Книга: Слепец в Газе
Назад: Глава 52
Дальше: Глава 54

Глава 53

23 февраля 1934

 

Элен вошла в гостиную, держа в руке сковородку, на которой все еще скворчал бекон, снятый с огня.
— Завтрак! — объявила она.
— Komme gleich, — раздалось из спальни, и секунду спустя Экки появился в дверях в рубашке с закатанными рукавами, с бритвой в руке и со светло-багровым лицом, покрытым мыльной пеной. — Сейчас заканчиваю, — сказал он по-английски и снова исчез.
Элен улыбнулась сама себе и села за стол. Любя его так, как она только могла, она находила неизъяснимое удовольствие в этой тесной и нескончаемой близости к нему — близости, к которой бедность волей-неволей принудила их. Почему людям нужны большие дома, отдельные комнаты, все эти личные тайники, которые богачи считают неотъемлемой частью жизни? Теперь она не могла этого понять. Фальшиво напевая песенку, Элен налила чай, положила себе бекона и затем принялась разбирать утреннюю почту. Элен Эмберли. Без обращения «миссис». Коммунистическая открытость и отсутствие ненужных церемоний. Она вскрыла конверт. Письмо было из Ньюкасла. Сможет ли она или Гизебрехт провести беседу о положении в Германии с молодыми товарищами? Ну, там будет видно. Мистеру Э. Гизебрехту. Из Швейцарии. Несомненно, этот ершистый почерк принадлежал Хольцману. Экки будет приятно.
— Что-то от Хольцмана, — сказала она, когда он вошел. — Интересно, что на этот раз.
Экки взял письмо и с методической уверенностью, которая была свойственна всем его движениям, вскрыл, затем положил его на стол рядом с тарелкой и стал нарезать бекон. Потом он сунул в рот кусок, снова взял письмо и, медленно жуя, начал читать. Его лицо приобрело внимательно-серьезное выражение; он все на свете делал тщательно и с полной отдачей. Закончив, он снова вернулся к первой странице и стал перечитывать письмо целиком.
Нетерпение наконец охватило Элен.
— Что-нибудь интересное? — спросила она. Хольцман был самым информированным из всех изгнанных журналистов; у него всегда имелось, что рассказать. — Что он там пишет?
Экки ответил не сразу, молча читая еще несколько секунд, затем свернул письмо и убрал его к себе в карман.
— Мах в Базеле, — наконец ответил он, глядя на нее.
— Мах? — повторила она. — Тот самый Людвиг Мах?
За последние несколько месяцев имя этого самого энергичною и бесстрашного из всех немецких товарищей, занятых в распространении коммунистической пропаганды и запрещенных известий тотчас же стало для Элен знакомым и почти фантастическим, как имя какого — нибудь литературного или мифологического героя. То, что Людвиг Мах мог оказаться в Базеле, казалось также невероятным, как и то, что там мог быть Одиссей, Один или Алый Цветок.
— Людвиг Мах из Штутгарта? — словно не веря переспросила она.
Экки кивнул.
— Мне нужно поехать и повидать его. Завтра.
Произнесенные медленно, с пафосом и немецким акцентом, слова имели странное свойство абсолютной безапелляционности. Даже самые случайные его реплики по-английски всегда звучали так, будто он говорил слова клятвы.
— Мне придется ехать, — повторил он.
Осторожно, тщательно произнесенный, каждый слог обладал одинаковой ценностью. Три тяжелых спондея, в то время как англичанин, как бы бесповоротно он ни решился на что-то, произнес бы фразу каким-нибудь кулдыкающим анапестом: мне-придет-ся-ехать. Если бы столь громоздкое, тарабарское высказывание, как она сама дразняще назвала это было сделано другим человеком, Элен сочла бы его глупым. Но Экки это лишь прибавляло очарования. Ей казалось почти правильным и необходимым, чтобы этот человек, которым она (совершенно не принимая в расчет любовь) восхищалась и которого уважала более всех, кого она знала, был так трогательно нелеп.
