XII
В последующие две недели в Риме только и разговоров было, что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по выражению того времени, «жили на ростре», иными словами, каждый день вновь и вновь поднимали вопрос о пиратской угрозе перед народом, выступая со свежими воззваниями и вызывая все новых свидетелей. Пересказы ужасов стали для них едва ли не профессией. Пущен, к примеру, был слух об изощренном издевательстве. Будто если кто-то из попавших в плен к пиратам объявлял себя гражданином Рима, те разыгрывали страх и молили о пощаде. Человеку этому давали даже тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и подобная игра продолжалась долгое время — до тех пор, пока, выйдя далеко в море, разбойники не спускали сходни и говорили своему пленнику, что отпускают его на волю. А если человек отказывался спускаться в воду, то жертву просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев собравшихся на форуме людей, привыкших к тому, что заявление «Я — римский гражданин» служило магическим заклинанием, воспринимавшимся во всем мире с глубоким почтением.
Сам Цицерон с ростры не выступал — как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он заранее решил воздерживаться от речей до того момента, когда его слово сможет оказать наибольшее воздействие. Он разнообразия ради взял на себя роль умеренного, привычно вращаясь в сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, давал обещания передать Помпею чью-либо униженную мольбу или иное ходатайство, а иногда, очень редко, маня влиятельных лиц туманными предложениями похлопотать для них о еще более высоких постах. Ежедневно в дом приходил посыльный из поместья Помпея на Альбанских холмах, приносивший послание, содержавшее что-то новое — жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял слишком много времени вспашке земли», — замечал по этому поводу Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею имело бы смысл вызвать для беседы. Задача эта была деликатной, поскольку надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей более не участвует в политике. Но дело свое делали алчность, лесть, амбиции, понимание необходимости какой-то особой формы правления и страх в связи с тем, что такая власть может достаться Крассу. Все вместе это привело в стан Помпея полдюжины влиятельнейших сенаторов, наиболее важным среди которых был Луций Манлий Торкват, только что завершивший службу претором и определенно намеревавшийся быть избранным консулом в следующем году.
Красс же, как обычно, представлял собою главную угрозу замыслам Цицерона. И он в это время, естественно, праздности тоже не предавался. Он столь же деятельно общался с влиятельными лицами, раздавая заманчивые обещания и завоевывая сторонников. Для знатоков политики было поистине захватывающим зрелищем наблюдать, как два извечных соперника, Красс и Помпей, идут буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К тому же насчитывался целый ряд тайных сторонников в Сенате. Преимуществом Красса над Помпеем была поддержка со стороны большинства аристократов, которые опасались Помпея более, чем любого иного человека во всей Республике. Преимуществом Помпея над Крассом была любовь народа.
— Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, — сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. — Ни один из них не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.
— Как же тогда одержать победу? И кто победит?
Посмотрев на меня, он вдруг выбросил руку и хлопнул ладонью по столу с такой быстротой, что я подскочил на месте от неожиданности.
— Тот, кто нанесет неожиданный удар.
Изречение это было сделано за какие-нибудь четыре дня до того, как народу предстояло проголосовать за Габиниев закон. Цицерону никак не удавалось придумать способа обойти вето со стороны Красса. Он был утомлен телом и духом. Вновь от него приходилось слышать о том, что неплохо было бы нам удалиться в Афины и заняться там философией. День тот прошел, а за ним следующий и еще один, а выход все еще не был найден. В последний день перед голосованием я, как обычно, поднялся на заре и отворил дверь клиентам Цицерона. Теперь, когда всем стало ведомо о его близости к Помпею, эта утренняя толпа удвоилась в размерах по сравнению с прежними временами. Во все часы наш дом был полон просителями и доброжелателями — к вящему неудовольствию Теренции. Среди приходивших встречались и люди с известными именами: к примеру, в то утро пришел Антоний Гибрида, второй сын великого оратора и консула Марка Антония, только что завершивший второй срок нахождения на должности трибуна. Человек этот был глупцом и пьяницей, но принять его надлежало первым.
На улице было сумрачно и шел дождь. От мокрых волос и влажных одежд посетителей пахло псиной. Черно-белый мозаичный пол покрылся дорожками грязи, и я уже подумывал о том, чтобы позвать домашнего раба прибраться, когда дверь в очередной раз открылась и в дом вошел не кто иной, как Марк Лициний Красс. Я был настолько потрясен, что на время утратил чувство опасности и приветствовал его столь же просто и естественно, как если бы он был безвестным пришельцем, явившимся с просьбой о рекомендательном письме.
— И тебе доброе утро, Тирон, — ответил он на мое приветствие. Он помнил мое имя, хотя ранее видел меня всего однажды, и это не могло не вселять тревогу. — Нельзя ль мне потолковать с твоим хозяином?
Красс был не один. Вместе с ним пришел Квинт Аррий, сенатор, не отстававший от него, словно тень, и смешно выговаривавший слова. Гласные он всегда произносил с придыханием, и собственное имя в его устах звучало как «Харрий». Эту особенность его произношения увековечил в своих пародиях самый жестокий из поэтов — Катулл.
Я поспешил в кабинет Цицерона, где тот был занят обычным делом, диктуя Соситею какое-то письмо и одновременно подписывая документы, которые едва успевал подавать ему Лаурей.
