VI
Визит к Сципиону и разговор с Сервилией не заставили Цицерона опустить руки, но лишь помогли нам понять, что нужно действовать быстрее, чем мы планировали раньше. В первый день января 684 года с основания Рима Помпей и Красс вступили в должности консулов. Я проводил Цицерона на церемонию инаугурации, которая была назначена на Капитолии, а затем стоял вместе с остальными зрителями в дальней части портика. Реконструкция храма Юпитера, проводимая под началом Катулла, уже близилась к завершению. В свете холодного январского солнца тускло отсвечивали новые мраморные колонны, привезенные с горы Олимп, и кровля, покрытая позолоченными медными листами. Согласно традиции, на жертвенных кострах жгли шафран. Потрескивающие желтые языки пламени, в которых горела благовонная трава, ее запах, благословенная прозрачность зимнего воздуха, золотые алтари, пурпурно-белые тоги сенаторов — все это произвело на меня незабываемое впечатление. Там был и Веррес, хотя я не рассмотрел его в толпе. Позже Цицерон сказал мне, что негодяй стоял рядом с Гортензием, они оба поглядывали на него и чему-то смеялись.
В течение нескольких дней после этого мы были лишены возможности предпринимать что-либо. Сенат собрался на заседание и выслушал запинающуюся речь Помпея, нога которого никогда прежде не переступала порог курии. Рассказывают, он выглядел довольно нелепо, поскольку, не зная правил и процедур, постоянно сверялся со шпаргалкой, написанной для него знаменитым ученым Варроном, служившим под его началом в Испании.
Первым, как водится, слово получил Катулл, произнесший речь, которую сразу же стали называть исторической. Хитрый лис признал, что, хотя лично он — против, требование о восстановлении власти трибунов должно быть удовлетворено и что аристократы могут винить в своей непопулярности только самих себя. «Видел бы ты, как вытянулись рожи Гортензия и Верреса при этих словах!» — рассказывал мне впоследствии Цицерон.
Затем, в соответствии с древней традицией, новоиспеченные консулы поднялись на Альбанскую гору, чтобы председательствовать на латинском празднестве, которое продолжалось четыре дня. Затем последовали два дня, в течение которых проходили религиозные ритуалы и суды были закрыты. Таким образом, минуло две недели, пока Цицерон сумел наконец предпринять атаку на противника.
В то утро, когда Цицерон собирался принародно сделать свое самое главное заявление, три сицилийца — Стений, Гераклий и Эпикрат — впервые за последние полгода пришли в наш дом открыто, и все они, вместе с Квинтом и Луцием, отправились вместе с Цицероном вниз по склону холма по направлению к форуму. Его также сопровождали несколько видных лидеров триб — в основном Корнельской и Эсквилинской, в которых Цицерон пользовался особо прочной поддержкой. Многие зеваки окликали Цицерона, когда мы проходили мимо, спрашивая, куда он идет с тремя своими друзьями странного вида, и Цицерон энергично предлагал им отправиться с нами и выяснить все это самим, обещая, что они не пожалеют о потраченном времени. Цицерон всегда любил большие скопления народа, и на сей раз он сделал все, чтобы, когда мы дошли до места назначения, нас сопровождала целая толпа.
В те дни суд по делам о вымогательстве и мздоимстве располагался перед храмом Кастора и Поллукса, на стороне форума, противоположной той, где находилось здание Сената. Его новым претором был Ацилий Глабрион, о котором было известно очень мало, кроме того что, как ни странно, он был чрезвычайно близок к Помпею. Я неспроста употребил выражение «как ни странно». Еще будучи молодым человеком, он по настоянию Суллы развелся с женой, даже несмотря на то, что женщина была на сносях, и дал согласие на ее брак с Помпеем. Вскоре несчастная Эмилия, уже находясь в доме Помпея, подарила жизнь младенцу мужского пола, но сама умерла в родах. После этого Помпей вернул малыша его родному отцу. Сейчас мальчику было двенадцать, и он являлся главной отрадой в жизни Глабриона. Вместо того чтобы породить вражду, этот странный случай, к удивлению многих, сблизил двух мужчин и сделал их друзьями. Цицерон долго размышлял, пойдет ли это обстоятельство на пользу нашему делу, но к определенному выводу прийти так и не сумел.
