станет известно, что жизнь не всегда такая простая, как кажется.
— Верно, — поддакнула Биссетт. — Миссис Белфлауэр против этой девчонки слова не скажет. И против молодого Гринслейда тоже.
— Не верю, что это Джоб, — заявила мать. — Вы в самом деле не думаете, мистер Эмерис, что это был бродяга, который накануне приходил сюда просить милостыню?
— Не думаю. Просто так совпало, что он приходил в тот Же день. И потом, учтите, мэм, из какой эта девушка семьи.
— Ага, — ввернула Биссетт, — и, как вы только что заметили, мистер Эмерис, ее прошлым вечером видели с Джобом. И всю ночь ее не было дома.
Тут мы услышали стук в заднюю дверь. Мистер Эмерис и Биссетт переглянулись, и констебль шепнул, когда она двинулась к двери:
— Не давайте ей поговорить с миссис Белфлауэр.
Биссетт возвратилась со Сьюки; измученная, с красными глазами, она вздрогнула, оказавшись пред лицом представителя закона.
— Простите, мэм, что меня так долго не было, — робко произнесла девушка. — У меня заболел дядя, и, знаете, тете тоже нездоровится, поэтому я всю ночь была у них, пока не пришла сестра меня сменить.
— Ох, Сьюки, дело совсем не в этом.
Мистер Эмерис предостерегающе поднял руку.
— Если позволите, спрашивать буду я, мэм.
Тут Сьюки заметно побледнела. Все же, хотя она была напугана с самого начала и пугалась все больше, по мере того как прояснялись обвинения против нее и Джоба, она упорно стояла на своем: отсюда она направилась прямиком в Хафем и находилась там безотлучно. Даже Биссетт не смогла ее сбить, смогла только довести до слез. Пришлось мистеру Эмерису признать, что под такие свидетельства ордер на арест ее и Джоба получить не удастся — хотя в виновности последнего он по-прежнему не сомневался и был убежден, что докажет свою правоту, стоит только предъявить мистеру Лимбрику инструмент и допросить самого Джоба.
Вскоре после полудня, при безоблачном небе, мы вышли на улицу: мать в белом прогулочном платье и соломенной шляпе от солнца, я в белой касторовой шляпе и бледно-голубом платьице. Мы направились в центр деревни и вскоре миновали деревенскую церквушку с большим неухоженным кладбищем. Из приземистых коттеджей с темными окошками прямо в голубое небо поднимался дым.
На ходу мы обсуждали происшедшее, и матушка повторила, что, как она думает, в дом вломился давешний бродяга.
— Если он мне опять попадется, — заверил я, — я его задержу и крикну мистера Эмериса.
Вдруг встревожившись, матушка встала как вкопанная.
— Обещай, Джонни, никогда не заговаривать с незнакомыми людьми.
— В деревне и чужих-то никогда не бывает, — пожаловался я и перевел взгляд вправо. — Оттого в постоялом дворе закрыли извозчичьи конюшни.
Напротив церкви находился единственный в деревне постоялый двор, старое, наполовину деревянное здание, которое словно склонялось к дороге, высматривая возможных гостей. Что и понятно, поскольку недавно была выстроена дорожная застава, большая дорога проходила теперь в полумиле от деревни, путники там больше не появлялись, и постоялый двор превратился в простой трактир. Прошел год, как перестал слышаться здесь грохот карет, несшихся к почтовой станции, и они сделались для меня не более чем воспоминанием, смутным, но славным.
— Можешь прочесть вывеску? — спросила матушка.
— Да. «Роза и Краб». — Но тут же я признался: — По правде я не читаю, а знаю, что здесь написано. Но «Р» я узнал бы и без этого, и «К», конечно, тоже. Ты же понимаешь.
Когда, уже в давние времена, я спросил матушку, почему гостиница звалась так странно, она предположила, что слово «краб» обозначало сорт яблони. Как бы то ни было, картина на вывеске так выцвела от непогоды (да и живописец не отличался мастерством), что уверенно опознать можно было только розу, предмет же на заднем плане мог быть чем угодно, и мне нравилось видеть в нем не хорошо знакомый фрукт, а зловещего, похожего на паука морского обитателя.
— Еще немного, и ты будешь читать все что угодно, — заверила матушка, и мы, бредя через центр деревни, это обсудили.
Далее дома стали встречаться реже, по правую руку дорога вышла к реке и начала спускаться к Лугам, которые открылись теперь нашему взгляду: вокруг дома, в середине мутный пруд. Чтобы срезать путь к Силвер-стрит, где, как мне было известно, жили родные Сьюки, нужно было держаться правее, по краю Лугов. Но матушка никогда не ходила этим путем, потому что в паводок дорогу заливало и вообще это была не самая приятная часть деревни. Мы отвернули от Лугов и двинулись налево.
У домика на краю Лугов, где две пожилые сестры держали школу (я часто видел, как ходили туда и обратно ученики с книжками и грифельными дощечками), я спросил:
— Когда я научусь читать, я пойду в эту школу?
— Нет, я и дальше буду сама тебя учить. У нас будет собственная маленькая школа, очень веселая. Я попросила дядю Марти купить нам целую кучу книг, во вчерашнем письме сказано, что он их отправил, теперь их можно ждать со дня на день. Вот эту новость я и хотела тебе вчера рассказать. — Она схватилась за лоб. — Ох, за этой суматохой я забыла утром ответить на письмо. Напомнишь мне позднее, Джонни?
— Как по-твоему, какие он выбрал книги?
— Ну, — отвечала она, — он был немножко нездоров, а потому попросил другого джентльмена, чтобы тот выбрал книги, — мистера Сансью, мы оба его знаем.
Мы миновали пруд, где скапливалась речная вода, и в конце Лугов достигли моста; там дорога разветвлялась. Левая дорога большим кругом шла по деревне — этим путем мы пользовались всегда; другая, нами не хоженная, поднималась на Висельный холм, к дорожной заставе.
— Ну, пожалуйста, давай поднимемся на холм.
— Тебе было сказано уже сто раз, что никаких виселиц там больше нет.
Это было правдой, но я не мог поверить, что там так уж и не на что смотреть.
— Да ну их, виселицы. Я другое хочу увидеть, ты знаешь.
— Хорошо, мы пройдемся туда, но только до заставы. Вначале дорога была зажата между высокой стеной слева и разросшейся живой изгородью справа, и по пути ничего нельзя было разглядеть. Однажды нам пришлось буквально вжаться в стену, когда с холма, подскакивая на дорожных камнях, прокатилась с грохотом большая повозка. Дальше верх стены местами был обломан, и мы видели по ту сторону густо-зеленый волнистый склон долины, там и сям украшенный случайным деревцем.
— Там вроде бы что-то блестит, — воскликнул я. — Как ты думаешь, это озеро?
— Это лесопарк при большом имении, — мягко заметила мать.
— Я вижу оленя!
— Да, они сохраняют дичь. — Через несколько шагов она добавила: — Кстати, Джонни, никогда не спрашивай Сьюки о ее отце. Ты сделаешь ей очень больно. Когда подрастешь, я тебе объясню.
Но я не слушал, потому что вот-вот должна была показаться застава. Временами я подскакивал, чтобы заглянуть за высокую живую изгородь, и однажды заметил верх большого фургона, который предшествовал нам под прямым углом к нашему пути. Немного дальше мне уже не потребовалось подпрыгивать, чтобы увидеть груз — высокие охапки соломы — и человека наверху, но не кучера и не лошадей; поэтому казалось, что человек этот парит по волшебству над изгородью, как мальчик из арабских сказок. Двигалась эта громоздкая колымага на удивление быстро — явно быстрее, чем я, пеший. Взволновавшись, я повернулся и крикнул:
— Это, наверно, застава!
— Нам пора обратно.
— Ну, еще чуть-чуть, — заныл я.
— Нет. Погода портится, того и гляди пойдет дождь.
Это была правда, на востоке голубизна неба немного потемнела, хотя на западе по-прежнему светило солнце.
Мать потянулась ко мне, но я припустил в гору. К вершине путь сделался пологим, проезд расширился и превратился в грязное устье, откуда налево и направо расходились колеи. Внезапно я очутился на большой дороге: широкая, совершенно плоская каменистая полоса простиралась в обе стороны, местами терялась во впадинах хребта, неизменно появлялась снова и окончательно исчезала из виду на расстоянии две или три мили в том и другом конце. Я поскреб ее ногой, но зацепил лишь несколько мелких камешков; щебень держало твердое, смолянистое покрытие, какого я никогда не видел. У поворота стоял столб-указатель с надписью: «Л: CLIX», и теперь я знаю, какой город был обозначен буквой «Л».
День клонился к вечеру, небо начало темнеть, поднялся холодный ветер. Я посмотрел вниз на совсем крохотную деревню, и попытался найти среди крыш нашу. Потом повернулся к парку и увидел, что в каких-нибудь нескольких ярдах находится выход прямо на заставу. По обе стороны стояли высокие столбы, увенчанные каменными шарами, большие ворота были распахнуты.
Тут меня догнала мать и, тяжело дыша, схватила за плечо.
— Ты в самом деле испорченный мальчик. Биссетт права.
— Ой, раз уж мы здесь, дождемся, пока проедет почтовая карета! — выкрикнул я.
Прежде чем матушка успела ответить, из ворот выкатилась карета, запряженная парой лошадей. Такого великолепия я не видел даже в те времена, когда в «Розе и Крабе» останавливались путешественники. Это было отлакированное, канареечно-желтое ландо, с нарядным кучером на козлах, а везли его превосходные серые лошади, подобранные под пару. Но в особенности привлекли мое внимание гербы на филенках.