— Ты ни за что не угадаешь, кто пришел! — вскричал я.
— Красс, — спокойно сказал он, даже не подняв глаз.
Меня словно водой окатили.
— И ты не удивлен?
— Нет, — ответил Цицерон, подписывая еще одно письмо. — Он пришел с великодушным предложением, каковое на деле великодушным не является, но представит его в выигрышном свете, когда о нашем отказе станет известно публично. У него есть все причины добиваться согласия, а у нас — ни одной. И все же приведи его ко мне без замедления, пока он не перекупил там всех моих клиентов. Оставайся в комнате и записывай разговор — на тот случай, если он попытается приписать мне какие-то высказывания.
Я вышел, чтобы пригласить Красса, который в самом деле непринужденно общался с народом в таблинуме, и повел гостя в кабинет. Младшие секретари удалились, осталось всего четверо человек. Красс, Арий и Цицерон опустились на кушетки, а я остался стоять в углу, записывая их беседу.
— Хороший дом у тебя, — дружелюбно произнес Красс. — Небольшой, но уютный. Скажи мне, если надумаешь продать.
— Если в нем когда-либо случится пожар, — ответил Цицерон, — ты первым узнаешь об этом.
— Забавно, — хлопнул в ладоши Красс, залившись искренним смехом. — Но я говорю вполне серьезно. Столь важной фигуре, как ты, подобает иметь нечто лучшее и в лучшем месте. На Палатинском холме — где же еще? Могу устроить. Нет-нет, — торопливо добавил он, когда Цицерон покачал головой. — Не отвергай мое предложение. У нас были разногласия, и я хочу сделать жест примирения.
— Что ж, весьма любезно с твоей стороны, — проговорил Цицерон, — но, увы, боюсь, что между нами все еще стоят интересы одного благородного господина.
— Они не обязательно должны стоять между нами. Я с восхищением следил за твоей карьерой, Цицерон. Ты заслуживаешь того положения, которого добился в Риме. Считаю, что летом ты должен получить должность претора, а через два года после того стать консулом. Вот что я думаю и говорю об этом открыто. Можешь рассчитывать на мою поддержку. Итак, что скажешь?
Предложение действительно было поразительным. В этот момент мне открылся секрет умных деловых людей. Не постоянная скаредность способствует их успеху (как принято считать многими), а умение в нужный момент проявить невероятную щедрость. Цицерон был застигнут врасплох. Ему предлагали стать консулом, что являлось мечтой его жизни и о чем он в присутствии Помпея не осмеливался даже говорить из боязни возбудить у великого человека ревность. И тут эту мечту подносят ему на блюде.
— Я потрясен, Красс, — произнес он настолько низким голосом, что ему даже пришлось прокашляться. — Однако судьба вновь разводит нас в разные стороны.
— Вовсе не обязательно. Разве день накануне народного голосования не является наилучшим временем для того, чтобы прийти к согласию? Будем считать, что эта идея о верховном командовании принадлежит Помпею. Мы разделим его.
— Разделение верховного командования — само это понятие противоречит логике.
— Но разделяли же мы консульство.
— Да, но консульство — это совместная должность, основанная на принципе разделения власти. И совсем другое дело вести войну. Тебе это известно гораздо лучше, чем мне. Во время войны даже намек на отсутствие единства наверху смертельно опасен.
— Но это командование настолько обширно, что в нем легко достанет места для двоих, — беззаботно отмахнулся Красс. — Пусть Помпей забирает себе восток, а я возьму запад. Или пусть Помпею достанется море, а мне — суша. Или наоборот. Мне все равно. Суть в том, что вдвоем мы можем править миром, а ты — служить между нами мостом.
Несомненно, Цицерон, ожидал от него агрессии и угроз — тактики, которой тот в совершенстве овладел за свою долгую судебную карьеру. Но неожиданная щедрость поколебала непреклонность Цицерона, не в последнюю очередь потому, что предложение Красса было и разумным, и патриотичным. Для Цицерона такое решение было бы идеальным, поскольку давало ему возможность добиться расположения всех сторон.
— Я обязательно доведу твое предложение до его сведения, — пообещал Цицерон. — Оно будет передано ему лично в руки еще до захода солнца.
— Мне от этого нет никакого проку! — фыркнул Красс. — Если бы дело было только в том, чтобы передать предложение, я мог бы направить сюда, на Альбанские холмы, Аррия с письмом. Разве не так, Аррий?
— Кхонечно, мог бы.
— Нет, Цицерон, мне нужно, чтобы ты это сделал. — Он наклонился вперед и облизнул губы. Было нечто сладострастное в том, как Красс говорил о власти. — Буду с тобой откровенен. Душа моя снова лежит к военной карьере. Богатство мое достигло пределов человеческого желания, но само по себе может служить не целью, а лишь средством ее достижения. Можешь ли ты назвать мне страну, которая воздвигла памятник человеку лишь за то, что он является богачом? Какой из народов земли поминает в своих молитвах имя какого-нибудь миллионера, которого давно нет в живых, называя великое число домов, находившихся когда-то в его владении? По-настоящему долгая слава рождается лишь в виде записей на табличке — а я не поэт! — или на поле боя. Вот почему от тебя так требуется, чтобы ты добился от Помпея согласия на нерасторжимость нашей сделки.