«Если бы я не могла иногда посмеиваться над ним, — объясняла она себе, — все бы пошло прахом. Обыкновенное пустое обожание. Как религия. Как одна из лэндсирских собак. Смех делает все воздушным и разнообразным».
Слушая и глядя ему в лицо, одновременно нелепо-несведующее благодаря своей чистой и искренней серьезности, и героически-непоколебимое, Элен не в первый раз чувствовала, что вот-вот взорвется от смеха, а затем опустится на колени и станет целовать ему руки.
— Мне тоже придется ехать, — громко сказала она, пародируя его манеру говорить. Вначале он подумал, что она шутит; затем, когда он понял, что она не шутила, стал серьезным и начал возражать. Она устанет — ведь ехать придется третьим классом. Расходы. Но Элен внезапно стала вести себя как ее мать — избалованная женщина, чьи капризы должны были быть удовлетворены.
— Это будет так забавно, — возбужденно кричала она. — Такое приключение! — И когда он продолжал приводить аргументы против ее поездки, она разозлилась. — Но я хочу поехать с тобой, — упрямо повторила она. — Хочу.
Хольцман встретил их на вокзале, оказавшись не высоким, худощаво-подтянутым, что было бы свойственно выдающейся личности и как представляла его себе Элен, а низеньким, коренастым и со складкой жира на затылке, а между маленькими свиными глазками сидел рыхлый, бесформенный нос, похожий на картошку. Его рука, когда она пожала ее, была покрыта холодным потом, и она почувствовала себя оскверненной; украдкой, когда он не видел, она вытерла ее о свою юбку. Но еще хуже, чем внешность и потливые руки, было поведение этого человека. Ее присутствие, как она заметила, ошеломило его.
— Я не ожидал… — начал заикаться он, когда Экки представил ее, и его лицо на мгновение показалось распавшимся на отдельные черты от возбуждения. Затем, взяв себя в руки, он стал крайне вежливым и учтивым. Всю дорогу по платформе раздавалось gnadige Frau, lieber Ekki, unbeschreiblich froh. Как будто он встречал их на сцене, подумала Элен. И вдобавок играл плохо, как второстепенный артист в третьесортной труппе. А как отвратительна была его нервозность! Человеку будто было нечего делать, кроме как подобным образом хихикать, жестикулировать и корчить рожи.
— Сплошные гримасы и ужимки, — проговорила она, едва открывая рот. Идя рядом с ним, она чувствовала себя окруженной плотным полем неприязни. Это жуткое создание за несколько минут испортило все удовольствие от путешествия. Она уже почти стала жалеть, что поехала. — Какой омерзительный человек! — тайком шепнула она Экки, пока Хольцман экстравагантно разыгрывал роль того, кто велит носильщику аккуратней обращаться с печатной машинкой.
— Тебе так кажется? — спросил Экки с искренним удивлением. — Я не думал… — Он запнулся и покачал головой. Едва заметная хмурая морщинка омрачила его гладкий лоб. Но секунду спустя, прервав новые заверения Хольцмана в преданности и любви, он уже спрашивал, что Мах думает о теперешней ситуации в Германии, и когда Хольцман принялся давать ответ, сосредоточенно слушал.
Наполовину рассердившись на него за бесчувственность и тупость, наполовину восхищаясь его способностью не обращать внимание на то, что ему казалось несущественным, Элен молча шла рядом с Экки. «Мужчины необыкновенный народ, — думала она. — И все-таки я тоже хочу быть такой».