Карета повернула к нам, и я заметил, как матушка внезапно побледнела. Рядом с нами карета словно бы притормозила, потому что я успел заметить двух седоков, которые, как мне показалось, высунулись наружу, рассматривая нас.
Это были старый джентльмен и мальчик, несколькими годами старше меня. Джентльмен сидел с нашей стороны, л я хорошо его рассмотрел. Волосы у него были редкие, седые, на выпуклом лбу залысины, лоб и все лицо уродовали большие пятна, напомнившие мне коричневатых пауков. Нижняя губа нависала над длинной выступающей челюстью. Но больше всего поражали глаза, красные, глубоко запавшие, и под ними темные морщинистые мешки. Удаляясь, он повернул голову, словно не мог оторваться от лица моей матери, она тоже повернулась, волей-неволей отвечая на этот зловещий взгляд.
— Знала я, нельзя нам сюда, — пробормотала она, когда карета скрылась. — Ох, Джонни, что же ты наделал. Пошли, нам нужно немедленно вернуться.
Она пустилась в обратный путь, мне пришлось перейти на бег, чтобы не отстать.
— Кто был тот старый джентльмен? — спросил я. — Ты с ним знакома?
— Пожалуйста, Джонни, не задавай вопросов. — Матушка внезапно повысила голос. — Ты и так из рук вон плохо себя вел.
Мы шли быстро и молча, а я думал о том, о чем не осмелился ее спросить. Как я заметил, щит герба на дверце кареты был поделен по диагонали. На одной половине был изображен краб, как в жизни — с множеством ног, торчащих из панциря, с уродливыми клешнями у самой головы, — так что я, конечно, был прав относительно «Розы и Краба»! Но еще более примечательной оказалась вторая половина, с точно такой же фигурой из пяти четырехлепестковых роз, как на серебряной шкатулке для писем, которую я видел накануне.
Дома я был удивлен, наткнувшись на плотника и кузнеца: их, по распоряжению моей матери, вызвала в наше отсутствие Биссетт, и теперь в доме кипела работа. На передней и задней двери были установлены более прочные засовы, на все окна, достижимые с земли, набиты перекладины. Даже задняя калитка в саду была снабжена острыми зубцами и висячим замком. Но этого мало, на следующий день работники вернулись и дополнили металлическими остриями также верх садовой стены и ворота. Вдобавок мать распорядилась, чтобы впредь с наступлением темноты слуги задвигали засовы на задней двери и запирали на замок садовую калитку.
Мне, однако, было не до того, потому что к нам прибыл с посыльным большой пакет. Матушка настаивала на том, чтобы я прежде допил чай, но я шумел до тех пор, пока не получил разрешение вскрыть пакет немедленно. К моему восторгу, там оказалась коробка с двумя десятками букварей, иллюстрированных чудесными офортами, среди которых немало было цветных.
— Давай начнем прямо сейчас, — кричал я, в восторге перелистывая то один, то другой.
— Хорошо, только сперва я отвечу на письмо дяди Марти, поблагодарю за то, что он так замечательно все объяснил мистеру Сансью. — Матушка вышла из комнаты.
Вскоре раздался крик тревоги, и матушка вбежала обратно в общую комнату.
— Пропала отцова шкатулка для писем!
Призвав на помощь Биссетт, миссис Белфлауэр и Сьюки, мы обыскали все, что только можно. В конце концов нам пришлось отступиться.
— Это он их утащил, мэм. — Биссетт не нужно было уточнять, о ком она говорит.
— Похоже, да, — согласилась матушка. Потом пробормотала себе под нос: — Пусть бы что угодно другое, только не ее.
Я спросил удивленно:
— Она такая дорогая?
— А как же, мастер Джонни, — вмешалась Биссетт, — она ведь из серебра!
Но матушка лишь печально покачала головой.
— Пока вас не было, — поведала Биссетт, когда миссис Белфлауэр и Сьюки вышли, — приходил мистер Эмерис и сказал, мистер Лимбрик, мол, клялся и божился, что тот инструмент не Джоба и вообще не кровельный. — Она покачала головой. — Какие прожженные бывают негодяи, даже представить себе трудно.
— Я никогда не верила, что это сделал Джоб, — сказала матушка. — А также и тому, что миссис Белфлауэр его узнала.
Биссетт тем не менее не отреклась от идеи, что Джоб был в этом деле замешан, и продолжала упорно ее отстаивать.
Глава 4
С прибытием из Лондона посылки с книгами в моей жизни началась новая глава. По утрам, после завтрака, мы с матушкой усаживались за противоположные концы стола в общей комнате, на колени она клала вышивку, а перед собой — открытый букварь, откуда читала мне урок, я же слушал, или, высунув от усердия язык и сосредоточенно хмуря брови, вырисовывал буквы на грифельной доске, или корпел над задачником.
Математика под матушкиным руководством продвигалась туго, зато мне очень нравилось слушать чтение и учиться читать самому.
Еще не умея разбирать слова, я был заворожен видом книг: иллюстрациями и оформлением. В первую очередь меня манили геральдика и карты — в особенности карты, которых имелось в доме немало, а больше всего одна, громадная, на веленевой бумаге, изображавшая окрестности Хафема и датированная почти веком ранее, — ее я рассматривал часами. (Загадка: в углу старинным почерком была написана фамилия дяди Мартина — «Фортисквинс».) Видя мой интерес, матушка договорилась с дядей Мартином, чтобы он послал мне карту Лондона, и в один прекрасный день к нам прибыл объемистый пакет: захватывающе подробная карта на двадцати двух страницах, опубликованная на следующий год после моего рождения. Я изучал ее час за часом, восхищаясь обширностью Лондона. Город сделался для меня местом не действительным, а воображаемым; чтобы прочитать сотни названий улиц, я торопился освоить грамоту. Вскоре я уже жадно поглощал «Дневник Чумного года» Дефо и страйповское издание «Обозрения Лондона» Стоу, справлялся одновременно по карте и завороженно отмечал, как менялся город со временем. Таким способом я «узнал» Лондон и был уверен, что не заблудился бы, по крайней мере, в его центральных районах.
Наверное, я сделался, что называется, странным ребенком. Помню, как выглядывал ночью в окно и дивился, как странно все устроено: здесь деревья и дома, а там, наверху, луна и звезды, а самое странное, что я тут сижу и их рассматриваю. Я знал, что сверху на меня глядит Господь, потому что так говорили Биссетт и матушка. Няня уверяла, что, если я буду хорошим, то отправлюсь на веки вечные на небеса, а если буду плохим, то отправлюсь в ад. Однажды, лежа в постели, я попытался представить себе эти «веки вечные». У меня в воображении возникла гигантская пропасть, куда я падаю, падаю и падаю, потому что дна у нее нет; матушка, няня, деревня — все это, по мере падения в нескончаемый пролом, делалось крохотным, отдаленным и бессмысленным; волосы у меня встали дыбом, сердце отчаянно заколотилось, и наконец я с усилием сосредоточил мысли на чем-то другом.
Как, наверное, все дети, я страшился в вещах их необусловленности, сомнительности. Мне хотелось, чтобы все имело цель, составляло часть композиции. Казалось, если я пренебрегу справедливостью, то нарушу композицию, и тогда, сотворив нечто безобразное и бессмысленное, лишусь права осуждать несправедливость, направленную против меня самого, и, еще того хуже, лишусь права надеяться на то, что в мире существует справедливость и порядок. Свою жизнь я видел как постепенное развертывание замысла, а удалось мне это или нет, еще предстоит узнать.
Выучившись читать, я нашел в книгах неиссякаемый источник удовольствия. В исторических и художественных сочинениях (я поглощал их часами, лежа на полу в общей комнате, при дневном свете, падавшем в окна у меня за спиной) мне виделась некая свобода, богатство опыта, которого мне, жившему в затворничестве, так не хватало. Иногда, наскучив чтением, я развлекался иначе: глядел из большого окна, как мимо проходит деревенский люд. Вот спешит фельдшер Джеймс Феттиплейс, а вот почтмейстер мистер Пассант со своей маленькой дочуркой. Вот неуверенно ступает под дождем в башмаках на толстой деревянной подошве мисс Медоукрофт. А по солнечным дням появлялись маленькие Яллопы, сыновья главного деревенского бакалейщика, с молодым викарием, приставленным их учить. Дети, в отличие от взрослых, бросали иной раз взгляд на наш дом, и мне чудилось, что они при этом посмеиваются. Ни с кем из этих людей я не разговаривал, но их жизнь меня интересовала, и я сочинял про них истории: как мистер Яллоп в детстве сбежал на корабль, нажил себе состояние и женился на миссис Яллоп против воли ее родителей. Викарий был богатым герцогом, который инкогнито явился в деревню, чтобы искать руки мисс Летиции Медоукрофт, дочери приходского священника. Я спрашивал про них миссис Белфлауэр и Сьюки, но мои фантазии казались мне не такими скучными и, как ни странно, более правдоподобными, чем их рассказы.
Шли месяцы, миновал год, потом другой, и мне надоело запускать волчок и катать обруч на лужайках-террасах; я все больше злился из-за того, что не могу выйти за пределы Дома и сада. Замечу между прочим: ни разу с тех пор я не видел у мистера Пимлотта кротовую лопату. (Это подтверждало мои подозрения, что он одолжил ее бродяге, помогая ему проникнуть в дом.) И еще я не отваживался больше забираться в Заросли, прежде всего из страха, но также и по другой причине: вероятно, из суеверного желания сохранить некую неисследованную область, опасность, которой боишься, но знаешь в то же время, что можешь встретить ее лицом к лицу и при этом не пострадать.