— Он не мул, которого ведут на рынок, — возразил Цицерон, который, насколько можно было заметить, начал приходить в себя от бесцеремонности своего старого врага. — Ты сам знаешь, каков он.
— Знаю, и еще как! Но во всем мире никто другой не обладает таким даром убеждения, как ты. Это ты заставил его покинуть Рим. Ты! И не отрицай этого. Так неужели теперь ты не сможешь убедить его вернуться?
— Его позиция заключается в том, что вернуться ему возможно лишь в качестве единственного верховного главнокомандующего. Или же он не вернется вовсе.
— Значит, Рим больше никогда не увидит его, — отрезал Красс, чье дружелюбие начинало трескаться и осыпаться, как краска на одном из его домов из числа не самых роскошных. — Ты прекрасно знаешь, что случится завтра. И действие будет разворачиваться так же предсказуемо, как в театральном фарсе. Габиний выдвинет твой законопроект, а Требеллий, уже по моему поручению, наложит на него вето. Тогда Росций, также следуя моим предписаниям, предложит поправку об учреждении совместного командования, и пусть тогда хоть один из трибунов осмелится наложить вето на это предложение. Если Помпей откажется от службы, то будет выглядеть подобно жадному дитяти, которое готово испортить пирог, лишь бы им не делиться.
— Не соглашусь с тобой. Люди любят его.
— Люди любили и Тиберия Гракха, но в конечном счете это не принесло ему пользы. Ужасная судьба для римского патриота, если можешь припомнить, — проговорил Красс, поднимаясь. — Вспомни и о собственных интересах, Цицерон. Разве не видишь ты, что Помпей влечет тебя в политическое небытие? Ни одному человеку не дано стать консулом, если против него выступает вся аристократия. — Цицерон тоже встал и осторожно принял протянутую Крассом руку. Тот сжал Цицерону ладонь и подтянул его ближе к себе. — Уже во второй раз, — сказал он, — я протягиваю тебе руку дружбы, Марк Туллий Цицерон. Третьего раза не будет.
С этими словами он вышел из дома, причем так стремительно, что мне не удалось пойти перед ним, чтобы проводить его или даже открыть перед ним дверь. Вернувшись назад, я застал Цицерона стоящим все на том же месте без движения. Хмурясь, он рассматривал собственную ладонь.
— Это подобно прикосновению к змеиной коже, — усмехнулся он. — Действительно ли он намекнул мне, что мы с Помпеем можем разделить судьбу Тиберия Гракха? Скажи мне, не ослышался ли я?
— Да, сказано было именно так: «ужасная судьба для римского патриота», — прочел я собственную запись. — А что за судьба постигла Тиберия Гракха?
— Загнанный в угол, словно крыса, он был убит знатью в храме, хотя, будучи трибуном, должен был пользоваться неприкосновенностью. Лет шестьдесят прошло с тех пор, не меньше. Тиберий Гракх! — стиснул он пальцы в кулак. — А знаешь ли, Тирон, на какое-то мгновение я был готов поверить ему. Но клянусь тебе, лучше мне никогда не быть консулом, чем жить с чувством, что лишь благодаря Крассу я достиг этой цели.
— Я верю тебе, сенатор. Помпей стоит десятерых таких, как он.
— Скорее сотни… Даже при всех его сумасбродствах.
Я занялся новыми делами, приводя в порядок стол и составляя утренний список посетителей, приходивших в таблиний, в то время как Цицерон сидел в своем кабинете. Вернувшись, я увидел, что лицо его имеет удивленное выражение. Я передал ему список и напомнил, что в доме все еще толпятся клиенты в ожидании приема, и в их числе — один сенатор. Рассеянно Цицерон указал на два имени, в том числе Гибриды, и вдруг распорядился:
— Оставь свои дела Соситею. У меня есть для тебя иное задание. Отправляйся в Архив и просмотри там анналы за год консульства Муция Сцеволы и Кальпурния Пизона Фруги. Перепиши все, что касается деятельности Тиберия Гракха на посту трибуна и его аграрного закона. И ни слова никому о том, что ты делаешь. Выдумай что-нибудь, если кто-то спросит. Ну же, — улыбнулся он впервые за неделю и вскинул руку, легко коснувшись меня пальцами. — Иди, мой человек. Иди!
Прослужив ему столь много лет, я уже привык к столь неожиданным и властным приказаниям. Мне не оставалось ничего иного, как запахнуться поплотнее в плащ, готовясь к встрече с холодом и сыростью, и отправиться в путь, вниз с холма. Никогда еще город не казался мне столь мрачным и подавленным — посреди зимы, под темным и низким небом, с нищими на каждом углу. А кое-где в канаве мог попасться на глаза и окоченевший труп бедняги, скончавшегося ночью. Я быстро шел по этим зловещим улицам. Пересек форум и поднялся по ступенькам Архива. В том же здании ранее я отыскал скудные официальные данные о Гае Верресе. После того мне не раз приходилось бывать здесь по разным поручениям, — в особенности когда Цицерон был эдилом, — а потому лицо мое было хорошо знакомо служащим. Без малейших вопросов они дали мне свиток, который я попросил. Я положил его на стол для чтения у окна и, не снимая перчаток, развернул озябшими пальцами. Утренний свет был блеклым, в зале сильно дуло, а я не вполне понимал, что мне нужно. Анналы, во всяком случае до тех пор, пока до них не добрался Цезарь, служили очень прямым и точным отчетом о событиях за каждый год. Они содержали имена магистратов, тексты принятых законов, перечисляли происшедшие войны и случаи голода, затмения и прочие отмеченные природные явления. Анналы основывались на официальном реестре, который ежегодно составлял великий понтифик, и вывешивались на белой доске у здания коллегии жрецов.
