Книга: Зеркало времени
Назад: 20 МИСТЕР ВАЙС ПОКАЗЫВАЕТ ЗУБЫ
Дальше: 22 ТРЕТЬЕ ПИСЬМО МАДАМ

21
РОЖДЕНИЕ РЕБЕНКА

I
Миледи ищет утешения

Вечером мистер Персей не спустился к ужину — тем самым он избавил меня от неловкости, которой я опасалась, но я все равно сожалела о его отсутствии. Мистер Рандольф был молчалив, задумчив и скоро вышел из-за стола. Миледи тоже казалась не в духе.
Позже, когда мы сидели с шитьем у камина в ее гостиной, она вдруг подняла глаза от иголки с ниткой и спросила:
— Кстати, Алиса, что пишет ваш очаровательный мистер Торнхау? Он все еще корпит над своим magnum opus?
— Работа над ним отнимает у него все время, — ответила я, — как и должно быть в случае с любым монументальным и достойным трудом.
— Да, пожалуй. А вы говорили мне, каков предмет этого монументального труда?
— История алхимии, с древнейших времен.
— Алхимия? Превращение простых металлов в золото?
— Не только. Это доктрина мистической философии — философии духовного перерождения.
— Духовного перерождения, — задумчиво повторила миледи. — Ну и ну. Действительно возвышенный предмет. А когда сей труд будет закончен? Пожалуй, мне хотелось бы ознакомиться с ним.
— Насколько мне известно, мистер Торнхау не намечает никаких определенных сроков.
— С этими учеными всегда так, — вздохнула она. — Они ничего не доводят до завершения, но все копаются, копаются в своих предметах, покуда вдруг не умирают, а дело так и остается незаконченным. Мой отец был подлинным ученым, причем самого систематического склада, но даже он потратил слишком много времени на написание истории нашего рода — собственно говоря, он так и не довершил свою работу, хотя я оказывала всю посильную помощь, собирая и приводя в порядок необходимые документы.
Миледи снова взялась за шитье. Потрескивал огонь в камине, размеренно тикали часы; в гостиной царили тепло и уют, и лишь дробный стук дождя по окнам нарушал мирную тишину.
— Алиса, милая…
Я вопросительно подняла глаза.
— Я должна задать вам один вопрос. Надеюсь, вы не обидитесь и ответите честно. Вы обещаете мне это, дорогая моя? Как друг?
Что мне оставалось сказать? Только что я постараюсь удовлетворить ее любопытство.
— Но разумеется, — из вредности добавляю я, намекая на ее недавний отказ открыть мне, почему она порвала величайшую в своей жизни дружбу, — я не могу выдать вам никакие секреты, хранить которые обещала в прошлом.
— Само собой.
— Тогда скажите, что вас интересует.
— Ну… вот что. Вполне ли правдивы вы были со мной во всем, что касается вас, полученного вами воспитания и всех прочих обстоятельств вашей жизни, поведанных мне вами за время вашего пребывания в Эвенвуде? Ведь с вашей стороны не было никакого обмана, дорогая? Никакого умышленного притворства или двуличности? Вы можете поклясться мне в этом всем самым святым для вас?
Я выражаю обиду, недоумение и спрашиваю, имеются ли у нее причины ставить под сомнение мои рассказы о себе.
— Нет, нет! — восклицает миледи, спеша меня успокоить. — Вы меня неверно поняли. Конечно же, я доверяю вам и не имею ни малейших причин сомневаться в вашей честности.
— Видимо, кто-то настраивает вас против меня, — предполагаю я, принимая уязвленный тон.
— Никто меня против вас не настраивает, Алиса. Я просто хотела убедиться, что отдаю доверие и любовь особе, которая не отвергнет их, как сделала… ах, прошу прощения…
Она откладывает шитье и патетическим жестом прижимает ладонь ко лбу.
Похоже, здесь требуется немного участия — и вот я ласково беру миледи за руку, сочувственно заглядываю в глаза и спрашиваю, не о бывшей ли своей подруге она говорит.
Она кивает, отводя взгляд.
— Я вижу, рана все еще не затянулась.
— Простите меня, Алиса, милая. Мне не следовало ставить вас в неловкое положение. И не стоило задавать вам такой вопрос, как если бы вы хоть раз дали мне повод заподозрить вас в лукавстве. Но я должна быть уверена, полностью уверена, что наша дружба зиждется на прочном фундаменте взаимного доверия и искренности. Я не хочу, чтобы меня постигло еще одно разочарование из-за болезненного разрыва нежной привязанности, очень много для меня значившей. Мы должны быть честны друг с другом.
— Никаких секретов, — говорю я, со значением улыбаясь.
— Никаких секретов.
— В таком случае, — продолжаю я отрывистым, но примирительным тоном, — я отвечу на ваш вопрос. Я рассказала вам о себе всю правду без утайки. Я именно та, кем вы меня считаете, и никто другая: Эсперанца Алиса Горст, родившаяся месяцем раньше срока в Париже, первого сентября тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года. Хотите, я вкратце повторю ее историю? Сирота, не знавшая своих родителей, она выросла под опекой мадам Берто, давней подруги своей матери. По приезде в Англию в октябре семьдесят пятого она поселилась у другой подруги своей матери, миссис Эммы Пойнтер, и спустя два месяца получила первое свое место в услужении, став горничной мисс Элен Гейнсборо. Затем она приняла участие в собеседовании на должность вашей горничной, миледи, и успешно его прошла — вопреки своим ожиданиям, но к великой своей радости. Вот — в двух словах — вся правда и ничего, кроме правды, об Эсперанце Алисе Горст.
— Браво, Алиса! — вскричала миледи. — Вы проявили настоящую силу духа под огнем и храбро выдержали испытание — ничего другого я от вас и не ожидала. Но кое-что вы все-таки скрыли от меня, знаете ли.
— Что же именно?
— Свой подлинный характер. В вас не осталось прежней покорности — я остро чувствую это, хотя вы и продолжаете притворяться, будто по природе своей покорны. Не принимайте удивленный вид! Такой вы мне нравитесь еще больше. Это только подтверждает то, что я всегда знала: мы с вами родственные души. Лишь внешние ваши обстоятельства мешают распознать, кем вы являетесь на самом деле. Но теперь я избавила вас от необходимости угодничать, и вы наконец можете стать самой собой!