В особенности я досадовал из-за своих ежедневных прогулок, поскольку деревенские ребятишки посмеивались, видя, как меня сопровождают, словно стражники, матушка или Сьюки; поэтому я обыкновенно забегал далеко вперед и делал вид, что гуляю один. Летом, видя детей, игравших на Лугах в орлянку, поцелуй в кружке или урони-платок, я завидовал тому, что они бегают босиком. Долгими летними вечерами я наблюдал из наших передних окон, как они на широкой улице играли в волан.
Но в первую очередь — и в то время, и позднее, когда я подрос и мне позволили уходить дальше от дома, — я завидовал моим ровесникам, слыша, как они перекликаются у нас над головами с высоких ветвей, или видя, как они купаются в реке — ныряющие с берега тела мелькали в воздухе белой молнией. Раз или два, гуляя со Сьюки, мы встречали ее братьев, прежде всего Гарри, который был всего-то на несколько лет старше меня, и заставали его за самыми увлекательными, как мне казалось, занятиями: он помогал гнать скот, пугал ворон или жал пшеницу. А вот Джоб попадался нам на каждом шагу, и почти всегда ему было с нами по пути.
Джоб мне нравился, в особенности когда он не хихикал и не перешептывался со Сьюки, а рассказывал, чем он занимался мальчишкой. Он очень любил плавать и решил, что ему позволят научить и меня. Я попросил матушку, и в конце концов она разрешила.
И вот однажды, ясным воскресным днем, мы с Джобом отправились на реку, к запруде у Твайкотта. Учителем он оказался толковым, и в первый же день я очень многое освоил. Меня восхищало, как он нырял с берега и плыл под водой, я завидовал его умению, но не смел и подумать о том, чтобы повторить его подвиги, в особенности когда он проплывал под затвором заброшенной мельницы. Он попытался было меня научить, но, видя, как я напуган, сдался и сосредоточился на обычном плавании.
Такое у нас выработалось обыкновение, что в воскресные дни Джоб меня учил, а потом мы вместе отправлялись ко мне домой и пили чай на кухне со Сьюки и миссис Белфлауэр Через месяц-другой, однако, Сьюки поведала мне со слезами на глазах, что теперь я его очень долго не увижу. Он внесен в список новобранцев. (Об этом, как она объяснила, позаботился мистер Эмерис, которому миссис Биссетт нашептала, будто он участвовал в попытке ограбления нашего дома.) Я был так расстроен, что матери пришло в голову спросить Сьюки, не сможет ли старший из ее младших братьев, Гарри, дальше со мной заниматься. Сьюки удивленно подняла брови, но сказала, что, наверное, сможет.
И вот на следующее воскресенье я отправился на реку в компании Гарри, по большей части молчавшего, поскольку он не любил бросать слова на ветер, да и не рассчитывал услышать от меня ничего интересного. Это был стройный паренек с соломенными волосами, тяжелой челюстью и бледно-голубыми глазами. Он оказался не так уступчив, как Джоб, и требовал, чтобы я прежде всего научился находиться под водой и таким образом преодолел свой природный страх; мой испуг еще больше убедил его в том, что он прав. Он злорадно окунул меня с головой и держал так, хотя я барахтался и вырывался. Я искренне думал, что тону; помню, когда он наконец меня выпустил и я выбрался на берег, то, лежа там, хватая воздух и отплевываясь, я не сомневался, что доживаю последние минуты. Мой взгляд упирался в ближайшие ворота — обыкновенные ворота в ограде, окружавшей поле, — и они стоят у меня в памяти до сих пор, словно картина, помещенная в раму. В ближайшие несколько Дней я все предметы видел как бы впервые, новыми глазами.
Как ни странно, метод Гарри подействовал, я уже не боялся погружаться с головой и сделался таким искусником, что мы с ним начали соревноваться, кто быстрее проплывет под затвором. Но на следующее лето у Гарри не было времени на уроки, а матушка не пускала меня плавать одного, хотя, как я втайне думал, одному было бы безопасней, чем с таким наставником.
Я все глубже и глубже погружался в книги. Вдобавок к немалым домашним запасам, регулярно приходили все новые посылки от дяди Марти. Я прочел все имевшееся в библиотеке (а вернее, разбросанное по всему дому, потому что у нас не было помещения, которое бы служило именно библиотекой) и вскоре научился относить книги к нескольким вполне определенным категориям. Это были новые книги, присланные нам с матушкой из Лондона, романы приключенческие, романы бытовые, детские сказки и так далее. Наличествовали и тома куда более старые, изданные, самое меньшее, пять-шесть десятков лет назад и посвященные таким скучным предметам, как управление поместьем или сельское хозяйство, хотя попадались среди них и книги об истории, о путешествиях, а также учебник латыни. Я выделял их в особый раздел не только из-за их возраста, но и потому, что на них имелся очень простой экслибрис: всего лишь геральдический орел, а сверху инициалы «Д. Ф.». Их следовало отличать от другого раздела, книг преимущественно двадцати-тридцати лет давности, с удаленными, как мне показалось, экслибрисами. Все они трактовали вопросы юриспруденции, и я с досадой отложил их в сторону. И наконец, в немалом числе имелись детские книжки моей матери — хотя в этом я не был уверен, потому что они не были подписаны. Точнее говоря, у всех, за редкими исключениями, был отрезан край форзаца.
Освоив грамоту, я от корки до корки изучил «Тысячу и одну ночь» — сказки экзотические, но нередко грубые и непристойные, отчего матушка читала мне их не полностью. В особенности нравилась мне длинная история об изобретательном — однако, на мой вкус, нередко неразборчивом — юноше Ала-ад-Дине, который переживает одно за другим невероятные приключения, чтобы наконец поправить дела своей обедневшей матери. И еще я прочитал, на сей раз до самой развязки, историю Сайеда Наомуна, который последовал за своей женой на кладбище и обнаружил ее с женщиной-гулем.
Я подхватил привычку или усвоил способность (не знаю, как лучше это определить) теряться (или, напротив, находить себя?) в книге, полностью отрешаясь от окружающего мира. (Кстати, впоследствии этот навык неоднократно служил мне добрую службу.) Я глотал труды по философии, путешествиям, истории и литературе, не успев даже усвоить значение этих терминов и научиться их различать. Не берусь перечислять все странные закоулки, куда я забредал, перспективы, мелькавшие у меня перед глазами, повороты, которым я следовал через сумрак. Часто я сбивался с толку, но проблески чего-то громадного, глубокомысленного, загадочного поддерживали во мне интерес. Плутал в обширных велеречивых писаниях века прошлого (Великий Хан) и в напряженных, суматошных пьесах и прозе века позапрошлого. Мне открывались — прежде всего у Шекспира — страсти, природа которых обычно бывала непонятна, но проявления завораживали. Я читал о прокаженных, как они в давние века бродили по Англии, звоня в колокольчик и выкрикивая: «Нечист! Нечист!», как прятали под капюшонами изуродованные лица; когда же они теряли последние силы, над ними читали заупокойную службу и запирали их в лепрозорий. Чтобы узнать, правдиво ли повествуют о Востоке мои любимые арабские сказки, я поглощал отчеты путешественников, читал о родах, приверженных тайному культу многоголовых богинь, о том, как его последователи душили по ночам случайно выбранных прохожих, принося их в жертву своим божествам, читал о ревнителях другого учения, находивших смерть под колесницей с их идолом. Читал о ненавидимой и презираемой индийской касте, члены которой появлялись на улице только по ночам и убирали нечистоты.
Матушка подолгу читала мне произведения сэра Вальтера Скотта, теперь же я самостоятельно принялся за его романы, в которых вымысел так искусно переплетен с историческими событиями, что их трудно отличить. Наверное, чтение исторических книг зародило во мне восторженный интерес к прошлому, к тому, откуда что взялось. Взрослые не помогали мне удовлетворить мое любопытство, только миссис Белфлауэр рассказывала о местных знатных родах, но ее повествования я не относил к разряду исторических, потому что она не указывала точного времени.
Мне все больше и больше хотелось узнать о прошлом. Откуда я происхожу? Где жила прежде моя мать? Расспросы она не любила, отвечала только, что росла в Лондоне. Усвоив, что наши предки не жили в этой деревне, я ничего так не желал, как обрести принадлежность, корни, раскрыть, что было до моего рождения.
Ключ я мог найти только в книгах. Я внимательнее изучил те, которые, видимо, принадлежали моей матери. Кое-где в углу форзаца мне попались буквы «М. X.», и, поскольку матушку звали Мэри, оставалось предположить, что это ее инициалы. Далее я обратился к книгам по правоведению, ранее отложенным в сторону, и заметил, что в них когда-то были вклеены экслибрисы, но потом все до единого кто-то вырвал. Однако, поскольку удалены они были неаккуратно, я, сопоставляя остатки, восстановил оригинал. Он был похож на щит со знакомым рисунком из пяти четырехлепестковых роз. Наверху стояли слова: «Ех libris Дж. X.», внизу — еще строчка, собрав которую по буковке я прочитал: Tuta rosa coram spinis. Все это было очень загадочно, однако приближалось уже время, когда матушка обещала удовлетворить мое любопытство, поэтому я приготовился терпеливо ждать Рождества.