История всегда привлекала меня. Как когда-то написал сам Цицерон: «Не знать, что было до того, как ты родился, значит навсегда остаться ребенком. В самом деле, что такое жизнь человека, если память о древних событиях не связывает ее с жизнью наших предков?» Забыв о холоде, я мог бы день напролет в блаженстве разворачивать этот свиток, роясь в событиях более чем шестидесятилетней давности. Я обнаружил, что в том же году, 621-м от основания Рима, царь пергамский Аттал III скончался, завещав свое царство Риму, что Сципион Афиканский Младший уничтожил испанский город Нуманцию, перебив всех его жителей за исключением лишь пятидесяти, чтобы провести их в цепях во время своего триумфа, и что Тиберий Гракх, трибун, известный крайностью своих позиций, внес для принятия закон о разделе общественных земель между простолюдинами, которые тогда по обыкновению испытывали тяжелые невзгоды. Ничто не меняется, подумал я. Законопроект Гракха привел в ярость аристократов в Сенате, которые увидели в нем угрозу своим имениям, а потому уговорили или принудили трибуна по имени Марк Октавий наложить вето на внесенный закон. Но поскольку законопроект пользовался всенародной поддержкой, Гракх заявил с ростры, что Октавий нарушает свою священную обязанность защищать народные интересы. Посему он призвал народ начать голосовать — триба за трибой — за отстранение Октавия от должности. Люди тут же к тому приступили. И когда первые семнадцать из тридцати пяти триб подавляющим большинством проголосовали за отстранение Октавия, Гракх приостановил голосование и призвал того отозвать свое вето. Октавий ответил отказом. Тогда Гракх призвал богов в свидетели, что против воли изгоняет товарища с должности, и провел голосование в восемнадцатой трибе, заручившись большинством. Так Октавий оказался лишен достоинства трибуна («стал частным гражданином и незаметно скрылся»). Аграрный закон был принят. Но знать — как Красс о том напомнил Цицерону — несколькими месяцами позже осуществила свою месть: Гракх, окруженный в храме Фидес, был до смерти забит палками, а тело его брошено в Тибр.
Я снял с запястья висевшую на нем восковую табличку и взял стило. Помню, как оглянулся, чтобы убедиться, что нахожусь в одиночестве, прежде чем начать переписывать из анналов нужные отрывки. Теперь-то я понимал, почему Цицерон столь настаивал на соблюдении секретности. Пальцы мои окоченели, а воск застыл. Неудивительно, что запись моя была ужасна с виду. Однажды в дверях появился сам Катулл, хранитель архива, и пристально уставился на меня. Я испугался, что сердце мое сейчас выскочит из груди, пробив ребра. Но старик был близорук, да и вряд ли он узнал бы меня в любом случае. Политик не того разряда. Поговорив с одним из своих вольноотпущенников, он ушел. А я завершил перепись и едва не бегом бросился прочь — по обледенелым ступенькам, а потом через форум, к дому Цицерона, прижимая к себе восковую табличку и думая о том, что в жизни у меня никогда еще не было утреннего поручения более важного, чем это.
Когда я добрался до дома, Цицерон все еще шушукался с Антонием Гибридой. Впрочем, заметив меня в дверях, он быстро завершил разговор. Гибрида был одним из тех воспитанных и утонченных людей, которые вином разрушили свою жизнь и внешность. Даже находясь на изрядном расстоянии от него, я мог ощутить в воздухе винный перегар — запах фруктов, гниющих в канаве. Несколькими годами ранее его изгнали из Сената за банкротство и шаткие моральные устои, а именно коррупцию и пьянство. К тому же он купил на аукционе рабыню, молоденькую красивую девушку, и открыто взял ее в любовницы. Но народу, как ни странно, он нравился именно своим распутством и уже год прослужил народным трибуном, расчищая себе путь обратно в Сенат. Дождавшись, пока он уйдет, я передал Цицерону свою запись.
— Чего ему было нужно? — полюбопытствовал я.
— Моя поддержка в его избрании претором.
— Наглости ему не занимать!
— Должно быть. Впрочем, я обещал поддержать его, — беззаботно произнес Цицерон и, видя мое изумление, воскликнул: — Если он станет претором, у меня будет хотя бы одним соперником меньше в борьбе за консульство!
Положив мою табличку на стол, он внимательно прочитал ее. Потом поставил локти по обе стороны от нее и, опустив подбородок на ладони, перечитал еще раз. Я мог представить, сколь стремительно рождаются мысли в его голове.