Курульное кресло Глабриона уже ожидало его, и это было знаком того, что суд готов приступить к работе. День выдался очень холодным, поскольку я ясно помню, что на руках Глабриона были рукавицы, а рядом с ним стояла жаровня с пылающими угольями. Он сидел на деревянном возвышении — трибунале, установленном перед храмом, примерно на середине ведущей к нему широкой лестницы. Вокруг располагались скамьи для судей, обвинителей, защитников, заступников и обвиняемого. Ликторы Глабриона с фасциями на плече, пытаясь согреться, переминались с ноги на ногу позади претора.
Это было очень людное место, поскольку, помимо суда, храм приютил также пробирную палату, где торговцы проверяли точность своих весов и гирь.
Глабрион удивился, увидев Цицерона в окружении сопровождающей его толпы. Многие прохожие также прерывали свой путь и присоединялись к этому сборищу, желая выяснить, что будет дальше. Претор махнул ликторам, веля им пропустить сенатора к возвышению, на котором располагался суд. Открыв коробку с документами и протянув своему хозяину postulatio, как называлась тогда жалоба в суд, я увидел вспыхнувший в его глазах огонек азарта. Он явно ощутил облегчение оттого, что долгому ожиданию подошел конец. Цицерон поднялся по ступеням и обратился к собравшимся.
— Граждане! — заговорил он. — Сегодня я пришел сюда, чтобы послужить римскому народу! Я хочу заявить о своем намерении бороться за пост эдила Рима. Принять это решение меня побудило не стремление к личной славе, а принципы нашей Республики, которые требуют от честных людей вставать на защиту справедливости. Вы все знаете меня. Вам известны мои убеждения. Вы знаете, что я долгое время присматривался к кое-кому из аристократов, заседающих в Сенате.
По толпе пробежал одобрительный гул.
— Именно это заставляет меня подать в суд жалобу — postulatio, как называем ее мы, юристы. Я намерен привлечь к суду Гая Верреса за злодеяния и злоупотребления, совершенные им за то время, когда он выполнял обязанности наместника в Сицилии.
Цицерон помахал листом бумаги над головой, чем заслужил несколько одобрительных выкриков из толпы.
— Если этот человек будет признан виновным, ему придется не только вернуть все украденное, но он также утратит все гражданские права и окажется перед выбором: смерть или изгнание. Я знаю, что он будет сражаться. Я знаю, что схватка будет долгой и тяжелой и что, вступая в нее, я рискую всем — должностью, на которую претендую, надеждами на будущее, репутацией, которую я заслужил совсем молодым и которую сохранял как зеницу ока. Но я готов пойти на это, поскольку уверен, что правое дело должно восторжествовать.
Закончив говорить, Цицерон развернулся, поднялся еще на несколько ступеней, отделявших его от ошеломленного Глабриона, и вручил ему жалобу. Претор пробежал бумагу глазами и передал ее одному из своих секретарей. Затем он пожал Цицерону руку, и на этом все закончилось. Толпа начала расходиться, и нам не оставалось ничего другого, как вернуться домой.
Если Цицерон рассчитывал на то, что его демарш станет сенсацией, то он просчитался. В то время в Риме ежегодно избиралось около пяти десятков чиновников, и поэтому постоянно появлялись личности, всенародно объявлявшие о своем намерении баллотироваться на ту или иную должность. Сообщение Цицерона никого особо не впечатлило. Что касается его жалобы, то прошел почти год с того дня, когда, выступая в Сенате, он впервые обрушился на Верреса, а у народа, как часто говорил сам Цицерон, короткая память, и все уже успели позабыть о мерзавце-наместнике с Сицилии. По дороге домой я видел, что Цицерон испытывает сильнейшее разочарование, и даже Луций, которому всегда удавалось развеселить Цицерона, в тот день не мог развеять его мрачное настроение.