Я предполагал, что слова эти латинские. Матушка не бралась учить меня этому языку, но я познакомился с ним на воскресных службах в церкви. В одно из воскресений произошло нечто, о чем я должен сейчас рассказать.
Была осень, мы отправились в церковь; матушка надела лучшую шляпку, желтое шелковое платье и набросила сверху мериносовый плащ; я был в высоких сапогах с отворотами, в синем сюртуке, светло-желтой жилетке, белом галстуке и кремовых штанах; как бывает осенью, к ощущению полноты жизни добавлялось зревшее в воздухе предчувствие непогоды. На деревьях лопались каштаны; мимо прошло несколько молодых людей с корзинками лещины и буковых орехов, которые они с утра пораньше собрали в лесу, чтобы, по деревенскому обычаю, преподнести своим возлюбленным. На трубах и соломенных крышах собирались ласточки, готовясь лететь в теплые края.
Как всегда, мы явились в церковь едва ли не первыми и проскользнули на нашу тесную скамью (сидели мы далеко позади и за колонной). Под визг и щебет настраиваемых инструментов церковного оркестра — кларнетов, труб, тромбонов, фаготов, валторн, скрипок и контрабасов — я наблюдал за мистером Эмерисом, который, с величавым достоинством сжимая свой жезл, сопровождал приходских почетных лиц через толпу деревенских жителей (они уже успели заполнить церковь и теперь почтительно расступались) к их скамьям в первом ряду. Эти скамьи, откуда был хорошо виден алтарь, принадлежали их родам как неотчуждаемая собственность, и я, с тех пор как стал интересоваться геральдикой, очень злился, что мы не владеем одной из них.
Наконец на трехэтажную кафедру взошел священник, Доктор Медоукрофт. Клерк Эдваусон, внизу у аналоя, возгласил номер первого гимна, и служба началась. Пока оркестр с хрипеньем и свистом наяривал Утренний гимн, я, как обычно, следил за многоцветными тенями, перерезавшими пыльные лучи, которые шли от витражей.
От гимнов у меня сводило скулы, потому что их язык был скучен. Но я наслаждался словами и фразами Книги общей молитвы и псалмов, прежде всего названиями грехов, которые звучали настолько театрально, что я никак не мог бы отнести их к себе: мстительность, жестокосердие, идолопоклонство, алчность, суета и непотребство. Многих из них я не понимал и позднее, обнаружив, что обозначаемые ими понятия уже мне известны, был разочарован. Но с особым нетерпением я ожидал проповеди, не потому, правда, что меня хоть сколько-нибудь интересовало ее содержание. (Постепенно я понял, что священник заготовил набор проповедей, которые повторяет каждые два года, скромно полагая, что на такой длительный срок они в памяти слушателей не удержатся.) Во время проповеди я мог на досуге разглядывать мемориальные плиты из бледного мрамора, украшавшие стены по соседству, разгадывать смысл латинских надписей и задаваться вопросом, что сталось ныне с семействами, которые бахвалились древностью своего рода и заслугами предков. Их имена не встречались мне нигде, кроме как в названиях соседних деревень: Деспенсер, Деламейтер, Момпессон, Торкард, Сатчвилл и Лейси, а также в топонимах наподобие Хэмптон-Торкард, Стоук-Момпессон, Сент-Джонс-Лейси и прочие.
Однако с нашей скамьи почти не был виден самый роскошный в церкви памятник, на стене напротив алтаря. Я знал, что, едва служба закончится, мать, по своему неизменному обыкновению, покинет церковь первой, и решился на этот раз подобраться поближе и рассмотреть памятник хорошенько. При звуках заключительного гимна матушка поднялась на ноги, я же соскочил со скамьи и двинулся вперед. Обернувшись, чтобы послать ей улыбку, я поймал ее испуганный взгляд. Но это меня не смутило, я остановился перед рядами скамей и впервые увидел, что бывает после нашего ухода: владельцы скамей ждут, пока доктор Медоу-крофт займет место в дверях, а потом вереницей следуют мимо, обмениваясь с ним рукопожатиями и словечком-другим.
Пока тянулся этот церемониал, я вышел вперед, чтобы взглянуть на памятник. Он походил на гигантский каменный стол, под которым располагался еще один, и именно этот нижний привлек мое внимание в первую очередь, так как на нем покоился скелет, словно бы в насмешку повторявший позу фигуры с верхнего стола. Верхняя скульптура изображала рыцаря в великолепных доспехах, набожно скрестившего руки на груди. Холодный черный мрамор местами был испещрен мелкими щербинами, местами же отполирован до блеска проходившими мимо людьми. Выражение лица, источенного временем, не читалось, однако надпись из медных букв под ногами рыцаря, хоть и со сглаженным рельефом, еще можно было различить: «Жоффруа де Хафем, эскв.». Вглядевшись пристальней, я обнаружил снизу еще строчку: Tuta rosa coram spinis.
Тут матушка схватила меня за руку и прошипела:
— До чего же непослушный мальчишка.
Она повела меня к двери, и мы оказались в хвосте очереди, следовавшей мимо священника.
Когда мы с ним поравнялись, он удивленно поднял брови и протянул матушке руку.
— Рад вас приветствовать, миссис Мелламфи. Часто вижу вас в заднем ряду во время проповеди и размышляю о том, что на небесах более радости будет… помните?
Матушка зарделась и быстро кивнула.
По пути из церкви я рассуждал:
— Ерунда какая-то. Ну что за радости в этой церкви?
Матушка молчала, все еще сердясь на меня, но я об этом Не думал, потому что в пути домой и за обедом, которым нас встретила миссис Белфлауэр, мои мысли были заняты другим. Сегодняшние открытия так дразнили мое любопытство, что я решил, не дожидаясь Рождества, до которого оставалось еще несколько месяцев, тут же приступить к расспросам.
И вот, в тот же день за чаем (сидя дома в уюте и безопасности, меж тем как снаружи все сильнее задувал ветер), я спросил:
— Мама, что значит «Дж. X.»? Мне эти буквы попадались в книгах.
— Доедай бутерброды, Джонни, и не задавай лишних вопросов.
— Я хочу лимонного кекса. — По правилам полагалось сперва закончить с бутербродами, но я указал на очередной шедевр миссис Белфлауэр, стоявший посреди стола. — И еще я хочу узнать про «Дж. X.». И что значат те латинские слова.
— Мой отец говорил, что они означают: «Защита розы в ее шипах». Это фамильный девиз. То есть вот так предки старались жить.
Мысль о том, чтобы иметь девиз и им руководствоваться в жизни, мне понравилась, но смутил принцип, состоявший в том, чтобы прятаться и защищаться.
— Это он был «Дж. X.», правда? — Матушка заколебалась, и я продолжил: — Помнишь, ты обещала ответить на мои вопросы в следующее Рождество? Оно уже скоро, так ответь сейчас.
— О чем ты хочешь знать?
— Во-первых, как звали твоего папу?
— Этого, Джонни, я тебе сказать не могу.
Раздался стук в дверь, и вошла Сьюки.
— Мэм, можно убирать чайные приборы?
— Да, Сьюки. — Перехватив мой взгляд, мать добавила: — Только оставь кекс и тарелку для мастера Джонни.
Помня, как смутилась однажды матушка, когда я задал этот вопрос при миссис Белфлауэр, я добавил:
— И еще хочу узнать о своем папе.
Мать ответила удивленным взглядом, Сьюки, как я заметил, внезапно подняла голову от подноса, куда складывала чашки. Когда Сьюки с подносом удалилась, матушка вышла из-за стола и села у окна на софу.
— Помнишь шкатулку с охотой на тигра, что стоит на моем туалетном столике?
Я кивнул.
— Сбегай, принеси мне ее, ладно?
Я сломя голову выбежал из комнаты, но в холле внезапно замедлил шаги, увидев Сьюки, которая стояла у подножья лестницы и с трудом удерживала одной рукой поднос, а другой шарила у себя в кармане передника.
Услышав мои шаги, она резко обернулась.
— Ох, мастер Джонни, как вы меня напугали.
— Фу, глупая головушка. Что ты тут делаешь? Уйди с дороги.
Я взбежал по лестнице, схватил лаковую шкатулку и отнес матери.
Она положила шкатулку на софу между нами и повернулась ко мне.
— Я сейчас скажу тебе что-то очень важное. Я собиралась еще потянуть с этим разговором, да и ты, наверное, слишком мал и не все поймешь, но, боюсь, надолго его нельзя откладывать. Мне придется решить, делать кое-что или не делать. Если я решу делать, то нужно будет спешить, а когда сделаешь, то переделать уже не удастся. И это очень-очень касается тебя. Понимаешь?
— Да. — Я заметил, что пальцы ее коснулись футляра, который висел у нее на поясе.
— А теперь, сыночек, — продолжила она, — ты должен помочь мне с выбором. Если я решу это сделать, мы с тобой будем бедны, но, что важно, никто не задумает причинить нам зло или забрать тебя у меня.
— А зачем кому-то этого хотеть? — спросил я.
Прежде чем ответить, мать на мгновение опустила глаза.
— Помнишь, вначале я сказала, что у нас есть выбор? Так вот, если я решусь на то, о чем шла речь, то, возможно, в один прекрасный день наши дела поправятся.
— Мы разбогатеем? Сумеем купить коляску и лошадей?
— Не настолько, но ты сможешь получить хорошую работу. Правда, тогда нам будет грозить опасность.
— Какая опасность?
— У нас есть враг, нехороший человек, — отвечала она серьезно, — может быть, он попытается нам навредить. Помнишь человека, который пробрался к нам в дом?