Наконец Цицерон молвил, обращаясь отчасти ко мне и отчасти к себе самому:
— До Гракха никто не применял такую тактику и после него не пробовал. И понятно почему. Подумать только, какое оружие дается человеку! Не важно, победишь или проиграешь, — последствия останутся на многие годы. — Он поднял на меня взгляд. — Даже не знаю, Тирон. Может быть, тебе лучше стереть это. — Но едва я сделал движение в сторону стола, быстро возразил: — А может, и не надо.
Вместо этого Цицерон велел мне привести Лаурея и еще пару рабов, с тем чтобы отправить их к сенаторам из близкого окружения Помпея с просьбой собраться во второй половине дня после завершения официальных дел.
— Не здесь, — добавил он, — а в доме Помпея.
Затем Цицерон присел и начал собственноручно писать послание генералу. Эту записку он отослал с гонцом-всадником, которому приказано было без ответа не возвращаться.
— Если Красс хочет вызвать призрак Гракха, — проговорил мрачно Цицерон, когда письмо отправилось в путь, — то он его увидит!
Стоит ли говорить о том, насколько всем другим не терпелось узнать, зачем их позвал Цицерон. Едва суды и прочие присутствия завершили прием и закрылись, все как один явились во дворец Помпея, заняв места вокруг стола за исключением одного — величественного трона, принадлежавшего хозяину. Помпей отсутствовал, но из уважения к нему на трон никто не сел. Может показаться странным то, что столь мудрые и ученые мужи, как Цезарь и Варрон, не ведали, какую тактику применял Гракх в бытность свою трибуном. Но стоит помнить, что уже шестьдесят три года минуло со дня его смерти, а время это было наполнено великими событиями. И не было тогда еще того жадного интереса к современной истории, который появился в последующие десятилетия. Даже Цицерон подзабыл об этом, пока Красс своей угрозой не всколыхнул воспоминания об отдаленных временах, когда Цицерон готовился к экзаменам на должность адвоката. Смутный ропот поднялся, когда он начал зачитывать отрывок из анналов, а окончание чтения было встречено шумными возгласами. Лишь седовласый Варрон, старейший из присутствующих, который по рассказам отца знал о хаосе, царившем в эпоху трибунства Гракха, не обошелся без оговорок.
— Вы создадите прецедент, — сказал он, — которым сможет воспользоваться каждый демагог, чтобы, созвав толпу, угрожать любому из своих товарищей отстранением от должности, если сочтет, что заручился в трибах поддержкой большинства. И вообще, с чего это ограничиваться лишь трибуном? Почему бы не попробовать сместить претора или консула?
— Мы не создадим прецедента, — нетерпеливо возразил Цезарь. — Гракх уже создал его для нас.
— Воистину так, — подтвердил Цицерон. — Хоть аристократия и убила его, она не объявила его законодательство не имеющим силы. Я знаю, что имеет в виду Варрон, и в какой-то степени разделяю его беспокойство. Но мы ведем отчаянную борьбу и вынуждены идти на определенный риск.
Раздался одобрительный гул, но решающими оказались голоса Габиния и Корнелия — мужей, которым лично приходилось представать перед народом, добиваясь принятия того или иного закона. И потому им пришлось бы в случае чего изведать на себе отмщение знати — как физическое, так и в законодательных делах.
— Подавляющее большинство народа желает учреждения верховного командования, и люди хотят, чтобы это командование досталось Помпею, — провозгласил Габиний. — И нельзя допустить, чтобы помехой народной воле стала глубина кошелька Красса, достаточная для того, чтобы подкупить пару трибунов.
Афранию захотелось знать, а высказал ли свое мнение на сей счет Помпей.
— Вот послание, которое я ему направил сегодня утром, — поднял Цицерон знакомую записку над головой. — А под ним — ответ, который он прислал мне незамедлительно.
Все увидели, что начертал Помпей своим крупным, решительным почерком. Он написал единственное слово: «Согласен».
Таким образом, дело было решено. А после Цицерон приказал мне сжечь письмо.
* * *
Утро, когда должно было произойти собрание, выдалось на редкость холодным. Ледяной ветер блуждал среди колоннад и храмов форума. Но лютая стужа не помешала собранию быть многолюдным. В дни крупных голосований трибуны перебирались с ростры в храм Кастора, где было больше места для подачи голосов, и работники всю ночь напролет строили деревянные помосты, на которые гуськом будут подниматься граждане, чтобы отдать свой голос. Цицерон прибыл рано и незаметно, захватив с собой лишь меня и Квинта. По пути с холма он заметил вслух, что является лишь постановщиком действа, но никак не одним из главных действующих лиц. Некоторое время Цицерон общался с представителями триб, а затем вместе со мной отошел к портику базилики Эмилия, откуда хорошо было видно происходящее и при необходимости можно было отдавать распоряжения.
