Глава 43
20 и 21 июля 1914 г.
Энтони казалось, что нужный, подходящий момент для того, чтобы сказать Брайану правду (или, по крайней мере, ту долю правды, которую ему было целесообразно знать), никогда не представится сам. Первый вечер был заранее исключен — потому что Энтони чувствовал, что должен повременить, так как Брайан выглядел уж чересчур больным и изможденным. За вечерним ужином и после него Энтони говорил на крайне непринужденные темы. Предметом разговора были «Размышления о насилии» Жоржа Сореля — чтение совершенно неуместное для фабианцев. И видел ли Брайан, как метко попадала в его любимого Бергсона Джульен Бенда? А что он думает о белом стихе Лесли Аберкромби? А о последней публикации Джилберта Кэннана? На следующее утро они вышли погулять к Лэнгдейлскому пику. Оба не собирались тренироваться, но, несмотря на учащенное дыхание и бьющееся, как колеса поезда, сердце, Брайан настаивал с поистине спартанским упорством на том, что Энтони сперва счел нелепицей, а потом издевательством. Когда они вернулись домой, солнце уже было высоко, и они изрядно устали, а Энтони вдобавок терзало возмущение. Отдых и ленч несколько улучшили его настроение, но он все-таки посчитал невозможным обращаться с Брайаном иначе как с мужчиной, все ему прощать, но тем не менее сохранять достоинство. Достоинство, однако, было несовместимо с тем, чтобы поведать ему всю правду. Вечер они провели в тишине — Энтони читал, а Брайан беспокойно бродил по комнате, словно подыскивая повод заговорить — повод, который не давали ни Энтони, ни и царивший вокруг него дух крайней занятости.
Следующим утром Энтони внезапно разбудила тревожная мысль о том, что время шло, и не только для него, но также и для Джоан и для Брайана. Нетерпение Джоан могло заставить ее забыть об обещании ничего не писать Брайану, и, кроме того, чем дольше он оттягивает неизбежное объяснение, тем хуже Брайан будет о нем думать.
Сославшись на нездоровье, он позволил Брайану выйти одному и, глядя, как тот упорно штурмует отвесный склон за усадьбой, сел за стол, чтобы написать письмо Джоан. Или, скорее, попытаться написать его, поскольку каждый из набросков, которые он делал, содержали один из двух недостатков, и каждый из этих недостатков подвергал его, как он понимал, некоторой опасности. Если он станет слишком настаивать на уважении и привязанности, которые подогрели его так, что он потерял голову в тот проклятый вечер, она ответит, что настолько сильные уважение и привязанность уже походят на любовь, а посему оправдывают его предательство Брайана, ибо любовь покрывает все. А если он станет слишком сильно напирать на потере головы и временном безумии, она почувствует себя оскорбленной и пожалуется Брайану, миссис Фокс, своим родственникам, поднимет шум и в бешенстве назовет его подонком, совратителем и еще бог знает кем. Проведя три часа и испортив с дюжину листов бумаги, он понял, что лучшее из того, что он сотворил, отсылать стыдно. Он сердито отложил это письмо в сторону и в состоянии гнева начертал грозное послание Мери, полное упреков. Проклятая женщина! Это она должна ответить за все. «Намеренная злоба…» «Бесстыдно эксплуатировала мою любовь к тебе…» «Обращаясь со мной, как с каким-то животным, ты могла издеваться ради собственного удовольствия…» Фразы так и сыпались с его пера. «Это прощание, — заключил он, и наполовину уже сам верил в то, что он в сердцах написал. — Я не желаю больше тебя видеть. Никогда». Но ссору, думала вторая его половина, всегда можно уладить: он ее проучит, и затем, если она будет себя хорошо вести, если он почувствует, что не может без нее, то… Он запечатал письмо и тут же отправился на местный почтамт, чтобы его отправить. Этот решительный поступок мог поправить его чувство собственного достоинства. По дороге домой он задумал, на этот раз вполне определенно, привлечь Брайана к разговору этим вечером и затем, уже зная его реакцию, снова попробовать написать письмо Джоан на следующее же утро.
Брайан вернулся к шести часам, объятый ликованием оттого, что прошел еще дальше и взобрался на вершины еще большего количества гор, чем в прошлый раз, но выглядел он, несмотря на всю его радость, совершенно измочаленным. Увидев его так давно знакомое лицо, теперь трагически изможденное и понурое, хотя и излучавшая диковатую улыбку, Энтони почувствовал сильный прилив тех же чувств, которые он испытал в первый же вечер: заботливое участие к старому другу, искреннее сочувствие его страданиям — и вместе с этим невыразимое чувство вины перед ним, ответственность за его судьбу. Моментальное признание могло бы уменьшить его боль и в то же время позволило бы ему выразить свои чувства, но он колебался и не говорил ни слова. И через несколько секунд, в ходе почти моментального химического процесса, произошедшего в его психике, сочувствие и участие соединились с чувством вины и образовали гнев. Да, он определенно злился на Брайана за то, что тот выглядел таким усталым, за то, что он уже был таким несчастным, и за то, что станет еще более несчастным в тот момент, когда ему будет поведана правда.