— Да, конечно! — Я немного покраснел, вспомнив Джоба, которого мог бы освободить от подозрений, но промолчал.
— Так вот, думаю, его послал наш враг. Понимаешь, как мне трудно на что-нибудь решиться? Ты должен помочь мне сделать выбор.
— Опасность грозит мне или тебе?
— Немного мне, но в основном тебе.
— За себя я не боюсь, что бы ни случилось, — объявил я. — А тебя я не дам в обиду.
Матушка задумчиво посмотрела на меня.
— Ладно, пока я, во всяком случае, ничего предпринимать не собираюсь.
— А что же шкатулка? — спросил я.
— Думаю, пора тебе кое-что узнать. — Выбрав один из ключей в связке, прицепленной к поясу, она отперла замок. Потом откинула крышку и, убрав кусок синего бархата, который лежал сверху, вынула пакет, обернутый в гофрированную бумагу. В пакете обнаружился маленький медальон в форме сердечка, на золотой цепочке. — Смотри, вот так он открывается. — Она нажала на крохотный выступ сбоку, крышка распахнулась, внутри показалась миниатюра.
— Можно посмотреть? — спросил я, и матушка дала мне медальон.
В одной половинке сердечка помещался портрет юной дамы, в другой — молодого джентльмена. В даме я легко узнал свою мать — очень молодую и, как мне подумалось, очень красивую. Джентльмен тоже был очень красив: с большими карими глазами на тонком, довольно печальном лице.
— Это мой папа?
Матушка опустила глаза и тихо промолвила:
— Портрет был сделан за несколько дней до нашей свадьбы.
— А где он теперь?
Она качнула головой.
— Расскажи. Ты обещала. Так нечестно. Почему ты не говоришь?
— Я не обещала рассказать тебе все без остатка. — В голосе матушки угадывались слезы. — Я не могу, Джонни.
— Можешь. Ты обещала. Это нечестно.
Она печально завернула медальон в ткань и вернула в шкатулку. Тут послышался топот, и дверь распахнулась. Мы удивленно вскинули брови: внутрь влетела миссис Белфлауэр, красная и запыхавшаяся. Увидев наши лица, она остановилась. Потом воскликнула:
— Ох, мэм, пожалуйста, идемте скорее. С нею не все ладно.
— В чем дело? — вскрикнула матушка.
— Это у нее в кармане, но ей вроде бы позволено, хотя, по мне, ей и без того истощать не грозит. Но она говорит, ей положено, пока она на службе.
Мать быстро вышла, миссис Белфлауэр последовала за нею по пятам.
Недовольный тем, что матушка не сдержала обещание, я вынул медальон и вновь его открыл. Вертя его в руках, я обнаружил на обратной стороне гравировку: две пары инициалов, так искусно переплетенных, что трудно было их различить. Знакомые «М. X.», а следующие как будто «П. К.». Загадочная «К» запомнилась мне с того дня, как в дом вторгся посторонний, и теперь нужно было бы восстановить в памяти остаток слова, ставшего таким важным. Кладя медальон на место, я заметил под бархатом что-то еще, сдвинул его и обнаружил листок бумаги. Любопытство взяло верх над щепетильностью, я убрал ткань: листок был сложен пополам и запечатан большой красной печатью с оттиском знакомого рисунка, четырехлепестковой розы. На листке была надпись, поблекшая, в чернильных пятнышках (похоже, случайно размазанных), но вполне различимая: «Моему возлюбленному сыну — и моему наследнику: Джону Хаффаму».
Я поспешно прикрыл письмо тканью. Хаффам! Странно, что эта фамилия, обозначенная вездесущей буквой «X.», была та самая, издавна знакомая, хотя и в другом написании! В моем мозгу замелькали предположения, но меня прервала вернувшаяся матушка.
— Что там стряслось? — спросил я.
— Ничего. Было небольшое недоразумение, но все уже уладилось, — объяснила она с усталой улыбкой.
Закрыв шкатулку, она протянула ее мне.
— А теперь поставь ее на место и отправляйся спать. Уложит тебя миссис Белфлауэр: Сьюки ушла к себе.
— Она заболела? А что такое с Биссетт?
— Не то чтобы заболела, но няня сегодня немного не в Духе.
Я знал, что это значит, и радовался такому везению.
Итак, не Биссетт, а миссис Белфлауэр, отдуваясь и проклиная меня на чем свет стоит, спешила за мной вверх по лестнице, а я улепетывал с криками и смехом, забыв в пылу гонки о страшных тенях, что подстерегали в спальне.
— А теперь быстро в постель, — проворчала миссис Белфлауэр затем. — А то продрогнете, ночь больно студеная. Слышите, как разгуливается ветер?
Она держала мою ночную рубашку, а я протискивался внутрь. Чистое, пахнувшее крахмалом полотно окутало мне голову, затуманивая свет свечей, я утопал в белом тумане, пока не обнаружил случайно, куда сунуть макушку, и не увидел комнату и миссис Белфлауэр, которая закрывала шторы.
— Что сделалось с пшеницей, это просто ужас, — заметила она. — Говорят, такого никудышного урожая не было уже давно. Страшно и подумать, сколько будет стоить на Святках четырехфунтовая булка. В деревне народу… — Она осеклась. — Только бы девочка успела уже добраться домой.
— Наверняка добралась, — успокоил я миссис Белфлауэр, сидя в постели и наблюдая, как она убирает мою одежду.
— Если не отправилась проведать тетю и дядю. Ему, видно, опять неможется. — Миссис Белфлауэр покачала головой. — Бедная девочка. С ее семьей хлопот не оберешься. Но они ведь из Хафема, это плохая деревня, чего еще и ждать-то.
Сверкнула молния.
— Почему это Хафем плохая деревня?
— Сказать не могу, но плохая — хуже некуда. Даже Мампси, уж на что люди состоятельные и со связями тут и там, и те дрянь. Со всех сторон слышишь рассказы о них и их проделках.
— Мампси, — повторил я. Фамилия была мне незнакома. По полям в нашем направлении прокатился гром, и я задрожал от восторга, потому что любил бурю. — Что за рассказы?
— Да по большей части о том, как они обзавелись большим домом и землей. Ведь им это все досталось от семьи, которая там жила спокон веку — с тех еще времен, когда римляне строили в Даунсе укрепления.
— А как их звали? — спросил я.
— Хафем, как деревню, правда, кто первый получил это имя, ведать не ведаю.
Хаффам! Выходит, здесь жила семья, носившая эту фамилию! Потомки Жоффруа! Наверняка я как-то с ними связан!
Расскажете мне эту историю? — попросил я.
— Не сейчас, слишком она длинная.
— Но я все равно не усну в такую бурю!
Тут же вновь сверкнула молния, послышались громкие раскаты грома.
— Хорошо, — кивнула миссис Белфлауэр и грузно опустилась на краешек постели. — Это история о том, как на дом, землю и всех, кто ими владел, пало жуткое проклятие.
— Боже! — воскликнул я, потому что мне очень нравились проклятия миссис Белфлауэр. Как правило, они кончались дуэлью или сумасшествием.
— Ну вот, эти самые Хафемы жили в большом доме на околице деревни. Поживали они тихо-мирно век за веком, но тут, как бывает со старыми семьями, пошли вымирать. Дошло до того, что остались от них всего лишь один старик и трое его детей: две дочери и мальчик. Сын, Джемми, был молодой негодник. Я так говорю потому, что он вовсю транжирил деньги, просадил все состояние за азартными играми, пил и занимался всякими непотребствами в Лондоне.
— Что за непотребства, миссис Белфлауэр?
— Всякие разные, — отрезала она. — Ну вот, взял он за себя богатую наследницу, которая принесла ему пятнадцать тысяч фунтов, и породил с нею сына и дочь. Мальчика звали Джон.
Джон Хаффам!
— Как меня! — крикнул я.
— Джонов на земле сколько угодно. А девочку они окрестили именем Софи. Ну вот, за несколько лет он потратил все женины деньги, а обращался он с нею так плохо, что разбил ее сердце и она умерла. А он все продолжал в том же духе, дошло до того, что никто уже не давал ему в долг ни гроша. Прослышал тогда этот Джемми об одном ростовщике в Лондоне — все кликали его дьяволом или дьяволовой родней, потому что, говорили, он был из некрещеного народа и звался Старый Ник. И вот приходит Джемми однажды к Старому Нику и просит дать ему взаймы тридцать тысяч фунтов. «А залог какой?» — спрашивает Старый Ник. А Джемми отвечает: «Пока жив отец, у меня не будет ни гроша». А Старый Ник ему: «Предлагаю такую сделку: можешь соглашаться, можешь нет. Я одалживаю тебе тридцать тысяч фунтов, а ты должен поторопить своего отца на тот свет. А когда унаследуешь поместье, то отдашь мне в ясены свою дочь, Софи. Землей можешь владеть до самой своей смерти, но, если не отдашь долг, потом она достанется детям Софи». Джемми согласился, ведь он от этого ничего не терял, и Старый Ник научил его, как избавиться от отца, и дал то, что для этого потребно.
— Как же он собирался его убить? — поинтересовался я.
— А как вы думаете? — Она посмотрела на меня задумчиво.
— Самое лучшее — отравить.
— Ага, угадали. Вернулся Джемми в большой дом и на следующий вечер, когда они со стариком вместе выпивали, подсыпал ему в вино яд, и отец в ужасных мучениях помер. Джемми унаследовал поместье, Старый Ник одолжил ему тридцать тысяч фунтов, а взамен Джемми отдал ему свою дочь, Софи. Ей сравнялось всего-навсего семнадцать годков, и была она раскрасавица, а Старый Ник был старый урод, и потому она исплакала все глаза.