Зрелище было драматическое. Должно быть, я один из немногих, кто дожил до этих дней, храня память о нем. Десять трибунов в ряд на скамье, и среди них, подобные наемным гладиаторам, две равные по силам пары: Габиний с Корнелием (за Помпея) против Требеллия с Росцием (за Красса). Жрецы и авгуры у ступеней храма. Рыжий огонь на алтаре, увенчанный трепещущим сероватым язычком. И огромная толпа, собравшаяся на форуме для голосования. Люди с раскрасневшимися на морозе лицами собирались в кучки вокруг десятифутовых шестов со знаменами, на которых было написано название той или иной трибы. Каждое название, начертанное крупными буквами, выглядело гордо: ЭМИЛИЯ, КАМИЛИЯ, ФАБИЯ — и так далее. Сделано так было затем, чтобы заплутавшие представители этих триб в нужный момент увидели, где им надлежит быть. Группы людей шутили друг с другом, спорили, о чем-то торговались — до тех пор, пока звук трубы не призвал всех к порядку. И глашатай, пронзительно крича, представил публике законопроект во втором чтении. После этого вперед выступил Габиний и произнес краткую речь. Он сказал, что принес радостную весть — ту, о которой молился народ Рима. Помпей Великий, приняв близко к сердцу страдания нации, готов пересмотреть свою позицию и стать верховным главнокомандующим, но только при том условии, если таковым будет единодушное желание народа.
— Таково ли ваше желание? — спросил Габиний и услышал в ответ восторженный рев.
Рев продолжался довольно долго, и немалая заслуга в том принадлежала старшинам триб. При первых признаках того, что крики начинают затихать, Цицерон давал незаметный знак паре этих старшин, которые передавали сигнал всему форуму, и штандарты триб вновь начинали раскачиваться из стороны в сторону, вызывая новую бурю восторга. Наконец Габиний властным жестом приказал всем успокоиться.
— Так поставим же этот вопрос на голосование!
Медленно и величаво Требеллий поднялся со скамьи трибунов и сделал шаг вперед. Нельзя было не восхититься отвагой этого человека, который не побоялся выразить несогласие со многими тысячами. Он поднял руку, давая понять о желании сказать свое слово.
Бросив на него презрительный взгляд, Габиний громогласно обратился к толпе:
— Итак, граждане, позволим ли мы ему говорить?
— Нет! — раздался ответный рев.
На что Требеллий тонким от сильного волнения голосом завопил:
— Тогда я налагаю вето на этот законопроект!
Это должно было означать, что закону пришел конец. Так было всегда в течение предыдущих четырех столетий за исключением того времени, когда трибуном был Тиберий Гракх. Однако в то злосчастное утро Габиний, вновь призвав гудящее собрание к молчанию, спросил:
— Можно ли считать, что Требеллий говорит от имени всех вас?
— Нет! — прокатилось в ответ. — Нет! Нет!
— Есть ли тут кто-нибудь, от чьего имени он выступает?
Лишь завывание ветра было ответом на эти слова. Даже сенаторы, поддерживавшие Требеллия, не осмеливались поднять голос. Находясь в среде своих триб, они были беззащитны и опасались оказаться растерзанными толпой.
— Тогда в соответствии с прецедентом, установленным Тиберием Гракхом, я предлагаю отрешить Требеллия от должности трибуна, поскольку тот нарушил присягу и оказался не способен представлять народ. Призываю вас проголосовать немедленно!
Цицерон повернулся ко мне.
— А вот и начало представления, — пробормотал он.
Какое-то время граждане недоуменно переглядывались, а затем согласно закивали головами, и толпа загудела, начав понимать, о чем речь. Во всяком случае, такими вспоминаются мне те события теперь, когда я сижу в своей комнатке с закрытыми глазами и пытаюсь восстановить в памяти былое. К людям пришло понимание, что они в силах сделать то, чему не могут помешать даже высокородные мужи в Сенате. Катул, Гортензий и Красс в великой тревоге начали пробиваться вперед, к собранию, требуя слушаний. Однако им не позволено было пройти, потому что Габиний поставил вдоль нижней ступени лестницы ветеранов Помпея, которые никого не пропускали. По Крассу было особенно видно, насколько он утратил свою обычную выдержку. Лицо его было красно и искажено гневом, когда он пытался взять приступом трибунал, но его отбрасывали назад. Он заметил, как Цицерон наблюдает за ним, указал в его сторону и что-то выкрикнул, но мы не расслышали, поскольку Красс был далеко, а шум вокруг стоял невообразимый. Цицерон милостиво улыбнулся ему. Глашатай зачитал внесенный Габинием проект — согласно которому «народ больше не желает, чтобы Требеллий был его трибуном», — и счетчики отправились к местам голосования. Как всегда, первыми голосовали представители трибы Сабурана. По мосткам они шли цепочкой по двое, чтобы бросить жребий, а затем спускались по боковым ступенькам храма, приходя вновь на форум. Городские трибы следовали одна за другой, и каждая голосовала за лишение Требеллия должности. Затем наступил черед голосовать сельским трибам. Все это заняло несколько часов, в течение которых Требеллий стоял с посеревшим от тревоги лицом, то и дело переговариваясь со своим напарником Росцием. На короткое время он исчез из трибунала. Я не видел, куда именно, но догадываюсь, что он просил Красса освободить его от этой обязанности. На форуме сенаторы собирались в маленькие кучки, в то время как их трибы завершали голосование, и я заметил Катулла с Гортензием, которые с мрачными лицами переходили от одной группы к другой. Цицерон тоже кружил между сенаторами, оставив меня позади. С некоторыми он беседовал — такими, как Торкват и его давний союзник Марцеллин, которого тот убедил перейти в лагерь Помпея.
