10
Гардель ни разу не поинтересовался, какая связь соединяла Ивонну с Молиной. Того, как она его представила – «мой друг», – ему было достаточно, больше расспросов не требовалось. А если у друга-Молины появились проблемы, следовало протянуть ему руку помощи. С другой стороны, водитель уже не раз доказывал свою преданность Гарделю, и он по-настоящему ценил этого юношу. Вот почему, когда Певчий Дрозд узнал, насколько серьезны проблемы Молины, он сказал не раздумывая:
– Ты остаешься здесь, парень.
И не пожелал слушать никаких объяснений и возражений. Напрасно Молина убеждал певца, что это может его скомпрометировать, что это попросту рискованно, – Гардель уже принял решение:
– Больше говорить не о чем.
Хуан Молина склонил голову. Он не мог подобрать слов, чтобы выразить, насколько благодарен Гарделю. Узнав, что у его водителя после побоища в пансионе не сохранилось никаких вещей кроме тех, что были на нем, Гардель сунул руку в карман пиджака, вытащил бумажник и протянул Молине пригоршню банкнот:
– Надо тебе приодеться: купи костюм, рубашки, туфли, – сказал он, выдавая юноше жалованье вперед.
Молина не хотел соглашаться. Тогда, жестом, не терпящим возражений, засунув деньги ему в карман, певец сделал Молине внушение: шофер Гарделя не может выглядеть как бродяга. Потом надел шляпу, пошел к выходу и уже от дверей бросил:
– Сегодня заедешь за мной в девять вечера.
Гардель закрыл дверь, и Молина с Ивонной снова остались одни.
Это были два беглеца посреди большого города. Две неприкаянные души, познавшие немало горя. Двое скитальцев, нашедших убежище в толчее улицы Коррьентес. Ивонна ускользнула из своей позолоченной клетки французской проститутки, Хуан Молина последовал за ней, точно потерявшийся пес, или, лучше сказать, точно поводырь, такой же слепой, как и его хозяин. Ивонна вообще не показывалась на улице. И не из страха – просто на нее напала апатия. Она почти ничего не ела. Девушка завтракала широкой дорожкой кокаина, дневной ее рацион составлял неразбавленный виски и три десятка сигарет. А Молина не мог выносить заточения. То и дело поглядывая по сторонам, укрывая лицо отворотами плаща и полями шляпы, он старался как можно быстрее уйти с улицы Коррьентес, чтобы затеряться в узких проулках квартала Сан-Тельмо. Хуану Молине никак не удавалось прогнать от себя ужасное воспоминание о судьбе соседа по комнате, и он бродил по городу, превратившись в свой собственный призрак. Угрызения совести терзали юношу: он был глубоко убежден, что занял в этом мире место, предназначавшееся Сальдивару. То ли в силу легкомысленного безрассудства, то ли, наоборот, из-за того, что его рассудку приходилось тащить непомерно тяжелую ношу, Молина долго не засиживался в своем убежище и ходил по городу так, словно бы люди Андре Сегена охотились вовсе не за ним. «Гнездышко Француза» находилось всего в нескольких кварталах от «Рояль-Пигаль». Возможно, именно поэтому – потому что Молина сновал прямо у них под носом, – люди братьев Ломбард его не замечали. Словно издеваясь над своими преследователями, Молина по-прежнему продолжал возить Гарделя в «Рояль-Пигаль». Несмотря на то что вся его маскировка состояла только из козырька шоферской фуражки да усов, делавших его на несколько лет старше, Молина как ни в чем не бывало подъезжал к самым дверям кабаре. Никому не приходило в голову, что беглец, которого повсюду ищут, служит водителем у Гарделя, а уж тем более – что у него хватает наглости соваться в волчье логово по два раза на неделе.
Ближе к утру, поставив машину в гараж, Молина возвращался в свое убежище и приносил с собой какую-нибудь еду, к которой Ивонна почти не притрагивалась.
Теперь Гардель все реже заглядывает в «гнездышко», и чем дольше длится заточение, тем глубже становится колодец отчаяния, в который падает Ивонна.
– В один из таких вот дней меня убьют, – сообщает девушка, созерцая дно стакана с виски.
Молина тщетно пытается ее разубедить.