Тут я с досадой услышал приближавшиеся шаги матери. Матушка не должна была узнать, что я расспрашиваю про семейство Хаффам, ведь она могла догадаться, что я видел письмо.
— Вы оба, похоже, очень уютно устроились, — улыбнулась она.
— Я как раз начала рассказывать мастеру Джонни историю, — пояснила миссис Белфлауэр.
— Думаю, ваши истории нравятся ему больше, чем волшебные сказки, которые я ему читаю. — Матушка улыбнулась мне.
— Нет-нет, — сказал я. — Я люблю и то, и другое. Но истории, которые рассказывает миссис Белфлауэр, правдивые, потому что они случились с живыми людьми.
— Так продолжайте, миссис Белфлауэр, — предложила матушка.
— Нет, пожалуйста, конец я послушаю в другой раз, — поспешно вмешался я.
— Какой же ты невоспитанный, Джонни.
Миссис Белфлауэр поднялась на ноги.
— Раз вы здесь, то я уж пойду, мэм. Доброй вам ночи, и вам доброй ночи, мастер Джонни.
Она наклонилась и поцеловала меня в лоб.
— Доброй ночи, миссис Белфлауэр. И спасибо вам за историю.
— Спите спокойно, голубчик. Надеюсь, гроза пройдет стороной.
Когда она ушла, матушка сказала:
— Джонни, ты безобразно вел себя с миссис Белфлауэр. А еще раньше — со мной.
— Неправда.
— Правда. Пожалуйста, постарайся исправиться.
— Мне не нужно стараться, — заупрямился я. — Я и так хороший.
Матушка вздохнула, простилась, поцеловала меня в лоб, затушила свечу и вышла.
Уютно устроившись под одеялом, я стал слушать, как тихо воет ветер, как рыщет вокруг дома и трясет дверями и окнами, словно отыскивает щелку, чтобы проникнуть внутрь. Еще одна вспышка молнии, залившая всю комнату неземным светом, таким ярким, что, вновь оказавшись в темноте, я словно бы ослеп, — и гроза наконец разразилась. Едва над головою прокатился гром, хляби небесные внезапно разверзлись, и стремительные капли застучали в окна, как пригоршня камешков. Мне подумалось о побитых посевах вокруг дома, о том, как под мокрой соломой жмутся друг к другу испуганные мышки и птички.
Конечно, я как-то связан с семейством Хаффам! Девиз похожий, а еще и письмо, которое я видел сегодня. И тут мне пришла еще одна мысль: печать-то не была сломана. Матушка не распечатывала это письмо! Означает ли это, что оно было адресовано не ей? Тогда кому?
Я постарался сосредоточиться на этой загадке, но в голову полезли другие мысли. Как странно быть окруженным кирпичами и шифером, которые отделяют меня от холода и сырости. Но нынче, когда ветер накатывал на дом волна за волной, раскачивал шторы и оконные рамы, я задался вопросом, долго ли он сможет противостоять ударам, потому что Сьюки рассказывала мне о том, как в деревне ветром сносило крыши; и я представил себе плиты нашей крыши, улетающие в воздух, как горсть осенних листьев. Конечно, у зверей есть шкуры, а у птиц перья, которые не дают им промокнуть — вроде просмоленного брезента, им укрывают, как я видел, телеги. И с такими вот мыслями я, не дождавшись окончания бури, погрузился в сон.
Глава 5
Следующий день выдался холодным, погода хмурилась, словно на нее плохо повлияли вчерашние излишества. Матушка провела из-за бури бессонную ночь, Биссетт все еще была «не в духе»; они отказываются гулять со мною после полудня, объявили они, за мной теперь не угнаться, очень уж длинные у меня выросли ноги, а посему эта задача возлагается отныне на Сьюки. Таким образом я смог исполнить замысел, который уже очень долго вынашивал.
— Пойдем на Висельный холм, — как ни в чем не бывало предложил я и двинулся в направлении деревни.
— Вы же знаете, это не позволено, — отозвалась она. — Да и первей всего мы должны заглянуть к моей матушке.
— Так нечестно, — запротестовал я. — Это тоже не позволено.
Сьюки встревоженно обернулась.
— Дядюшка снова приболел, я хочу узнать, как он там. Вы ведь не выдадите меня, а, мастер Джонни?
Матушка, надо заметить, не высказывалась определенно по поводу прогулок в эту часть деревни, но ей и не было известно, что Сьюки меня туда водит.
— Нет, если ты обещаешь повести меня сегодня к дорожной заставе.
— К заставе? — весело прощебетала она. — Ну, хорошо. Мы сделаем петлю через Лоуэр-Хемпфорд.
Я был удивлен и даже разочарован столь легкой победой; Сьюки уронила себя в моих глазах, проявив такую уступчивость.
Мне пришло в голову, что Сьюки втайне идет против желаний моей матери, в точности как я вчера, когда рассматривал медальон и письмо. Если так может поступать Сьюки, то, наверное, в этом нет ничего плохого, но я все же чувствовал, что это плохо: мне ведь не хотелось, чтобы матушка меня тогда застала. Дело, по-видимому, заключалось в том, что нарушать запреты — поступок нехороший, но все же не такой плохой, как лгать или воровать. Если бы матушка, вернувшись в комнату, спросила, что я делал, я бы скорее сказал правду, чем солгал.
Скоро мы достигли Силвер-стрит, которая тянулась вдоль южного края Лугов и состояла из двух рядов низких домиков по обе стороны речки (ей следовало держаться в пределах своего широкого, размытого русла в середине дороги, но часто — как в этот день, после грозы — вода подступала к самому краю тротуаров). Домишки с кривыми стенами из дранки и глины, с гнилыми соломенными крышами словно бы норовили стыдливо спрятаться, отступить в грязь, от которой и так едва отличались. Напротив показался домик Сьюки, и нам, поскольку мы следовали другим берегом, пришлось перебираться по ряду больших плоских камней.
— А теперь будьте хорошим мальчиком, подождите здесь, — попросила Сьюки и вошла в дом.
Домик Сьюки прижимался к еще одному, точно такому же, как будто они искали друг в друге опору. Единственное окошко представляло собой небольшую дыру, забитую тряпками и щепками. Постукивая ногой об ногу и дуя на озябшие пальцы, я наблюдал, как несколько оборванных ребятишек тащили в соседний дом ведро воды. По другому берегу шли два мальчика с вязанками дров. Один был чуть старше меня, другой приблизительно мой ровесник. Жалкая, обтрепанная одежонка была им велика, босые ноги обмотаны дерюгой — так обычно ходила в морозы деревенская детвора.
— Ты откуда? — крикнул старший, и оба — недобрый знак — положили вязанки на землю.
— Ты ведь от священника, да? — прокричал второй.
Я помотал головой.
— Ты от священника, — настаивал старший мальчик. — Твой папа — его брат, приехал в гости.
— Нет, ты ошибаешься, — мягко возразил я.
— Тогда кто твой отец? — Мальчик ухмыльнулся.
Я заколебался, и он выкрикнул:
— Не желает говорить! Я увидел, как младший что-то поднял с земли. Не успел я опомниться, как в мою сторону полетел камень и шлепнулся в траву в нескольких футах от меня. Другой мальчик тоже наклонился за камнем.
— Я готов драться с одним, — крикнул я. — Но двое на одного — это нечестно.
— Да ну? — прозвучало в ответ, и в меня полетело два камня. Оба промазали, и старший мальчишка завопил:
— А ну, Дик! Давай на ту сторону, поймаем его и вздуем.
Набрав камней, они начали пересекать поток, но приостановились, чтобы дать еще один залп.
К счастью, один из камней ударил в дверь дома, и оттуда мгновенно выбежала Сьюки, угрожающе размахивая корзинкой (хотя вряд ли собиралась ею швыряться).
— Убирайся прочь, Том, сын Джо, а не то скажу твоему папаше, чтобы отделал тебя ремнем по первое число! К тебе Это тоже относится, Бобов Дик!
Бормоча угрозы, мальчишки подобрали свои вязанки и пошли дальше.
— Вы целы, мастер Джонни? — беспокойно спросила Сьюки.
— Да, Сьюки. Они промазали. Подошли бы ближе, я бы их так взгрел, как им и не снилось.
— Ну, слава богу, все обошлось, — вздохнула Сьюки и двинулась в путь.
— А почему мы туда идем? — спросил я, видя, что мы направляемся к Висельному холму.
— Я должна отнести еду моей бедной тете. — Сьюки указала на свою корзинку. — Больше пойти некому. Если мы поторопимся, то успеем смотаться в Хафем и обратно до чая. Но пообещайте никому не говорить, что мы туда ходили.
— Да-да, обещаю! — обрадовался я, так как слышал, что тропа в Хафем на одном из участков идет вдоль дороги на заставу.
Ага, Сьюки вела себя из рук вон плохо! Но мне случалось поступать даже хуже, чем вчера: я ведь скрыл от всех, что взломщик говорил со мной и что я его узнал. И про историю с кротовой лопатой я умолчал. Когда я набрался храбрости, чтобы спросить об этом старика-садовника, он как раз перестал к нам ходить.
— Сьюки, что стало с мистером Пимлоттом? — спросил я.
— Он больше не будет работать на вашу матушку. Пошел жить в богадельню.
— Почему?