В конце концов, когда семнадцать триб проголосовали за изгнание Требеллия, Габиний распорядился о том, чтобы сделать в голосовании перерыв. Он пригласил Требеллия предстать перед трибуналом и спросил, готов ли тот теперь склониться перед волей народа и тем самым сохранить за собой трибунат или же есть необходимость в восемнадцатом этапе голосования, чтобы отрешить его от должности. У Требеллия была возможность войти в историю в качестве героя и отважного борца за свое дело, и я не раз задавался мыслью о том, не сожалел ли он на склоне лет о своем решении. Но, думаю, тогда у него еще были виды на политическую карьеру. После некоторого колебания он дал понять о смирении, и его вето было снято. Вряд ли есть нужда добавлять, что впоследствии он подвергся презрению с обеих сторон, и его постигла полная безвестность.
Все взгляды теперь были обращены на Росция, второго трибуна Красса, и именно в тот момент, в самый разгар дня, у ступенек храма вновь предстал Катулл. Поднеся сложенные ладони ко рту, он завопил, обращаясь к Габинию и требуя слушаний. Как я уже упоминал, Катулл пользовался у народа глубоким уважением за свой патриотизм. Потому Габинию было трудно отказать ему, и не в последнюю очередь поскольку тот был старшим экс-консулом в Сенате. Габиний махнул рукой ветеранам, давая им знак пропустить Катулла, и тот, несмотря на почтенный возраст, с прыткостью ящерицы взбежал вверх по ступенькам храма.
— А это уже ошибка, — вполголоса сказал мне Цицерон.
Позже Габиний говорил Цицерону, что счел аристократию, увидевшую собственный проигрыш, склонной пойти на уступки во имя единства нации. Как бы не так! Катулл принялся метать громы и молнии по поводу lex Gabinia и незаконной тактики, использованной для проведения этого закона. По его словам, для Республики было сумасшествием доверить свою безопасность одному человеку. Ведь война — рискованное занятие, особенно на море: так что же будет с этим особым командованием, если Помпей вдруг окажется убит? Кого же вы другого найдете, если потеряете его?
И толпа заревела в ответ:
— Тебя!
Это был не тот ответ, которого хотел Катулл. Он, как бы польщен ни был, знал, что слишком стар для воинского ремесла. Что ему действительно было нужно, так это двойное командование — Красса и Помпея, ибо при всем презрении, питаемом им к Крассу, он сознавал, что богатейший муж в Риме по крайней мере обеспечит противовес мощи Помпея. Но Габиний уже начал понимать, что допустил ошибку, дав Катуллу слово. Зимние дни коротки, а голосование надлежало завершить до заката солнца. Грубо прервав бывшего консула, он заявил ему то, что был обязан заявить: пора переходить к голосованию закона. Росций тут же выскочил вперед и попытался внести официальное предложение разделить верховное командование надвое, но народ начал уже уставать и не проявил желания его слушать. Наоборот, толпа исторгла крик такой силы, что, как рассказывали позже, пролетавший над форумом ворон упал на землю замертво. Все, что Росций мог сделать перед лицом вопящей толпы, так это показать два пальца, налагая на законопроект вето и тем самым показывая свою убежденность в необходимости существования двух командующих. Габиний знал, что еще одно голосование по смещению трибуна с должности означало бы для него поражение, а значит, была бы потеряна возможность учредить в тот же день двойное командование. И кто знает, насколько далеко готова пойти аристократия, если ей к следующему дню потребуется перегруппировать силы? Потому в ответ он просто повернулся к Росцию спиной и приказал, несмотря ни на что, поставить законопроект на голосование.
— Вот оно, — сказал мне Цицерон, когда счетчики со всех ног бросились к своим пунктам для голосования. — Дело сделано. Беги в дом Помпея и скажи им, чтобы тут же послали генералу весть. Запиши: «Закон принят. Командование принадлежит тебе. Выступай в Рим немедленно. Сегодня к ночи будь здесь. Твое присутствие необходимо, чтобы повелевать ситуацией. И подпись — Цицерон».
Я убедился, что записал все слово в слово, и поспешил выполнять полученное задание, а Цицерон нырнул в пучину форума, чтобы вновь начать практиковать свое искусство — уговаривать, льстить, сочувствовать, а в редких случаях даже угрожать. Ибо, согласно его философии, нет ничего, чего нельзя было бы создать, разрушить или исправить с помощью слов.
* * *
Так единогласно был принят всеми трибами Габиниев закон, которому суждено было иметь гигантские последствия как для Рима, так и для всего мира.