Когда мы пришли домой, Квинт и Луций попытались отвлечь его от тяжелых мыслей, со смехом рисуя картины того, какой будет реакция Верреса и Гортензия, когда они узнают об обвинениях Цицерона. Вот с форума, запыхавшись, возвращается раб и сообщает хозяину о случившемся. Веррес становится бледным как полотно, и они устраивают экстренное совещание. Однако Цицерон не принимал участия в этом обсуждении, оставаясь мрачным и задумчивым. Видимо, он размышлял о том совете, который дала ему Сервилия, и вспоминал, как пересмеивались, глядя на него, Гортензий и Веррес в день инаугурации.
— Они знали о моих планах, — мрачно обронил он, — и у них есть какой-то план. Вот только какой? В чем дело? Может, они полагают, что имеющиеся у нас улики недостаточно сильны? Или — Глабрион уже у них в кармане? Что у них на уме?
Ответ на все эти вопросы мы получили утром следующего дня в виде предписания суда, доставленного Цицерону одним из ликторов Глабриона. Взяв официальную бумагу, Цицерон сломал печать, развернул документ и, пробежав глазами, тихо ахнул.
— Что там? — поинтересовался Луций.
— В суд поступила вторая жалоба на Верреса.
— Это невозможно! — воскликнул Квинт. — Кому еще такое придет в голову?
— Сенатору, — ответил Цицерон, вчитываясь в текст. — Касилию Нигеру.
— Я знаю его, — проговорил Стений. — Он был квестором Верреса за год до того, как мне пришлось бежать с острова. Поговаривали, что они с наместником не поделили деньги.
— Гортензий сообщил суду, что Веррес не возражает против иска со стороны Касилия на основании того, что тот требует «справедливого возмещения убытков», в то время как я стремлюсь к «скандальной славе».
Мы уныло переглянулись. Похоже, что месяцы кропотливой работы пошли насмарку.
— Умно, — с мрачным выражением проговорил Цицерон. — Наверняка этот ход придумал Гортензий. До чего же хитрый дьявол! Думаю, он постарается развалить дело, так и не доведя его до суда. Я и предположить не мог, что он попытается ответить на одно обвинение другим.
— Но это невозможно! — взорвался Квинт. — Система римского правосудия — самая честная в мире!
— Мой дорогой Квинт, — заговорил Цицерон с таким убийственным сарказмом, что я невольно моргнул, — где ты наслушался подобных глупостей? Неужели ты думаешь, что Гортензий сумел бы достичь таких царственных высот в римской адвокатуре, если бы на протяжении последних двадцати лет был честен? Взгляни на эту повестку. Меня вызывают завтра утром в суд, где мне придется убедительно объяснить, почему обвинения против Верреса должен выдвигать именно я, а не Касилий. Я должен буду обосновать перед Глабрионом и другими членами суда законность и обоснованность своего иска. А суд, позволю себе напомнить, будет состоять из тридцати двух сенаторов, многие из которых — уж будь уверен! — совсем недавно получили ценные подарки из бронзы или мрамора.
— Но ведь жертвы — мы, сицилийцы! — возмутился Стений. — Значит, нам и решать, кого выбрать в качестве адвоката!
— Совсем не обязательно. Обвинителя назначает суд. Ваше мнение, бесспорно, представляет для него интерес, но не является решающим.
— Значит, мы проиграли? — с отчаянием в голосе спросил Квинт.
— Нет, мы еще не проиграли, — твердо ответил Цицерон, и я увидел, как в его взгляде вспыхнул прежний огонь решимости, поскольку ничто так не способствовало поднятию в нем боевого духа, как мысль о том, что он может проиграть Гортензию. — И даже если нам суждено проиграть, мы не сдадимся без боя. Я сейчас же начну готовить речь, а ты, Квинт, организуй как можно большее стечение народа. Посети всех, кому мы хотя бы однажды помогли. Используй свой смешной тезис о том, что римское правосудие — самое справедливое на свете. Может, кто-то в это и поверит, и тогда тебе удастся убедить парочку сенаторов сопровождать меня завтра на форум. Когда я завтра выступлю в суде, у Глабриона должно возникнуть ощущение, что на него смотрит весь Рим.