— Потому что он слишком старый и не может сам за собой присмотреть. Как мой бедный дядя. Скоро он потеряет место — эконом так сказал ему и тете; слишком он хворый, какой из него теперь привратник. А если их выселят оттуда, в этом приходе им в богадельню не устроиться, придется возвращаться туда, где родились.
Мог ли мистер Пимлотт быть причастен к взлому? Пока Сьюки болтала, я снова задал себе этот вопрос. Тогда я в это не верил, отчасти потому, что вспоминал, как яростно он защищал собственность моей матушки от захватчика-крота. Но теперь думал, что, по молодости лет, мог и ошибаться. Или взломщик действовал в одиночку?
— Я никогда не верил, что Джоб замешан во взломе, — заметил я.
— Бог мой, мастер Джонни, как же так получилось: я целый день только о нем и думаю, и тут — бац! — вы называете его имя. Вы ведь знаете, его забрали в солдаты и увели, а все потому, что мистер Эмерис, что бы ни стряслось, во всем обвинял его.
Наверное, я был неправ, что промолчал, даже если правда грозила неприятностями мистеру Пимлотту.
— Сьюки, — спросил я, — разве хорошо с твоей стороны вести меня туда, ты же знаешь, моя мать этого не желает?
— Но мой дядя заболел! Хочешь не хочешь, а пойдешь.
— Выходит, иногда ты решаешь поступить плохо, потому что, если поступишь иначе, получится еще хуже?
— Верно-верно, мастер Джонни, — благодарно закивала она.
— Тогда, — обрадовался я, — ты с тем же успехом могла бы сказать: почему бы не нарушить закон, если тебе это нужно. Но знаешь, Сьюки, человек, который пробрался в наш дом, мог рассуждать точно так же.
Я как завороженный наблюдал за тем, какое мощное воздействие оказали мои слова на Сьюки: она застыла на месте и, потеряв дар речи, уставилась на меня.
— Но если он был голодный, мастер Джонни, — прорвало ее, — если он смотрел, как плачут от голода его детки, а он знал, что в доме есть что взять, а хозяевам эта вещь не нужна, они о ней даже не знают, а добывать ее трудно и опасно, то разве он будет не прав, если пойдет и попробует?
И вновь я пожалел о том, что матушка запретила мне спрашивать Сьюки о ее отце. Как бы то ни было, ответ на ее вопрос был очень простым:
— Нет, Сьюки, потому что, если не соблюдать закон, каждый у каждого сможет забирать все, что ему угодно. И где мы все тогда окажемся?
Это заставило Сьюки прикусить язык. Но мысль была интересная: ради чего-то хорошего можно сделать что-то плохое.
— И что ты скажешь, когда моя мать захочет узнать, где мы были? — спросил я. — Соврешь, что мы и близко не подходили к заставе?
— Но вам совсем не к заставе запрещено подходить! — выкрикнула она и осеклась.
Не к заставе! Тогда почему матушка вечно отказывалась ходить этой дорогой? Мы шагали в молчании, а я размышлял. Потом я обратился к другой загадке:
— Сьюки, не расскажешь ли мне об отцах? О, я говорю не о твоем отце, — поспешно вставил я, а Сьюки покраснела, — я говорю о своем.
— Об этом я ведать не ведаю, мастер Джонни.
— Но мне только и хочется узнать, не умер ли он за много лет до моего рождения?
— Нет, вряд ли. Нет, конечно же нет.
В задумчивом молчании мы продолжали путь. У самой заставы Сьюки внезапно сказала:
— Мой отец нарушил закон. Больше я ничего не скажу, я и этого не должна была вам говорить.
Ее слова я отложил про запас, чтобы обдумать потом, а теперь мои мысли были заняты дорожной заставой, разочарованием, которое я испытал, не увидев ни с той, ни с другой стороны никаких средств передвижения. Мы прошагали еще полмили вдоль парковой стены по левую руку, и проехали мимо нас всего-то две повозки и легкий фаэтон.
— Пора поворачивать назад, мастер Джонни, — огорченно вздохнула Сьюки, когда мы достигли поворота на Хафем.
— Можно чуточку подождать? — спросил я.
В тот же миг до меня донесся издалека металлический визг.
— Послушай, Сьюки. Там что-то едет.
— Нам нужно поторапливаться, мастер Джонни.
Дорога взбиралась по протяженному склону и приблизительно в миле сворачивала; к этой точке и был прикован мой взгляд. Внезапно там что-то появилось. Прежде чем я успел разобраться, что это, раздался перестук — такой дробный и от такого множества конских копыт, что прежде я ничего подобного не слышал. Я различал уже карету и упряжку, галопом несшиеся нам навстречу. Видел лошадиные головы в шорах, они вздергивались и тянулись в сторону, словно противясь движению, и в то же время длинные передние ноги так и мелькали в воздухе, как бы подбирая под себя дорогу. Вот показался закутанный в плащ кучер, он сидел на козлах, держа перед собой кнут, показалась и сама карета, ярко-красная и блестящая. Внезапно Сьюки схватила меня и бесцеремонно оттащила на широкую травянистую обочину.
Карета была уже близко, стук копыт и больших, окованных металлом колес по твердой дороге становился все оглушительней, тяжелые удары отдавались у меня в голове. Пронеслись мимо лошади, до их гигантских голов, выкаченных глаз, казалось, можно было дотянуться рукой, потные бока отливали блеском; за ними — карета, похожая на огромное чудовище на шатких ногах; мелькнули в окнах лица внутренних пассажиров; мелькнули кучер и внешние пассажиры на крыше, жавшиеся друг к другу под ветром.
Еще мгновение — и экипаж укатил, и мне осталось только следить из-под руки Сьюки, как раскачивался и подскакивал его тыл на неровной дороге.
Мы оба помолчали, потом я спросил:
— Видела, Сьюки? Это была почтовая карета, что ходит из Йорка в Лондон. «Стрела».
— Да что вы? — Лицо Сьюки все еще пылало от волнения. — Откуда вы знаете?
— Это было написано на боку большими золотыми буквами, — сообщил я гордо, потому что Сьюки, конечно, не владела грамотой. — Хотя, — добавил я с досадой, — это была не «Королевская почта».
— О чем я только думаю! — внезапно воскликнула она. — Нам пора.
Мы поспешили вниз по пешеходной тропе, по левую руку тянулась та же ограда. Она была сильно разрушена, и местами нам виден был парк, спускавшийся на дно долины; плотные заросли кустарника и деревьев обозначали путь скрытой от глаз реки; далее ее серые воды разливались вширь, образуя озеро.
Мы прошли краем Стоук-Момпессона, где вдоль широкой главной улицы стояли два ряда красивых домиков, прошагали еще полмили, пока беспорядочное скопление грубо оштукатуренных хибар справа не подсказало, что мы добрались до места. По сравнению с Мелторпом эта деревня была совсем уж убогая, мне она напомнила Силвер-стрит, только растянутую: жалкие одноэтажные домишки из сучьев утесника, скрепленных глиной и известковым раствором, на многих крыши из торфа. Я думал увидеть поблизости большой дом, но он не показывался.
— Штука в том, что деревню передвинули, — объяснила Сьюки. — Она теперь не относится к приходу, а усадьба относится.
Мы шли еще минут десять, и только тут Сьюки объявила:
— Вот здесь живет моя тетка.
Она указала на небольшой домик, рядом с двумя высокими каменными колоннами, каждую из которых венчал шар. Меж колонн помещались двустворчатые черные ворота, очень высокие, искусной кузнечной работы, в причудливых завитках и цветочках; их скрепляли большой висячий замок и цепь, стойки заканчивались остриями.
— Вы не против обождать здесь чуточку, а, мастер Джонни? Озорничать не будете?
Я кивнул, и Сьюки вошла в дом. Одолеваемый любопытством, я приблизился к воротам и заглянул между перекладин, с которых, обнажая ржавчину, облуплялась черная краска. За воротами просматривался мощеный двор, каменные плиты (их, видно, уже долгие годы никто не приводил в порядок) не заросли ни мхом, ни травой, но расшатались и местами были сдвинуты.
Вдалеке смутно вырисовывался контур дома. Глядя под углом, я все же догадывался, что по размеру он громаден, и так же, как и все остальное, запущен. Окна были то ли закрыты ставнями, то ли обсыпаны краской, облезшей с рам и перекладин; из труб не поднимался дым, у многих отсутствовали колпаки; с видимой мне части крыши свалился шифер; в целом дом походил на брошенные, необитаемые развалины.
Тем не менее из-за угла дома показался, толкая перед собой тачку, человек в рабочей одежде. Он начал собирать обломки каменной кладки и шифера — вероятно, они свалились во двор накануне, во время бури.
Вскоре из-за дома вышли еще двое. Я смотрел на них, зная, что надо бы отойти от ворот, но что-то меня удерживало. Казалось, большой пустой дом Хафемов (или Хаффамов?) затронул в моей душе какую-то струну и пробудил в ее сокровенных глубинах эхо, зову которого я не мог противиться.
Когда те двое подошли поближе, я разглядел, что это были маленькая девочка приблизительно моего возраста и высокая пожилая дама, обе в черной одежде. Дама остановилась побеседовать с работником, девочка же (заметив, видимо, меня) продолжала медленно идти к воротам, туда, где стоял я. Лицо у нее было бледное как полотно — настолько бледное, что я подумал, не больна ли она; темные глаза от этого казались совсем черными. Руки она прятала в муфте, которую несла перед собой, и в целом ее маленькая фигурка имела вид странный и торжественный.