Наступила ночь, форум опустел, и бойцы разбрелись по своим лагерям. У каждого был свой штаб: у твердокаменных аристократов — дом Катулла у вершины Палатина; у приверженцев Красса — его собственный дом, поскромнее, расположенный чуть ниже на склоне того же холма; и у победоносных помпейцев — особняк их вождя на Эсквилинском холме. Как всегда, успех продемонстрировал чудесную притягательную силу. Насколько помню, десятка два сенаторов набилось в таблиний Помпея, чтобы пить его вино в ожидании его триумфального возвращения. Комната была ярко освещена. В ней воцарилась атмосфера, замешанная на густом запахе пота, выпивки и грубого мужского веселья, которое зачастую следует за тем, как схлынет напряжение. Цезарь, Африкан, Паликан, Варрон, Габиний и Корнелий — все были там, однако число вновь пришедших было больше. Не упомню уже всех имен. Определенно присутствовали Луций Торкват и его двоюродный брат Аул, а также еще пара молодых представителей высокородных семей — Метелл Непос и Лентул Марцеллин. Корнелий Сисенна, бывший одним из самых горячих сторонников Верреса, расположился как у себя дома, даже клал ноги на мебель. Присутствовали двое экс-консулов — Лентул Клодиан и Геллий Публикола (тот самый Геллий, который все еще был уязвлен шуткой Цицерона по поводу философского собрания). Что же касается Цицерона, то он сидел отдельно от остальных в соседней каморке, сочиняя благодарственную речь, которую Помпею надлежало произнести на следующий день. В то время мне еще казалось непостижимым его странное спокойствие, однако, бросая взгляд в прошлое, я склонен считать, что душою он чувствовал некий надлом. Наверное, он ощущал, что в сообществе сломалось нечто такое, что даже его словам исправить будет трудно. Время от времени Цицерон отсылал меня в переднюю, чтобы узнать, не подъезжает ли Помпей.
Незадолго до полуночи прибыл гонец, чтобы сообщить, что Помпей приближается к городу по Via Latina. У Капенских ворот уже собралось множество ветеранов, чтобы при свете факелов сопровождать его до дома на тот случай, если враги Помпея решатся на какой-нибудь отчаянный шаг. Однако Квинт, почти всю ночь круживший по городу совместно с главами округов, доложил брату, что на улицах все спокойно.
Наконец с улицы донеслись ликующие возгласы, возвестившие о прибытии великого мужа, и в следующее мгновение он был уже среди нас — кажущийся неправдоподобно большим, улыбающийся, пожимающий руки и дружески хлопающий кого-то по спине. Даже мне достался дружелюбный толчок в плечо. Сенаторы принялись уговаривать Помпея произнести речь, по поводу чего Цицерон заметил чуть громче, чем следовало бы:
— Он пока не может говорить — я еще не написал то, что ему следует сказать.
Я заметил, как на лицо Помпея набежала мимолетная тень. Однако, как обычно, на помощь Цицерону пришел Цезарь, залившийся искренним смехом. Помпей тогда и сам вдруг улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Атмосфера разрядилась, став непринужденной и чуть насмешливой, каковая бывает обычно на командирской пирушке после победы, когда каждый считает своим долгом немного поддеть командующего-триумфатора.
Каждый раз, когда в мозгу моем возникает слово «империй», перед глазами словно живой предстает Помпей — таким, каким он был той ночью. Склонившись над картой Средиземноморья, он раздавал куски суши и моря с тою же небрежностью, с какой обычно разливают вино («Можешь взять себе Ливийское море, Марцеллин. А тебе, Торкват, достанется Западная Испания…»). И Помпей на следующее утро, когда явился на форум, чтобы забрать свою награду. Летописцы позже укажут, что двадцать тысяч человек устроили давку в центре Рима, чтобы увидеть, как Помпея назначат главнокомандующим всего мира. Толпа была настолько велика, что даже Катулл с Гортензием не решились на последний акт сопротивления, хотя, я уверен, очень того хотели. Но взамен оказались вынуждены стоять бок о бок с другими сенаторами с самым добродушным видом, какой только могли напустить на свои лица. А Крассу не хватило сил даже на это, что, впрочем, неудивительно, и он предпочел не прийти вовсе. Помпей был немногословен. Речь его свелась в основном к выражению благодарности. Была она торжественной и скромной — и составлена, конечно, Цицероном. Прозвучал, помимо прочего, призыв к единству нации. Впрочем, говорить ему не было особой нужды — одного лишь его присутствия было достаточно, чтобы цена хлеба на рынках упала наполовину. Столь велика была вера, которую он вселял в народ. А завершил Помпей свое выступление блестящим театральным жестом, придумать который мог только Цицерон:
— Я вновь облачаюсь в одежду, столь дорогую мне и знакомую, — священный красный плащ римского полководца на поле боя. И не сниму его, пока не одержу в этой войне победу, а иной исход означает для меня смерть!
Подняв в приветствии руку, он сошел с помоста, а вернее было бы сказать, уплыл с него на волне криков одобрения. Рукоплескания еще продолжались, когда внезапно, уже покинув ростру, Помпей вновь показался на виду — уверенно поднимающимся по ступенькам Капитолия и уже в ярко-пурпурном плаще, который служит отличительным знаком каждого римского проконсула на действительной службе. От восторга люди сходили с ума, а я украдкой посмотрел в ту сторону, где рядом с Цезарем стоял Цицерон. На лице Цицерона застыло отвращение с примесью насмешки, между тем как Цезарь был явно восхищен, будто уже узрел собственное будущее. Помпей же проследовал к Капитолийской триаде, где принес в жертву Юпитеру быка, после чего незамедлительно покинул город, не попрощавшись ни с Цицероном, ни с кем-либо иным. Пройдет шесть лет, прежде чем он сюда вернется.