Но вместо этого она позволила себе отвлекаться на лица прохожих, жесты и смешки; она тратила свои чувства на свиные глазки и складки жира. В это время миллионы мужчин, женщин и детей мерзли и голодали, подвергались эксплуатации, работали до изнеможения, терпели скотское обращение, словно они были простой тягловой силой, винтиками и рычагами; миллионы были вынуждены жить в постоянном страхе, нищете и отчаянии, их подвергали погромам и избиениям, доводили до безумия ложью и запугивали с помощью угроз и зуботычин, гнали, как бесчувственное быдло, по дороге на рынок и в конечном итоге на бойню. А она здесь ненавидела Хольцмана потому, что у него потели руки, вместо того чтобы испытывать к нему уважение за его дерзновение, за то, что он осмелился пострадать ради этих несчастных миллионов. Он мог себе позволить иметь потные руки; он жил в изгнании, рискуя жизнью, подвергался гонениям за свои убеждения, был воплощением справедливости и истины. Она уже стыдилась своего чувства, но в то же время не могла не думать, что жизнь у таких людей, как Экки, должно быть, чрезвычайно узка и ограниченна, невообразимо бесцветна. Жизнь в черно-белых тонах, подумалось ей, тяжелая, ясная и четкая, как гравюра Альбрехта Дюрера. В то время как ее была расплывчато-яркая, как у Тернера, Моне, дикарского Гогена. Но «ты похожа на полотно Гогена», сказал Энтони тем утром на раскаленной крыше, и здесь в прохладных сумерках, на базельском вокзале она внезапно поморщилась, словно от физической боли.
«О, как ужасно! — сказала она про себя. — Как ужасно!»
— А трудовые лагеря, — спрашивал Экки, — что Мах говорит о настроениях в трудовых лагерях?
Выйдя с территории вокзала, они остановились.
— Может быть, начнем с того, что перетащим вещи в гостиницу? — предложил Экки.
Но Хольцман и слышать не хотел об этом.
— Нет, нет, вы должны прийти сразу, — настоял он. — Сразу ко мне домой. Мах ждет вас там. Мах неправильно поймет вас, если произойдет хоть какая-то задержка. — Но когда Экки согласился, он все еще непреклонно и нервозно стоял на краешке тротуара, как пловец, боящийся прыгнуть в воду. «Что случилось с этим человеком?» — нетерпеливо думала Элен, затем произнесла вслух:
— Ну, так почему мы не возьмем такси? — спросила она, забыв, что время такси давно уже прошло. Теперь ездили на трамваях или на автобусах. Но Гоген неумолимо влек ее обратно в прошлое; думать о такси казалось естественным.
Хольцман не ответил ей, но внезапно, с быстрыми, взволнованными движениями, свидетельствующими о том, что волею обстоятельств он вынужден принимать непопулярные решения, схватил Экки за руку и, отведя его в сторону, заговорил с ним шепотом. Элен увидела удивленно-рассерженный взгляд Экки. Его губы задергались; он, очевидно, спорил. Хольцман с улыбкой стал возражать, гладя его по плечу, словно надеясь таким образом склонить его к согласию.
В конце концов Экки закивал головой, и, повернувшись к Элен, сказал в своей обычной тяжелой, отрывистой манере.
— Он говорит, что Мах не хочет, чтобы кто-нибудь был рядом со мной.
— Не думает же он, что я выдам его нацистам? — негодующе спросила Элен.
— Дело не в тебе, — объяснил Экки. — Он не знает тебя. Если бы он знал, все было бы по-другому. Но так он боится. Он боится любого, кого он не знает. И его предосторожность вполне оправданна, — добавил он непререкаемо окончательным тоном, это значило, что вопрос был решен.
Сделав огромное усилие, чтобы подавить в себе недовольство и огорчение, Элен закивала головой.
— Ну хорошо, мы встретимся за обедом. Хотя зачем тогда я сюда приехала? — не могла не добавить она. — Не могу себе представить.
— Дорогая мисс Эмберли, chere consoeur, gnadige Frau… — Хольцман сыпал буржуазными и коммунистическими любезностями на всех языках, которыми владел. — Es tut mir so leid. Простите, мне очень жаль. — У него в руках был его адрес. В половине первого. И если бы он только мог с самыми наилучшими намерениями посоветовать ей провести утро в Базеле…
Она сунула карточку в свою сумочку, не дожидаясь, пока он закончит свои предложения, повернулась спиной к двум мужчинам и быстро пошла прочь.
