Глава 38
10 августа 1934 г.
Сегодня Элен опять говорила о Миллере. Говорила с каким-то пылким возмущением. (Некоторые воспоминания, некоторые логические ходы похожи на больные зубы, до которых нужно все время дотрагиваться, только чтобы удостовериться, что они все еще болят.) Ненасилие: на этот раз это была всего лишь чистая уловка, но дело не в этом — все равно все было неправильно. Если вы убеждены в людской низости, вы не имеете права не прилагать усилий к тому, чтобы заставить их вести себя порядочно. Согласен — но как вы вероятнее всего добьетесь этой цели? Насилием? Насилие может привить людям нормы положительного поведения лишь на очень короткое время; подлинной и долговременной праведности из этого не выйдет. Она обвинила меня в том, что я ухожу от истинных целей, находя убежище в туманном идеализме. Все это наконец переплавилось в непримиримую ненависть к нацистам. Везде мир, но только не у нацистов, и всю Европу постепенно отравляет фашистская зараза. Их необходимо наказать, истребить поголовно — как крыс. (Заметьте, что мы все на девяносто девять процентов пацифисты. В согласии с Нагорной проповедью; без учета того, что один процент в ряде случаев может породить Наполеона или Тамерлана. Мир, прекрасный мир до тех пор, пока не начнется война, которая нас устраивает. Отсюда результат — каждый человек является заведомой жертвой чьей-то крайне желательной войны. Девяносто девять процентов. Этот пацифизм есть всего лишь завуалированный милитаризм. Мир возможен только тогда, когда в обществе сто процентов пацифистов.)
Мы обменялись огромным количеством «за» и «против»; затем некоторое время молчали. Наконец она заговорила о Гизебрехте — человеке, прошедшем бог знает какие пытки. «Ты не удивлен моим мнением о нацистах?» Я не был нисколько удивлен, так же, как и самими нацистами. Удивительной была бы терпимость с их стороны и прощение с ее. «Но человек, который мог прощать, исчез, когда исчез Экки. Я была доброй, когда он был со мной. Теперь я зла. Если бы он все еще был здесь, я смогла бы простить тех, кто убрал его. Но это невозможное условие. Я никогда не смогу прощать». (На это, конечно, можно было дать ответ, но в том положении, в котором я находился, я не имел права давать какие бы то ни было ответы.) Она продолжала рассказывать о том, кем он был для нее. Кем-то, кого она не стыдилась любить, в отличие от того стыда, который она испытывала от своих чувств к Джерри. Кем-то, кого она была способна любить всем своим существом — «не время от времени или частью своей души, на крыше, и не просто ради забавы, в художественной мастерской, перед обедом». И она все возвращалась к одному и тому же — что Экки сделал ее доброй, правдивой, неэгоистичной и, уж конечно, счастливой. «Я стала совершенно другой, пока была с ним. Или, может быть, я впервые стала собой». Затем: «Помнишь, как ты смеялся надо мной в тот раз на крыше, когда я говорила о моем истинном Я?» Естественно, я помнил! В тот момент я не был сам достаточно истинным, чтобы постичь мою собственную отдаленность от реальности. Впоследствии, когда я увидел, как она рыдает, когда я узнал, что намеренно отказывался любить ее, я понял это.
После паузы она сказала:
«Вначале я думала, что смогу любить тебя почти так же, как я любила Экки».
И я уж сделаю все, что в моих силах, чтобы помешать ей.
Ее лицо осветилось внезапной злобной усмешкой — точь-в-точь как у ее матери.
«Удивительно, как смешна трагедия, когда посмотришь на нее с обратной стороны!» Затем, все еще улыбаясь, она произнесла: «Неужели ты способен вообразить, что тебе есть до меня дело? Одним словом, что ты лю-юбишь меня?»
Не только воображал, но и на самом деле любил.
Она вытянула вперед руку, как полицейский. «Только не разводи здесь сантиментов, как в кино. Иначе мне придется выставить тебя за дверь — чего я не хочу делать. Потому что (довольно странно!) ты мне действительно нравишься. Несмотря ни на что. Я никогда не думала, что так будет. Не из-за той собаки. Но ты мне нравишься». Болезненная яркость вновь появилась у нее на лице. «Как и все то, что я никогда не рассчитывала делать снова! Как, например, есть досыта — но я смогла это себе позволить через каждые три дня. И хотеть заниматься любовью. Это казалось немыслимым святотатством. И все же через три или четыре месяца мне в голову пришло, что я только об этом и мечтала. И на днях, я полагаю, я обязательно этим займусь. Займусь «без всяких гарантий», как пишут в инструкции к пылесосу, который высылают на дом для проверки качества. Так же, как и раньше. — Она снова рассмеялась. — Вероятнее всего, с тобой, Энтони. Пока с неба не свалится еще одна собака. Ты будешь готов начать заново?»
Только если это будет не так, как раньше. Я бы хотел отдавать больше и получать больше.
«Отдавать и получать зависит от обоих». Затем она переключила разговор на другую программу — с кем я «был» в настоящее время. И когда я ответил, что ни с кем, спросила, не было ли сложно и неприятно воздерживаться и почему я стараюсь подражать Марку Стейтсу. Я пытался объяснить, что я не подражал Марку, что аскетизм Марка только ради него самого, чтобы он чувствовал себя более уединенным, более сосредоточенным, в более удобном положении для того, чтобы оценивать других людей. В то время как я как раз пытался избегать случаев, когда можно было подчеркнуть уникальность личности чувственностью. Ненависть, гнев, амбиции открыто противоречат назначению человека; похоть и жадность делают то же самое косвенно и скрытно: настаивая исключительно на частном, личном опыте и, в случае похоти, используя других людей как средство приобретения такого опыта. Менее опасная, чем злые умыслы и стремление к превосходству, престижу, общественному положению, похоть все-таки несовместима с пацифизмом — но может стать совместимой, если перестанет быть самодостаточной и станет средством к объединению посредством любви между двумя отдельными личностями. Такой вот союз и представляет собой модель союза вообще.