– Да, в один из таких дней, – настаивает на своем Ивонна. Она говорит как будто сама с собой и, схватив своего друга за руки, словно умоляя его о чем-то, чего он никак не может понять, поет Молине:
Будет день неприметный, обычный,
ты найдешь меня словно во сне,
наконец-то спокойной, притихшей,
не тревожь этот прах горемычный,
не рыдай над подругой погибшей
и вообще позабудь обо мне.
Пусть без слез, без букетов прощальных
все пройдет, и не надо трагедий
и молитв поминальных —
ни одна из дурацких комедий
не избегнет финала.
Может быть, капельмейстер далекий
приютит меня в облачном мире —
ведь не зря же я в этой квартире
не роптала на жребий жестокий.
Посмотри: я готова для бала,
и прическа, и платье в порядке,
и пусть только кивнет —
как косою взмахнет —
тот, кто, не проронив ни полслова,
вызывает на танец любого, —
я тотчас появлюсь на площадке;
злое танго все раны залечит,
и душа без боязни шагнет
за черту, где спокойней и легче.
Я ведь знаю, что выхода нет,
что вообще человек выбирает?
Вот родится на свет,
вот живет он и вот умирает;
на судьбу я не стану пенять,
никого не хочу обвинять.
В день, когда ты найдешь мое тело,
не грусти, что уснула подружка, —
спой мне песню на ушко,
чтоб печальное танго мне вслед
в долгий путь полетело.
Когда Ивонна кончает петь, шофер Гарделя опускает глаза и заставляет себя улыбнуться, чтобы скрыть гримасу боли. Хуан Молина принял на себя роль, которую совершенно не хотел играть: он превратился в исповедника Ивонны.
– Ты очень красивая, – говорит он ей, как будто утешая ребенка, и проводит пальцем по ямочке в уголке ее губ, которая особенно заметна, когда девушка улыбается. В такие минуты в Молине оживают надежды на то, что он станет для Ивонны кем-то другим, – кем, он не может сказать, но не просто другом. Уже не раз он был готов ей признаться в том, что таится в глубине его сердца. Но Ивонна, словно предчувствуя это, нежно отклоняет его признания – как будто заранее понимает, что он может сказать.
– Ты для меня как брат, – шепчет она, и после этой фразы Молине ничего не остается, как выслушивать сокровенную историю ее страданий.
Молина прикладывает титанические усилия, чтобы ничего не слышать. Каждое слово Ивонны – это кинжал, пронзающий его сердце. Ведь она рассказывает Молине, не упуская ни одной мелочи, как велика ее любовь к Гарделю. С никому не нужной основательностью Ивонна доказывает, что никогда не сможет полюбить другого.
– Ты меня понимаешь? – переспрашивает она Молину.
И Молине приходится кусать губы, чтобы не заговорить, чтобы не выдать своей тайны, чтобы не раскрыть перед ней свое сердце и не спеть в полный голос:
Как не знать мне, как больно живется с кинжалом в груди,
если рана твоя, если пропасть без дна,
что тебя, привязав, отдалила
от раскинутых крыльев Дрозда, —
та же пропасть, которую мне перейти
видно, злая судьба не судила.
Для меня моя боль не нова,
ей ровесница – эта любовь,
но от жалоб твоих, что звучат вновь и вновь,
от прозрений и взглядов понурых
начинает трещать голова;
я как сморщенный черный окурок,
недотушенный, брошенный где-то,
я как плющ, что влюблен в свою стену,
чья любовь горяча,
хоть он знает, что от кирпича
ждать не стоит ответа, —
но слова твои отняли вдруг
чистоту моих чувств сокровенных,
я боюсь: не сдержусь и ударюсь
в описание собственных мук.
Как хочу разорвать этот круг,
рассказать про любовь и про ярость,
про надежду, что ждет впереди…
как не знать мне, как больно живется с кинжалом в груди!
И как же он мог ее не понимать, если с ним происходило в точности то же, что и с ней! Он мог бы предугадать каждое слово в ее рассказах, заполнить все многоточия, закончить все незавершенные фразы. Молине приходилось зажимать себе рот, чтобы не заговорить; он боялся выдать себя одним опрометчивым жестом, слишком быстрым согласием с ее словами. Юноша задавался немым вопросом, почему все сложилось так несправедливо. Ивонна так же отчаянно любила Гарделя, как Молина – саму Ивонну. Но в отличие от нее Молине некому было поведать о своих страданиях. Если бы юноша обладал по крайней мере таким утешением, если бы он мог получить то призрачное успокоение, которое приносит исповедь, – возможно, эта история сложилась бы по-другому.