— Элен! — крикнул Экки ей вслед.
Но она не обратила внимания. Второй раз он окликать не стал.
Было холодно, но небо имело чистый бледно-голубой цвег, светило солнце. И внезапно, выйдя из-за высоких домов, она очутилась на берегу Рейна. Облокотившись о гранит, она смотрела на быструю зеленую воду, молчаливо, но стремительно и целенаправленно стремящуюся мимо, словно живое существо, словно сама жизнь, как сила, что из-под земли правит миром, вечно, неумолимо плывущая. Элен смотрела, пока наконец ей не стало казаться, будто она сама плывет вместе с великой рекой, словно она растворилась в ней, став частью ее силы. «Если Трелони помрет, — ни с того ни с сего вдруг запела она. — Если Трелони помрет, в Корнуолле вмиг узнает весь народ». И она тут же почувствовала уверенность, что они победят, что революция произойдет вот-вот — словно за первым же поворотом этой реки. Поток уверенно шел в этом направлении. И какой же она была дурочкой, когда сердилась на Экки, какой самой последней тварью! Угрызения совести немного спустя уступили место восторженно нежному предощущению их примирения. «Родной мой, — скажет она ему, — прости меня, я была совсем глупая и плохая». И он обнимет ее одной рукой, а другой уберег волосы у нее со лба и нагнется, чтобы поцеловать ее…
Идя вдоль по набережной, она чувствовала, что Рейн все еще бушует внутри нее, и, облегчив душу, в которой засела обида, нанесенная ей Экки, вдруг ощутила себя легкой, как пушинка, и стала, словно парить в тонком, пьянящем ореоле счастья. Миллионы голодающих вновь превратились в какую-то абстракцию. Как все хорошо, как красиво вокруг, совсем так, как все должно быть! Даже эти полные старые женщины, даже готические дома начала девятнадцатого века были прекрасны. А чашка горячего шоколада в кафе — как невыразимо восхитительно! И старый официант, такой дружелюбный и чем-то похожий на ее отца. И вдобавок он говорил на швейцарском немецком, отчего она невольно взрывалась от смеха, как будто все, что он говорил — от замечаний о погоде до жалоб на суровость времени, — было огромной, длинной шуткой. Эти задненебные звуки, похожие на ржание! Как язык гуигнгнмов, подумала она, продолжая провоцировать его на дальнейший разговор и получая несравненное удовольствие от этого невольного представления.
Из кафе она прямиком направилась в картинную галерею, и картинная галерея показалась ей такой же причудливо-комичной, как и немецкий официанта. Эти полотна Беклина! Фантастические картины, которые можно было видеть лишь на почтовых открытках или обоях, в репродукциях или на стенах пансионов в Дрездене. Русалки и тритоны, словно сфотографированные; кентавры в застывших, неуклюжих позах лошадей на скачках на фотографии в газете. Созданные доброй верой и усердием, заменяющим талант, они были чрезвычайно трогательными. А вот — несказанное удовольствие — Toteninsel. Надмогильные кипарисы, белые храмы, похожие на надгробия, фигуры в длиннополых халатах, одинокая лодочка, плывущая через море винного цвета… Шутка была великолепной. Элен громко рассмеялась. Несмотря ни на что она все-таки была дочерью своей матери.
В зале примитивистского искусства она задержалась на секунду перед тем, как выйти, у картины мученичества святого Эразма. Инквизитор в костюме пятнадцатого века с блеклым, розовым, как раковина, куском трески, методично вращал коленчатую рукоятку, крутил кишки жертвы, ярд за ярдом из вспоротого живота, в то время как несчастный лежал на спине, словно на диване, устроившись как можно удобнее и глядя в небо с выражением невозмутимости и безразличия. Юмор здесь был более тонким, чем в «Острове мертвых», и более откровенным, более грубым, но тем не менее великолепным в своей простоте. Она все еще улыбалась, когда выходила на улицу.