 

 

Прислушайтесь! Слышите? Стук трости — тук, тук, тук — отдается эхом в студеном вечернем воздухе. Мистер Армитидж Вайс спускается по ступенькам парадного крыльца к своей карете — его рождественский визит в Эвенвуд завершен.
Перед тем как сесть в экипаж, он оборачивается и поднимает взгляд; лицо мистера Вайса освещено фонарем, что высоко держит его слуга Диггз. Наши глаза встречаются.
Он улыбается — и какой улыбкой! Широкой, долгой, одновременно обворожительной и угрожающей, которая словно говорит: «Ведите себя хорошо, мисс Горст, ибо я за вами присматриваю». Если он хочет испугать меня, у него это получается. Я стараюсь сохранить самообладание, но сердце у меня начинает стучать учащенно — ведь мне известно, на что он способен. Потом мистер Армитидж слегка кланяется, медленно приподнимает шляпу и садится в карету.
Я стою одна у окна в Картинной галерее и смотрю, как прыгающие каретные фонари постепенно исчезают во мраке. У миледи разыгралась мигрень, и она легла спать рано. Когда я уже выходила от нее, она сообщила о своем решении провести несколько дней в Лондоне — мол, она преодолела свое прежнее отвращение к столице и желает снова вывести меня в свет. Мы отбудем на Гросвенор-сквер в первый день нового года, наступление которого миледи никогда не празднует. На сердце у меня тревожно, ведь в Лондоне мистер Вайс постоянно будет рядом, но все равно я буду рада переменить обстановку, а при случае и проведать миссис Ридпат.
Проводив взглядом экипаж мистера Вайса, я собралась подняться в свою комнату и повстречала на лестничной площадке запыхавшуюся Сьюки с пакетом в руке.
— Простите бога ради, мисс Алиса, мне следовало принести это еще утром, но я сегодня проспала и напрочь про него забыла.
В пакете содержалась следующая пачка страниц с застенографированными выдержками из дневника моей матери. Двумя часами позже, незадолго до полуночи, я закончила расшифровку новых записей.
Я налила в тазик воды, чтобы ополоснуть перепачканные в чернилах пальцы. А потом расплакалась.