* * *
Никто не вправе заявить, что он знает политика, если хотя бы однажды не провел с ним целую ночь, на протяжении которой тот работал над речью, с которой должен выступать на следующий день. Весь мир уже спит, а оратор меряет шагами освещенную единственной лампой комнату, придумывает и тут же — один за другим — отбрасывает аргументы, произносит перед самим собой возможные варианты вступления, основной части речи и ее заключение. Потом наступает момент, когда измученный ум уже отказывается работать и возникает ощущение, что голова превратилась в жестяное ведро, наполненное бессвязными нелепицами. Обычно это случается через час или два после полуночи, и тогда ему хочется лишь одного: плюнуть на все, задуть лампу и забраться под одеяло, чтобы завтра никуда не надо было идти. Но еще немного позже при мысли об унижении, которым чревато подобное малодушие, мозг вновь принимается за работу, разрозненные части каким-то чудесным образом соединяются друг с другом, и — речь готова. Второразрядный оратор после этого сразу же ложится спать, Цицерон — остается бодрствовать и заучивать речь наизусть.
Подкрепившись фруктами, сыром и небольшой толикой разбавленного вина, Цицерон отпустил меня, чтобы я смог хотя бы немного отдохнуть, но сам он — я в этом уверен — не прилег ни на минуту. На рассвете он ополоснулся ледяной водой, чтобы привести себя в чувство, и с большим тщанием оделся. Когда за несколько минут до выхода из дома я поднялся к нему, он напомнил мне спортсмена, который перед поединком за главный приз разминается, поводя плечами и качаясь с пяток на носки.
Квинт выполнил поручение Цицерона на славу, и когда мы вышли, нас приветствовала шумная, заполнившая всю улицу толпа людей, пришедших поддержать его. Помимо рядовых римлян пришли даже три или четыре сенатора, имевшие на Сицилии какие-то свои интересы. Помнится, среди них были неразговорчивый Гней Марцеллин, добродетельный Кальпурний Пизон Фругий, который являлся претором в тот же год, что и Веррес, и считал его презренным негодяем, а также по крайней мере один из представителей рода Марцеллов, традиционных патронов острова.
Цицерон помахал собравшимся с порога, поднял на руки Туллию, запечатлел на ее щеке звучный поцелуй, показал своим приверженцам, а затем отдал девочку матери. Что касается жены, то он предпочитал не демонстрировать свои чувства к ней на людях. Затем Квинт, Луций и я проложили для него проход, и он торжественно отправился в путь в окружении десятков людей.
Я попытался пожелать ему удачи, но Цицерон, как всегда случалось перед важной речью, был недоступен. Он смотрел на людей, но не видел их. Он был сосредоточен на предстоящем выступлении, проигрывая какую-то внутреннюю драму, настраиваясь на роль одинокого борца за справедливость, готового встать на борьбу с беззаконием и мздоимством с помощью своего единственного оружия — слова.
Шествие получилось пышным, толпа неудержимо увеличивалась в размерах, и к тому времени, когда мы подошли к храму Кастора и Поллукса, «свита» Цицерона уже составляла две, а то и три сотни человек. Глабрион уже восседал на своем месте, между огромными колоннами храма, там же сидели и другие члены суда, среди которых я увидел зловещую фигуру самого Катулла. На скамье для почетных гостей я разглядел Гортензия. Он с беспечным видом разглядывал свои идеально ухоженные ногти и был безмятежен, как летнее утро. Рядом с ним, в столь же расслабленной позе, расположился мужчина сорока с небольшим лет, с рыжими щетинистыми волосами и веснушчатым лицом. Гай Веррес. Я с интересом рассматривал этого монстра, который занимал наши мысли в течение столь долгого времени. Он выглядел совершенно обычным человеком и напоминал скорее лиса, нежели борова.
Для двух обвинителей-конкурентов были приготовлены стулья, и Касилий уже сидел на одном из них. Когда подошел Цицерон, он опустил голову и стал нервно рыться в записях, лежавших у него на коленях. Суд призвал присутствующих к молчанию, и Глабрион объявил, что, поскольку Цицерон первым подал жалобу, выступать он тоже будет первым. Для нас это было невыгодно, но возражать не приходилось. Равнодушно пожав плечами, Цицерон встал, дождался, пока воцарится абсолютная тишина, и, как обычно, медленно заговорил.