Хольцман, как оказалось, жил всего лишь в нескольких сотнях ярдов от галереи, в маленьком, но милом домике эпохи поздней готики (уж слишком хорошо для человека с потными руками!), отделенном от проезжей части небольшим сквером, посыпанным гравием. У дверей стояло большое авто. «Хольцмана?» — подумала она. Он, должно быть, богат, старая свинья! Проход от галереи занял у нее так мало времени, что четверть первого она поднималась по ступенькам. «Ничего, — говорила она себе. — Им придется мириться со мной. Я не стану ждать ни единой секунды». Мысль о том, что меньше чем через минуту она увидит Экки, заставила ее сердце учащенно забиться. «Какая я дура! Законченная дура». Но как восхитительно было быть в дураках! Она позвонила в дверь.
Хольцман лично открыл дверь, одетый в пальто, при виде которого она изумилась: он что, собирается уходить? На его лице появилось то же самое выражение, с которым он встречал ее на вокзале.
— Вы пришли слишком рано, — проговорил он с подобием улыбки, но в его глазах застыли смущение и страх. — Мы не ждали вас до половины первого.
Элен рассмеялась.
— Я сама не ожидала, — объяснила она. — Но я добралась быстрее, чем предполагала.
Она сделала движение, чтобы шагнуть через порог, но Хольцман взял ее за руку.
— Мы еще не готовы, — сказал он. Его лицо вспыхнуло, потея от смущения. — Если б вы подошли через четверть часика, — почти взмолился он. — Всего лишь четверть часа.
— Nur ein Viertel Stundchen, — снова засмеялась Элен, думая о тех расшитых подушках на диванах, где спал тайный советник после полуденной трапезы. — Но почему бы мне не подождать в доме? — Она прошмыгнула мимо него в маленькую темную прихожую, наполненную чадом и спертым воздухом. — Где Экки? — спросила она, внезапно охваченная желанием увидеть его без единой секунды задержки, чтобы сказать ему, какой она была тварью, но в то же время такой любящей, такой страстной, несмотря на свою взбалмошность и плохой характер. Но она счастлива и хочет разделить с ним свое счастье. В другом конце вестибюля была открытая дверь. Выкрикнув его имя, Элен устремилась туда.
— Стойте! — крикнул Хольцман у нее за спиной.
Но она уже перелетела через порог.
Комната, в которой она очутилась, была спальней. На узкой железной кровати, повернув голову набок и открыв рот, лежал одетый Экки. Его дыхание было медленным, редким и хрипящим. Она ни разу не видела, чтобы он спал так!
— Экки! — успела крикнуть она, когда хлопнула дверь, и другой голос присоединился к голосу Хольцмана. Вестибюль наполнился громким топотом. — Дорогой мой…
Затем внезапно какая-то рука взяла ее за плечо. Она обернулась, увидела лицо незнакомца в нескольких дюймах от нее, услышала голос Хольцмана откуда-то из глубины: «Schnell, Willi, schnell!», и незнакомец почти шепотом, сквозь сжатые зубы прошипел: «Schmutziges Frauenzimmer»; затем, когда она открыла рот, чтобы закричать, то почувствовала сокрушительный удар по подбородку, заставивший ее зубы с силой сомкнуться, и словно провалилась куда-то в темноту.
Она пришла в себя на больничной койке. Какие-то крестьяне нашли ее лежащей без сознания в маленькой рощице в пяти или шести милях от города. «Скорая помощь» привезла ее в Базель. Только на следующее утро действие барбитона прошло, и она вспомнила, что случилось. Но к тому времени Экки уже около двадцати часов был в Германии.
Назад: Глава 52
Дальше: Глава 54