II
Во Франции (из дневника мисс Маргариты Блантайр)

Мои родители тайно отплыли с Мадейры на Майорку, издержав на дорогу скромную сумму, имевшуюся в распоряжении моей матери, и часть денег, вырученных от продажи ее драгоценностей. В городе Пальма они сняли комнаты неподалеку от собора Ла-Сео, назвавшись Эдвардом и Мэри Грей, братом и сестрой. На Майорке они прожили совсем недолго, поскольку мой отец опасался погони, и вскоре отбыли с острова в Марсель.
15 января 1857 года, после тяжелого кружного путешествия на север, они наконец сочетались браком в Каоре. Вот размышления моей матери о сем знаменательном событии, записанные на следующий день в отеле «Амбассадор».
Впервые в жизни я беру перо и пишу в своем дневнике как миссис Эдвин Горст, а не Маргарита Блантайр или Мэри Грей!
Мы с Эдвином обвенчались вчера, 15 января, в церкви Сакре-Кер. Потребовалось всего несколько минут, чтобы я стала другим человеком — женой моего любимого Эдвина, которого я буду любить, пока смерть не разлучит нас. Отныне я принадлежу ему, целиком и полностью, как положено жене, и не представляю своей жизни без него.
Гостиница не очень чистая, но кухня здесь превосходная, и город (где учился Фенелон) поистине восхитителен. Нынче утром, когда я спустилась к завтраку, один из официантов обратился ко мне «мадам Горст» — в первый раз! Поначалу мне было в диковинку, что теперь меня считают почтенной дамой и именуют «мадам», а не «мадемуазель». Но в течение дня я постепенно привыкла к новому обращению и к вечеру уже хотела, чтобы каждый встречный-поперечный называл меня так — столь сладостно звучали эти слова для моего слуха. Мадам Горст! Миссис Горст!
Эдвин, бывший задумчивым и молчаливым последнюю часть нашего пути в Каор из Монтабана, разительно переменился — он жизнерадостен, нежен, заботлив и замечательно красноречив в своих рассказах о различных старинных зданиях и памятниках древности, окружающих нас здесь.
Когда сегодня утром мы гуляли по городу, держась под руку, отзываясь улыбками и смехом на сотни незначительных, но бесконечно милых мелочей, наполняющих жизнь всех влюбленных, я осознала вдруг, что никогда больше не буду так счастлива, однако нисколько не расстроилась по данному поводу.
В те благодатные часы я ощущала неведомую мне доселе полноту жизни и не могла представить ни малейшего приращения сей чудесной полноты, ни в здешнем мире, ни в ином. Что бы ни случилось, какие бы испытания ни выпали на мою долю, меня всегда будет спасать от отчаяния — и даже от страха смерти — воспоминание о кратком миге совершенного счастья, когда я гуляла в земном раю рука об руку с моим дорогим Эдвином.

III
Авеню д’Уриш (на основании дневника Маргариты Горст)