Он говорил о том, что люди, вероятно, будут удивлены, увидев его в столь непривычной роли, поскольку раньше ему еще никогда не приходилось выступать в качества обвинителя. Ему, дескать, и самому претит это занятие, и в частном порядке он советовал сицилийцам передать дело Касилию. (Признаюсь, услышав это, я едва не поперхнулся.) Но если говорить откровенно, продолжал Цицерон, он взялся за это даже не из-за сицилийцев.
— То, что я делаю, я делаю лишь во имя блага своей страны.
Затем он неспешно подошел к тому месту, где сидел Веррес, и, торжественным жестом подняв руку, указал на него.
— Вот сидит чудовище в человеческом обличье, воплощение жадности, бесстыдства и злобы. Если я привлеку его к суду, кто осудит за это меня? Скажите мне во имя всего святого, могу ли я оказать своей стране большую услугу?
Веррес не только не испугался, но, наоборот, поглядел на Цицерона, вызывающе ухмыльнулся и покачал головой. Цицерон, в свою очередь, осуждающе смотрел на него в течение нескольких секунд, а затем повернулся лицом к суду.
— Я обвиняю Гая Верреса в том, что за три года он опустошил провинцию Сицилию: обворовал дома ее жителей, разграбил ее храмы. Если бы Сицилия могла говорить единым голосом, она сказала бы: «Ты, Гай Веррес, украл все золото, серебро, все прекрасные творения, которые находились в моих городах, домах и храмах, и поэтому я предъявляю тебе иск на сумму в миллион сестерциев!» Вот какие слова произнесла бы Сицилия. Но, поскольку она не умеет говорить, она избрала меня для того, чтобы я отстоял справедливость от ее имени. И какая дерзость с твоей стороны, — тут он наконец повернулся к Касилию, — что ты решил, будто можешь взять это дело, хотя они, — Цицерон широким жестом указал на трех сицилийцев, — ясно дали понять, что хотят видеть именно меня в качестве обвинителя их обидчика?
Цицерон подошел к Касилию, встал позади него и издал вздох, исполненный печали.
— Я обращаюсь к тебе по-дружески. — Он похлопал Касилия по плечу, отчего тот дернулся и обернулся, чтобы видеть своего оппонента. Это движение оказалось настолько неловким, что из голпы зрителей послышался громкий смех. — Я искренне советую тебе прислушаться к самому себе. Соберись. Задумайся о том, кто ты есть таков и на что ты способен. Этот процесс обещает стать очень суровым и болезненным испытанием. Готов ли ты пройти его? Достанет ли тебе ума и сил, чтобы вынести это бремя? Даже если бы ты был одарен от рождения, даже если бы ты получил достойное образование, мог бы ты надеяться на то, что выдержишь столь нечеловеческое напряжение? Мы выясним это нынче утром. Если ты сможешь ответить на то, что я сейчас говорю, если ты сформулируешь хотя бы одно выражение, которое не позаимствовал из полученного от школьного учителя сборника чужих цитат, тогда, возможно, у тебя есть шанс на успех в этом процессе.
Цицерон вышел в центр и теперь обращался уже не только к судьям, но и ко всем слушателям, собравшимся на форуме.
— Вы имеете право спросить меня: «А сам-то ты обладаешь теми качествами, которые только что перечислил?» — и будете правы. Для того чтобы приобрести их, я не покладая рук трудился с самого детства. Каждый знает, что вся моя жизнь была связана с форумом и располагающимися здесь судами, что мало кто в моем возрасте, если таковые вообще существуют, успел принять участие в столь многих судебных процессах, что все то время, когда я не защищал своих друзей, я всецело посвящал обретению навыков и знаний, совершенствуясь как юрист. Но даже я в ожидании дня, когда обвиняемый предстанет перед судом и мне предстоит произнести речь, испытываю не просто волнение, а трепет, который охватывает меня с головы до пят. Ты, Касилий, не испытываешь подобного страха и волнения. Ты полагаешь, что стоит зазубрить пару стандартных фраз вроде: «Я молю всемогущих и всемилостивейших богов…» или «Хочу просить вас, многоуважаемые судьи, если вы сочтете это возможным…», и успех тебе обеспечен.