— Ты ведь не из деревенских мальчишек, правда? — спросила она.
Обещание, данное матушке, обязывало меня не вступать в беседы с незнакомыми людьми, но, сказал я себе, это относится к взрослым, а никак не к маленькой девочке.
— Нет, — отозвался я.
— Мне строго запрещено знаться с детьми из деревни,~-цояснила девочка.
— А ты разве не в деревне живешь?
— Нет. Я живу здесь.
— То есть в этом большом доме? — заинтересовался я.
— Да.
Она сказала об этом как о самом что ни на есть обыденном обстоятельстве.
— Та леди — твоя мать?
— Нет. Моя мать умерла. Отец тоже. Так что я круглая сирота.
Сирота? Интересное слово. Я позавидовал девочке, но потом сообразил, что и сам, наверное, могу назваться сиротой — по крайней мере, наполовину.
— Та леди — экономка, — объяснила девочка. — Мне, конечно, полагалась бы гувернантка. У меня была не одна, но опекуны сказали, что все они не подходят. Миссис Пепперкорн очень строго следит, чтобы я не разговаривала с чужими.
Позади девочки виднелась высокая фигура экономки, которая продолжала разговор с работником. Они, судя по всему, были друг с другом не согласны, работник несколько раз порывался уйти, но дама не замолкала, и ему приходилось возвращаться.
— Она очень близорукая, наверняка тебя не разглядит, — продолжала девочка. — Но если увидит, то прогонит прочь, а меня накажет.
— Накажет? Как?
— Отправят спать без чая, это точно, — спокойно пояснила она. И добавила: — А может, и высекут.
— Высекут?
Она вынула руку из муфты и показала мне жуткие красные полосы на тыльной стороне.
— Тогда, наверное, — сказал я, — лучше мне будет уйти, пока она не увидела.
— Нет, — очень решительно заявила она, — мне хочется еще с тобой поговорить. Мне ведь тут не с кем словом перемолвиться.
— Братьев или сестер у тебя нет? — поинтересовался я.
— Нет. Только миссис Пепперкорн и Бетси, и еще двое слуг, но с ними говорить тоже не позволено.
— И больше ни души — в таком большом доме?
— Ни единой. Но, знаешь, большая часть комнат закрыта. Мы живем только в нескольких. Вот бы здесь были еще дети. А у тебя есть братья и сестры?
— Нет. И знакомых детей тоже нет.
— А как тебя зовут?
— Джон Мелламфи.
— И это все? — удивилась девочка.
— Да. А тебя как зовут?
— У меня очень длинное имя. Хочешь, назову его полностью?
— Да, пожалуйста.
Она набрала в легкие воздуха, закрыла глаза и проговорила:
— Генриетта Луиза Амелия Лидия Хафем Палфрамонд. — Открыла глаза и, не переводя дыхание, пояснила: — Маму звали Луиза, а Генриетта и Лидия были двоюродные бабушки. Вот насчет остальных не знаю.
— Но Хафем? — воскликнул я. — А как это пишется — так же, как название деревни?
— Да. Х-а-ф-е-м.
Желая показать, что я, хоть ношу всего два имени, также не лыком шит, я воскликнул:
— Это и мое имя тоже! Во всяком случае, я думаю, его носил мой дедушка, только писалось оно иначе: Х-а-ф-ф-а-м. Так, знаешь ли, звалась семья, которой принадлежали этот дом, деревня и все окрестные земли.
— Не может быть, — фыркнула девочка.
— Очень даже может. — (Вот ведь хлебом ее не корми, Дай только сказать поперек.) — Знаешь, Мампси… — Я заколебался. — Они все это получили от Хаффамов.
— Мампси! Не Мампси, а Момпессоны. «Мампси» говорят только деревенские.
Я залился краской стыда. Конечно же, эта фамилия была мне знакома по памятнику в церкви. Почему же я не связал ее с той, которую упомянула миссис Белфлауэр?
— Ты наверняка ошибаешься, — продолжала Генриетта, — ведь я знаю, что этот дом построил дед моего опекуна.
— Так, может, он носил фамилию Хаффам?
— Не думаю, потому что моего опекуна зовут сэр Персевал Момпессон.
Я сгорал от унижения. Выходит, несчастная миссис Белфлауэр все переврала и я зря воображал, будто имею к этому месту какое-то отношение. А эта девочка живет здесь по праву, если сэр Персевал Момпессон ее опекун!
Увлеченные разговором, мы не заметили, как экономка рассталась с работником и подошла к воротам. Голос ее раздался совсем близко:
— В письме к мистеру Ассиндеру я пожалуюсь на наглость этого малого. Заявляет мне нахально, что не может починить окно без… — Она осеклась, поднесла к глазам лорнет, который висел на цепочке у нее на шее, и воскликнула:
— Мисс Генриетта? Что это, мальчик?
— Да, миссис Пепперкорн, — как ни в чем не бывало ответила Генриетта.
— Выходит, вы, вопреки строжайшему запрету вашего опекуна, затеяли разговор с деревенским ребенком?
— Он не из деревни, миссис Пепперкорн, — холодно возразила Генриетта.
— В самом деле? — Экономка воззрилась на меня через лорнет. — Вижу, он похож на сына джентльмена. — Она спросила меня: — Как фамилия вашего отца?
Вопрос меня смутил. С одной стороны, я уважал обещание, данное моей матушке, не разговаривать с чужими людьми, с другой — не мог же я быть настолько невежливым, чтобы не ответить на прямой вопрос?
— Его зовут Джон Мелламфи, — вмешалась Генриетта.
— Мелламфи, — повторила экономка. — Не знаю поблизости ни одного солидного семейства с такой фамилией. Как бы то ни было, вы, мисс Генриетта, нарушили распоряжение сэра Персевала. Мы немедленно возвращаемся в дом, а я решу, как вас наказать.
— Он хоть и чужой, миссис Пепперкорн, — произнесла Генриетта, — но говорит, что его дедушку звали Хаффам, а это одна из моих фамилий, так что, выходит, он не совсем чужой.
— В самом деле? — Экономка быстро повернулась ко мне. — Где живет ваш батюшка, мастер Мелламфи?
— Не могу вам сказать.
Приняв, несомненно, сказанное за дерзость, экономка поджала губы и собиралась заговорить, но тут ко мне подскочила Сьюки.
— О, мастер Джонни! Непослушный мальчишка! Вы ведь знаете, вам нельзя разговаривать с чужими. Что на это скажет ваша матушка?
Она схватила меня за руку и потащила прочь.
— Пойдемте. Мы опаздываем. До Мелторпа еще добрый час ходу.
Поворачиваясь, я бросил последний взгляд на Генриетту: похожая на узницу, она все еще прижимала свое бледное личико к черной кованой решетке, а на плечо ей опускалась рука экономки, затянутая в черную перчатку.
— Ох, мастер Джонни, — заговорила Сьюки, пока мы спешили прочь из деревни, — только бы мне из-за вас не попасть в передрягу. Пожалуйста, не говорите никому, что мы здесь побывали. Ни матушке и никому другому.
— Но, Сьюки, если матушка спросит, где мы были, не могу же я солгать?
Сьюки вдруг застыла на месте, и я, поскольку она держала меня за руку, тоже остановился. Обернувшись, Сьюки произнесла торжественно:
Прошу, мастер Джонни, не говорите ничего такого, из-за чего я могу потерять место. Знаю, вы в глубине души добрый мальчик и не хотите зла моей семье.
Обещаешь, что, когда мы будем гулять, позволишь мне пойти на заставу и побыть там, сколько я захочу? — Она кивнула. — Хорошо. Тогда я тоже обещаю.
Мы прошли еще несколько шагов, и у Сьюки вырвалось:
— Ох, ну что нас сегодня понесло в Хафем. Не вышло бы из этого какой беды. Да и дядюшка совсем плох. А случись с ним что, бедную тетушку выпроводят за порог.
Я слушал ее вполуха, раздумывая о том, возможно ли, что между мною и Генриеттой существует родственная связь, и значит ли это, что я имею какое-то отношение к семейству Момпессон.
Когда мы добрались домой, мать, ждавшая у задней двери, вошла в кухню, пока мы снимали верхнюю одежду.
— Вы очень припозднились, — сказала она. — Я беспокоилась. Где вы были?
Вопрос был обращен к нам обоим. Я, покраснев, отвел глаза, но Сьюки, тоже пунцовая, тут же отозвалась:
— Мы ходили за Овер-Ли, мэм. Там очень плохие проулки.
— Наверняка вы ходили дальше. Вернулись на целый час позднее, чем обычно.
Щеки у Сьюки пылали; совсем растерявшись, она бросила на меня отчаянный взгляд. Я не успел опомниться, как из моего рта полилась бойкая речь:
— Когда мы вернулись к Овер-Ли, брод оказался совсем затоплен, пришлось обходить по тропе через Мортсейский лес.
Чувствуя на себе взгляд Сьюки, я отвел глаза.
— Тогда вы, наверное, смертельно проголодались, — заметила матушка, и я, поняв, что она поверила моей лжи, испытал одновременно облегчение и испуг. Я говорил, чтобы защитить Сьюки, так как признал: бывают случаи, когда ложь оправдана. Но если разрешена ложь, разрешены и некоторые другие вещи, и тогда вообще непонятно, как вести себя в этом мире. А еще меня восхищало ощущение своей силы: я создал историю, которая сделалась реальной, оттого что в нее поверила моя мать, историю о том, как мы самым невинным образом блуждали между Овер-Ли и Мортсейским лесом.