В последнюю неделю января 1857 года мои родители наконец прибыли в Париж и наняли комнаты над художественной лавкой на набережной Монтебелло, с видом на остров Сите. Здесь они решили поселиться до времени, покуда не смогут спокойно вернуться в Англию, не опасаясь преследования со стороны дяди моей матушки или его помощников: ее кузена и бывшего жениха Фергюса Блантайра и друга последнего, мистера Родерика Шиллито.
Владелец лавки, мсье Альфонс Ламбер, был тихим, чрезвычайно добрым стариком лет шестидесяти, с тяжело больной женой на руках. По доброте души он сделал моим родителям, почти полностью истратившим свои скромные средства ко времени прибытия в Париж, значительные послабления в части арендной платы.
Как-то моя мать предложила домовладельцу свою помощь в лавке, чтобы хоть частично отработать долг за жилье, покуда они не раздобудут денег. Она очень скоро освоилась среди мольбертов, палитр, холстов, кистей, гипсовых слепков и прочих товаров месье Ламбера, а последний равно скоро стал считать ее незаменимой подспорщицей в своем деле.
Моя мать не только очаровала клиентов мсье Ламбера, но также в два счета выучилась приготавливать краски и — поскольку она с детства рисовала карандашом и кистью — обнаружила незаурядный художественный дар в своих эскизах и картинах с городскими пейзажами, которые она застенчиво представляла на профессиональный суд мсье Ламбера.
Однажды погожим весенним утром некий господин, зашедший в лавку со своей дочерью за красками и кистями для нее, заметил одну из таких работ, пришел в восхищение и — к изумлению и радости мсье Ламбера — спросил, продается ли она. Вскоре домовладелец освободил мою матушку от работы в лавке и выделил ей мансардную комнату, где она с превеликим удовольствием изображала виды собора и набережной, пользовавшиеся большим спросом среди посетителей той живописной части города.
Мой отец между тем занимался случайной литературной работой и выступал в роли импресарио своей жены. Он проводил много времени, ища новых покупателей, доставляя им рисунки и полотна, выбирая новые виды и объекты для изображения.
В один прекрасный день, по возвращении с рю де Сен-Антуан, куда он отвозил заказчику картину с видом Консьержери, мой отец внезапно объявил, что через несколько дней они покинут набережную Монтебелло.
Моя матушка, натурально, очень удивилась такой новости, а отец пояснил, что столкнулся на улице со своей давней приятельницей — некой мадам Делорм, с которой познакомился через общего друга, когда жил в Лондоне несколькими годами ранее. Упомянутая дама, примерно одного возраста с моим отцом, теперь вдовствовала, но имела полный достаток, ибо покойный супруг оставил изрядное наследство. Она жила одна в большом особняке на авеню д’Уриш и, узнав о положении моих родителей, предложила им поселиться у нее, без арендной платы. Они вольны занять весь второй этаж, состоящий из полудюжины уютных, хорошо обставленных комнат, одну из которых — просторную и светлую угловую гостиную — можно оборудовать под мастерскую для моей матери.
Отец принял предложение, не заставив долго себя упрашивать. Моя матушка, не горевшая желанием оставить набережную Монтебелло и скромную, но вполне обеспеченную жизнь у мсье Ламбера, после долгих уговоров неохотно согласилась на переезд. И вот, в июне 1857 года они перевезли свой немудреный скарб и матушкины художественные принадлежности в дом мадам де Делорм на авеню д’Уриш.

 

 

Брак моих родителей, пока они жили на набережной Монтебелло, оставался в общем и целом счастливым, хотя они нередко испытывали денежные затруднения, даром что матушкины работы исправно продавались. Посему они отказались от намерения перебраться в Англию и по обоюдному согласию решили навсегда поселиться в Париже.
Однако вскоре после переезда на авеню д’Уриш, как явствует из дневника, их прежде счастливый брак дал трещину — чему причиной стало одно обстоятельство (не упомянутое в записях открытым текстом), причинявшее моей матушке глубокие страдания. Похоже, расхождения и разногласия между ними отчасти были вызваны категоричным требованием моего отца, чтобы она навсегда отказалась от всякого общения со своими родственниками — в высшей степени неразумное требование (здесь я с ней согласна), премного удручавшее мою матушку, поскольку она любила своих родителей и сестру и надеялась после замужества примириться с ними, если не с дядей.
Мне больно говорить это, но из записей я поняла также, что между моей матушкой и мадам Делорм существовала известная неприязнь; вдобавок следует упомянуть о двух-трех туманных намеках на некие события, имевшие место в прежней жизни отца в Англии, последствия которых, похоже, немало способствовали погружению моей матушки в еще глубочайшее уныние.
В чем бы ни заключалась причина семейных неладов, мой отец стал отчужденным и непредсказуемым, часто надолго запирался в своем кабинете или уходил из дома после наступления темноты, чтобы бесцельно бродить по улицам. Я не знаю, сколько времени продолжалось такое печальное положение дел и разрешилось ли оно, ибо на первых числах августа 1857 года дневниковые записи, присланные мне мистером Торнхау, обрываются. Они возобновляются, совсем ненадолго, только в декабре — в шестнадцатый день какового месяца, в три часа пополудни, я появилась на свет в комнате, выходящей в обнесенный высокой стеной сад перед особняком мадам Делорм на авеню д’Уриш.