Цицерон выдержат эффектную паузу, а затем продолжал:
— Касилий, ты — ничто, и тебе не на что рассчитывать! Гортензий уничтожит тебя! Но он при всем своем уме будет бессилен против меня. Ему никогда не удастся сбить меня с толку, запутать и ослабить мои позиции, на какие бы уловки он ни пускался. — Цицерон посмотрел на Гортензия и отвесил ему шутовской поклон. Гортензий встал и ответил таким же поклоном, отчего в толпе послышался еще более громкий смех.
— Мне хорошо известны все ухищрения и ораторские приемы этого стряпчего, — продолжал Цицерон. — При всей его изворотливости, когда он вступит в поединок со мной, этот суд превратится в экзамен его собственных способностей. И я хочу заранее предупредить его: если вы решите передать это дело мне, ему придется в корне пересмотреть свои подходы к ведению защиты. Если обвинение будет поручено мне, у него не будет основания думать, что суд можно подкупить, не нанеся при этом ущерб большому числу людей.
При упоминании о подкупе толпа тревожно загудела, а Гортензий вскочил со своего места. Цицерон махнул на него рукой, веля сесть, и продолжал говорить. Его обвинения обрушивались на головы оппонентов подобно ударам кузнечного молота. Не стану приводить здесь всю его речь, которая длилась около часа. Я подробно записал ее, и она теперь доступна для каждого, кому это интересно.
Цицерон обрушился на Верреса, обвиняя его в мздоимстве и подкупе, на Касилия за его прежние связи с Верресом, на Гортензия, который трусливо предпочитает иметь дело со слабым соперником. Закончил он обращением к судьям, подойдя к ним и заглянув каждому из сенаторов в глаза.
— Друзья мои, вам решать, кто из нас заслуживает большего доверия, обладает большим трудолюбием, здравым умом и силой воли для того, чтобы вынести это поистине историческое дело на рассмотрение этого выдающегося суда. Если вы отдадите предпочтение Квинту Касилию, это не заставит меня думать, что я уступил более достойному противнику. Зато Рим может решить, что вас лично и остальных сенаторов не устроила кандидатура честного, строгого и энергичного обвинителя, каким являюсь я. — Цицерон помолчал и перевел взгляд на Катулла, который, не мигая, смотрел на него. — Этого не должно произойти.
Раздались громкие аплодисменты. Настала очередь Касилия.
Это был человек низкого происхождения, даже более низкого, чем Цицерон, но вовсе не бесталанный. У многих под влиянием его речи могло создаться впечатление, что он имеет даже больше прав выступать в данном деле в качестве обвинителя. Особенно после того, как он рассказал о том, что является сыном сицилийского вольноотпущенника, что родился на этом острове и любит его больше жизни. Однако он злоупотребил цифрами и статистическими данными, принявшись рассказывать об упадке земледелия и о введенной Верресом системе бухгалтерской отчетности. В отличие от выступления Цицерона его речь была не пылкой, а скорее брюзгливой. Хуже того, Касилий монотонно зачитывал ее, поэтому к тому времени, когда примерно через час он дошел до заключительной части, Цицерон склонил голову на плечо и притворился спящим. Касилий в этот момент смотрел на судей, не видел, что происходит позади него, и поэтому не мог понять, над чем так громко потешается толпа. Это основательно сбило его с толку. Запинаясь, он кое-как дочитал речь до конца и сел на свое место — красный от стыда и злости.
Согласно всем канонам риторики, Цицерон одержал блистательную победу, но, когда судьям раздали таблички для голосования и судейский чиновник встал, держа в руках урну, в которую их следовало опускать, Цицерон, как он позже рассказывал мне, понял, что проиграл. Из тридцати двух сенаторов, входивших в состав суда, по крайней мере двенадцать были непримиримыми врагами Цицерона, и лишь с полдюжины поддерживали его. Решение, как обычно, зависело от колеблющихся, и многие из них, вытянув шею, смотрели на Катулла, ожидая от него того или иного сигнала. Катулл сделал на своей табличке пометку, показал ее сидящим по обе стороны от него коллегам и опустил в урну. Когда голосование завершилось, чиновник поставил урну на пустую скамью и — на виду у всех — вытряхнул из нее таблички и принялся пересчитывать голоса. Гортензий и Веррес, сбросив маску равнодушия, вскочили с мест и смотрели на то, как идет подсчет голосов. Цицерон сидел неподвижно, как статуя. Зрители, имевшие обыкновение часто посещать судебные заседания и знавшие все процедуры не хуже самих судей, перешептывались о том, что сейчас идет повторный пересчет голосов и результаты голосования будут объявлены вот-вот.