— Ты с ума сошел, изнуряя себя так, — резко сказал Энтони и повел Брайана в дом, чтобы тот отдохнул перед ужином.
После еды они пошли на маленький лужок рядом с домом и террасой и, расстелив коврик, улеглись, глядя на небо, зеленое ко времени их приезда, а теперь постепенно приобретающее все более густой синий оттенок.
«Вот и настал неумолимый срок», — подумал Энтони с екнувшим сердцем; и в тягостном молчании стал готовить речь, просчитывая в мозгу все возможные ходы; он все еще колебался между резкой и скоропалительной правдой и уклончивой стратегией, которая постепенно подготовит жертву к последнему удару.
Но перед тем, как он решил, какой подход наиболее соответствовал его признанию, Брайан внезапно начал длинную и сбивчивую речь. Было очевидно, что он также ждал удобного случая облегчить душу, но вместо того, чтобы изображать кающегося грешника, как он намеревался, Энтони внезапно обнаружил в себе (отчасти к облегчению, отчасти к огорчению и смущению) стремление к тому, чтобы сыграть роль исповедника и духовника; ему захотелось прослушать заново историю, которую Джоан уже рассказала ему — ту самую, что была разукрашена святыми Мониками и внутриутробными реакциями и так чудесно подействовала на Мери Эмберли. Ему предстояло услышать, какой унизительной, какой болезненной его друг сочтет невозможность сдержать в узде собственное тело, подавить в себе низкую похоть, недостойную любви, которую он чувствовал к Джоан. Или, может быть, Брайан, цитировавший строки Мередита: «Вулкан огромный изрыгает языки пламени из бездны к небесам», — не счел бы «это» недостойным, когда обстоятельства позволили бы «этому» занять свое место в неразрывном комплексе, составляющем идеальный брак, но недостойным именно тогда, когда «это» не могло найти законного выражения, потому что «это» могло бы бросить вызов здравому рассудку.
— Мне п-пришлось б-бежать, — объяснил он, — ф-физически устраниться на б-безопасное расстояние. П-потому что я н-не был сп-пособен к-к-к… — «контролировать» у него не получилось, и он удовольствовался менее выразительным словом, — управлять с-собственной в-волей. Стыдно быть слабым, — закончил Брайан.
Энтони кивнул. Слабым в том, чтобы решиться на поцелуй, и не менее слабым, когда дело дошло до прерывания того, что совершилось по общему согласию — хоть и было чем-то большим, чем просто слабость, чем-то положительным, развратной пирушкой в ситуации глупой, опасной, неуместной.
— Н-но если знаешь, что н-не м-можешь это п-побороть, — говорил Брайан, — я считаю, что лучше уйти в с-сторону. Лучше, чем вп-путаться в неизбежную п-передрягу.
— Да, я согласен, — процедил Энтони, удивляясь, почему он не поддался своему порыву и не вышел в Кенделе.
— И н-не т-только впутаться с-самому, н-но и впутать других. — Повисла длинная тишина, и затем медленно и усердно Брайан принялся объяснять, что самым великолепным, самым прекрасным в Джоан была ее естественность. Она была сильна, как сама природа, и так же непредсказуема; она была добра, как природа, щедра и до глубины души невинна. Она обладала всеми качествами летнего пейзажа, цветущего дерева, водоплавающей птицы, что летает, вся сверкающая и с горящими глазами, между камышей. Эта естественность и была тем, что он так любил в ней, потому что она так разительно отличалась от его собственной скрупулезности и рационализма. Но та же естественность делала для Джоан невозможным понимание, почему он считал ее присутствие таким опасным, почему он чувствовал необходимость держаться от нее подальше. Ей было неприятно оттого, что он удерживал себя от этого, она считала, что это происходит потому, что он ее не любит, в то время как на самом деле…
На самом деле, говорил себе Энтони, находя некоторое утешение, вновь будившее в нем чувство превосходства и насмешливый цинизм, она жаждала поцелуев, и при первой ласке все ее тело с содроганием протестовало против запрета, наложенного на «это».
— Н-на самом д-деле, — с усердием выговаривал Брайан, — я люблю ее б-больше, чем всегда. Н-несоизмеримо больше. — Он секунду помолчал, затем продолжал, глядя на Энтони: — Н-но что мне д-делать?
Все еще охваченный высокомерным презрением, Энтони грубость молчаливого ответа счел еще одной победой, столь, однако, недолгой, как и легкой. Первая мысль его сменилась беспокойным осознанием того, что он поставлен перед выбором: или сказать Брайану, что произошло между ним и Джоан, или дать еще один успокоительный и уклончивый ответ на его вопрос, отложив разглашение правды на потом. Но такой успокоительный ответ был бы чудовищно лживым, и когда бы он наконец решился сказать Брайану правду, то тот навсегда бы запомнил именно эту ложь и непременно использовал бы ее против Энтони при первом удобном случае. Но сказать правду теперь же, в этом конкретном контексте, было бы особенно болезненно, и болезненно, продолжал думать он, не только для него самого, но также, помимо всего прочего, для Брайана. После всего, что Брайан сказал в этот вечер, выдать обыкновенный отчет того, что случилось, было бы чрезмерной жестокостью и преднамеренным оскорблением.