IV
Последние слова Маргариты Горст

Усилия, потребовавшиеся для моего рождения, непоправимо подорвали здоровье моей дорогой матушки. Она скончалась 9 января 1858 года и была похоронена на кладбище Сен-Винсен, под гранитной плитой, впоследствии столь хорошо мне знакомой.
В последней дневниковой записи, сделанной всего за три дня до смерти, она говорит о радости, принесенной моим появлением на свет, и надеждах, связанных с моим будущим. А также выражает горькое сожаление, что родители по-прежнему остаются в неведении о ее замужестве, а теперь и о существовании крепкой и здоровой внучки. Вот последние слова, написанные моей матушкой, которыми я и закончу:
6 января 1858 г.

Дни мои сочтены, хотя доктор Жирар по доброте своей упорно делает вид, будто все в порядке. Я никогда уже не увижу любимых папеньку с маменькой и милую несносную сестрицу, такую порывистую и непоседливую; а они не увидят свою прелестную внучку и племянницу. Это самое ужасное и противоестественное лишение из всех мыслимых, причиняющее мне неописуемую боль; но таково категорическое требование Эдвина, а я по-прежнему так сильно люблю его — невзирая на наши глубокие разногласия, — что не могу пойти и не пойду поперек его воли, даже перед лицом неминуемой кончины. Ибо я знаю, что Смерть уже расставила кругом свои сети и скоро уловит меня в них.
Я покидала Мадейру, полная радужных надежд на долгое счастье; и одно время я действительно была очень счастлива с Эдвином, счастлива, как никогда в жизни. Но все изменилось — он изменился — после нашего переезда от славного мсье Ламбера, а особенно после рождения нашей милой доченьки, в которой он души не чает.
Когда им не владеет нервное возбуждение, мой муж отчужден и погружен в себя, словно не в силах отделаться от назойливых мыслей о некоем неприятном предмете, не дающем ему покоя. Запираясь в кабинете, он лихорадочно строчит в своем дневнике или пишет письма, не знаю кому; он часами кряду бродит по саду в тяжелом раздумье и часто уходит из дома на ночь глядя, а возвращается перед самым рассветом.
За обеденным столом Эдвин всегда молчалив, даже с мадам; он забросил работу и с недавних пор стал жаловаться на головные боли, от которых, по его словам, помогают только опиумные капли.
Любит ли он меня? Любил ли когда-нибудь по-настоящему? Он был моим самым дорогим, самым добрым другом и товарищем, моей поддержкой и опорой; даже в последние безрадостные месяцы он не раз возвращался ко мне прежним Эдвином, любить которого я не перестану даже по смерти. Но любовь? Чувствовал ли он когда-нибудь любовь ко мне? Истинную, совершенную любовь — в точности такую, какую я питаю к нему с первого момента знакомства? Снова и снова я задаю себе этот вопрос, но не нахожу ответа.
Мадам настояла на том, чтобы остаться со мной до возвращения Эдвина. Пока я пишу сии строки, она сидит у окна, глядя в сад. Мы с ней говорим мало, поскольку нам больше нечего сказать друг другу; но ради спокойствия Эдвина мы достигли известного взаимопонимания, устраивающего нас обеих.
Со своей кровати я вижу голые ветви каштана и высокую серую стену, утыканную поверху железными остриями, которая отделяет нас от нашего соседа, месье Веррона. Скоро эти ветви пустят почки, пробуждаясь к новой жизни, и моя любимая девочка, моя маленькая Эсперанца, моя бесценная надежда будет лежать, суча ножками или видя неведомые сны, под их узорчатой зеленой сенью, пронизанной мягким солнечным светом. Я смирилась с тем, что моя доченька вырастет здесь, в доме мадам, но нахожу утешение в мысли, что она ни в чем не будет нуждаться и получит воспитание, подобающее истинной леди.
Боль возобновилась, а Эдвин с доктором Жираром все не идут. О, скорее бы он пришел!
Назад: 20 МИСТЕР ВАЙС ПОКАЗЫВАЕТ ЗУБЫ
Дальше: 22 ТРЕТЬЕ ПИСЬМО МАДАМ