И действительно, через короткое время чиновник передал табличку с написанными на ней результатами голосования Глабриону, после чего тот встал и потребовал тишины.
— Голоса, — сообщил он, — распределились следующим образом. Четырнадцать — за Цицерона… — Сердце мое упало. — …И тринадцать — за Касилия. Пятеро воздержались. Таким образом, Марк Туллий Цицерон назначается специальным обвинителем по делу Гая Верреса.
Публика принялась аплодировать, а Гортензий и Веррес сели с подавленным видом. Глабрион попросил Цицерона встать и поднять правую руку, а затем взял с него традиционную клятву вести обвинение честно и добросовестно.
После того как с этой процедурой было покончено, Цицерон выдвинул ходатайство об отсрочке процесса. Гортензий резво вскочил со скамьи и стал протестующее вопрошать, для чего нужна отсрочка. Для того, чтобы побывать на Сицилии и собрать дополнительные свидетельства и улики, отвечал Цицерон. Гортензий заявил, что это возмутительно: вытребовать для себя право представлять обвинение и тут же заявить, что имеющихся улик для этого недостаточно. Это был очень щекотливый момент, и, я думаю, Цицерон почувствовал себя довольно неуютно, тем более что аргумент Гортензия, похоже, произвел должное впечатление на Глабриона. Однако Цицерону удалось достойно выйти из этого положения. Он заявил, что пострадавшие не давали показания в полном объеме, опасаясь мести со стороны наместника, и только теперь, когда Веррес покинул Сицилию, они чувствуют себя в безопасности и готовы говорить откровенно. Эти доводы звучали вполне убедительно, и претор, сверившись с календарем, неохотно объявил, что суд откладывается на сто десять дней.
— Но позаботьтесь о том, чтобы по истечении этого срока вы были полностью готовы к началу слушаний, — предупредил он Цицерона.
На этом заседание суда было закрыто.
* * *
К своему удивлению Цииерон скоро выяснил, что обязан своей победой Катуллу. Этот жесткий и высокомерный старый сенатор был, тем не менее, настоящим патриотом, и именно поэтому остальные так высоко ценили его мнение. Он решил, что, согласно древним законам, народ имеет право провести самое строгое и беспристрастное расследование в отношении Верреса, несмотря на то, что их связывали дружеские отношения. Родственные узы (Гортензий приходился ему зятем) не позволили Катуллу отдать свой голос Цицерону, но он по крайней мере воздержался, и следом за ним воздержались еще четверо колебавшихся.
Счастливый оттого, что «охота на борова», как он называл это предприятие, продолжается, и радуясь победе над Гортензием, Цицерон с головой окунулся в приготовления к экспедиции на Сицилию. Все официальные документы, имеющие отношение к Верресу, по решению суда были изъяты и опечатаны. Цицерон направил в Сенат запрос с просьбой истребовать все официальные отчеты Верреса (которые он не посылал в Рим) за последние три года. Во все крупные города Сицилии были разосланы письма с требованием предоставить свидетельства злоупотреблений Верреса. Я поднял наши старые документы и выписал имена всех видных граждан острова, гостеприимством которых Цицерон пользовался еще будучи квестором в Сицилии, в надежде на то, что они предоставят ему свой кров и на этот раз.
Цицерон, кроме того, отправил вежливое послание нынешнему наместнику в Сицилии, Луцию Метеллу, в котором уведомил его о своем скором прибытии и попросил оказать содействие. Не то чтобы Цицерон ожидал натолкнуться на сопротивление со стороны властей острова, но он счел разумным подкрепить свою просьбу о помощи письменным документом.
С собой он решил взять своего двоюродного брата, поскольку Луций работал над делом Верреса уже шесть месяцев и знал все его тонкости. Что касается Квинта, то он должен был остаться в Риме и заниматься предвыборной кампанией Цицерона. Я также должен был ехать с ним вместе со своими молодыми помощниками Соситеем и Лауреем, поскольку предстояло изрядно потрудиться, делая записи и снимая копии. Бывший претор Сицилии Кальпурний Пизон Фругий предложил Цицерону отдать ему в помощь своего восемнадцатилетнего сына Гая — юношу редкостного ума и обаяния, которого вскоре все мы искренне полюбили.
По настоянию Квинта мы должны были взять с собой четверых сильных и надежных рабов, которым предстояло исполнять обязанности носильщиков, возниц, а заодно и телохранителей. В те времена в южных районах царило беззаконие. В холмах прятались уцелевшие после разгрома Спартака мятежники из его войска, бесчинствовали пираты, и, кроме того, никто не знал, какие пакости может устроить нам Веррес.
Все это требовало немалых средств, и хотя юридическая практика Цицерона снова стала приносить ему доход (не в виде прямых выплат, конечно, — это было запрещено, — а в виде ценных подарков от его клиентов), он не располагал суммой, необходимой для того, чтобы провести расследование и процесс против Верреса на должном уровне. Многие амбициозные молодые юристы на его месте отправились бы прямиком к Крассу, который всегда предоставлял перспективным политикам ссуды на самых выгодных условиях. Однако, демонстрируя то, как щедро он умеет благодарить за оказанную ему поддержку, Красс любил показать людям и то, как он наказывает своих противников. С того самого дня, как Цицерон отказался присоединиться к числу его сторонников, Красс постоянно демонстрировал свою враждебность по отношению к нему: публично отпускал в его адрес едкие замечания, постоянно злословил за его спиной. Возможно, если бы Цицерон повел себя подобно многим подхалимам, Красс сменил бы гнев на милость, но, как я уже говорил, эти двое испытывали столь сильную взаимную неприязнь, что не могли даже находиться в пяти шагах друг от друга.
Поэтому у Цицерона не оставалось иного выхода, кроме как обратиться за деньгами к Теренции. Последовала тягостная сцена. Я оказался вовлечен в это потому, что Цицерон сначала трусливо послал меня к Филотиму, управляющему Теренции, чтобы я дипломатично выяснил, насколько трудно будет заставить ее раскошелиться на сто тысяч сестерциев. Подлый Филотим немедленно доложил хозяйке о моих расспросах, и Теренция, подобно буре, ворвалась в кабинет, где я находился, и обрушилась на меня с гневными упреками за то, что я осмелился совать нос в ее дела. Во время этого разноса в кабинет вошел Цицерон и объяснил жене, для чего необходимы эти деньги.
— И каким же образом ты собираешься компенсировать эту сумму? — спросила мужа Теренция.
— Очень просто. Мы компенсируем их из штрафа, который выплатит Веррес после того, как его признают виновным.
— А ты уверен, что его признают виновным?
— Разумеется.
— Почему? Что заставляет тебя так думать? Я хочу послушать.
Теренция села и решительно скрестила руки на груди. Цицерон некоторое время колебался, но затем, зная, что она не уступит, велел мне открыть сундук с документами и достать оттуда свидетельства, полученные от сицилийцев. Один за другим он показывал ей документы. Под конец она смотрела на мужа с неподдельным испугом.
— Но этого недостаточно, Цицерон! Ты поставил все вот на это? Неужели ты веришь в то, что суд, состоящий из сенаторов, осудит одного из своих лишь за то, что он забрал несколько ценных статуй из деревенской глуши и привез их в Рим, где им и положено находиться?
— Возможно, ты права, дорогая, — мягко ответил Цицерон, — но именно поэтому я и отправляюсь на Сицилию.
Теренция смотрела на мужа, выдающегося оратора и умнейшего из сенаторов Рима, как матрона может смотреть на ребенка, сделавшего кучу на мраморном полу. Она, видимо, хотела что-то сказать, но затем вспомнила, что я нахожусь рядом, передумала, поднялась и молча вышла из кабинета.
На следующий день меня разыскал Филотим и вручил ларец, в котором находилось десять тысяч сестерциев и письменное разрешение в случае необходимости истратить еще сорок тысяч.
— Ровно половина того, что я просил, — грустно прокомментировал Цицерон, когда я передал ему ларец. — Вот в какую сумму деловая женщина оценивает мои шансы на успех. И разве можно ее за это упрекнуть?