Книга: Империй
Назад: VIII
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПРЕТОР 68-64 гг. до н. э

IX

И вот в пятый день августа, в консульство Гнея Помпея Великого и Марка Лициния Красса, ровно через год и девять месяцев с того дня, когда в дом Цицерона впервые пришел Стений, начался судебный процесс над Гаем Верресом.
Примите во внимание летнюю жару. Попытайтесь представить число жертв Верреса, которым хотелось видеть, как их обидчик предстанет перед законом. Учтите, что Рим буквально заполонили граждане, съехавшиеся в город, чтобы принять участие в выборах и присутствовать на играх Помпея. Не забудьте и о том, что на судебных слушаниях по делу Верреса в открытой схватке должны были сойтись два самых великих оратора современности («поединок века» — так назвал это впоследствии Цицерон). Сложите все это воедино, и, возможно, вам удастся получить хотя бы приблизительное представление об атмосфере, царившей в тот день в суде по вымогательствам. Ночью, стремясь занять лучшие места, на форум стекались сотни людей, и к рассвету на площади уже не осталось ни одного места, где можно было бы укрыться от жары. А еще через два часа не было уже вообще ни одного свободного места. В портиках и на ступенях храма Кастора, на самом форуме и в окружающих его колоннадах, на крышах и балконах домов, на склонах холмов — везде стояли, сидели, висели люди, не обращая внимания на жуткую давку, в которой было поломано немало ребер и отдавлено еще больше ног.
Мы с Фругием метались посреди этой сумятицы подобно двум пастушьим псам, помогая свидетелям без затруднений добраться до суда. И что за красочное сборище представляли собой эти облачившиеся в парадные платья люди, ставшие жертвами преступлений, совершенных Верресом на всех ступенях его восхождения к вершинам власти! Здесь были жрецы Юноны и Цереры, мистагоги сиракузского святилища Минервы и священные девственницы Дианы, греческие аристократы, ведшие свои роды от Кекропса и Эврисфея, отпрыски великих ионийских и тиринфских домов, финикийцы, предки которых были жрецами. Это был целый парад обедневших наследников и их охранников, разорившихся земледельцев, торговцев кукурузой, судовладельцев, отцов, оплакивающих своих проданных в рабство детей, детей, оплакивающих своих погибших в застенках наместника родителей, депутации с предгорий Тавра, с берегов Черного моря, из многих материковых греческих городов, с островов Эгейского моря и, конечно же, из всех городов Сицилии.
Я был до такой степени занят хлопотами о том, чтобы каждый свидетель и каждая коробка с уликами благополучно оказались в нужном месте, что не сразу осознал, какой потрясающий спектакль удалось поставить Цицерону. Взять, к примеру, коробки с доказательствами и показаниями пострадавших от рук Верреса, собранными старейшинами практически всех сицилийских городов. Только теперь, когда члены суда, прокладывая себе путь сквозь толпу зрителей, стали подниматься на помост и занимать свои места на скамьях, я сообразил, почему Цицерон (до чего же великий ум!) настоял на том, чтобы все эти коробки и свидетели были доставлены в суд разом. Гора ящиков с уликами против Верреса и стена из людей, готовых свидетельствовать против него, произвели на членов суда неизгладимое впечатление. Удивленно кряхтели и чесали в затылках даже такие «ястребы», как Катулл и Изаурик. Что касается Глабриона, то, выйдя в сопровождении своих ликторов из храма и остановившись на верхней ступеньке, он даже отшатнулся, увидев эту картину.
Цицерон, который до последнего времени стоял в сторонке, в показавшийся ему удобным момент протолкался сквозь толпу и поднялся по ступеням к своему месту обвинителя. Над площадью тут же воцарилась тишина. Все, затаив дыхание, ждали продолжения. Не обращая внимания на выкрики поддержки, которые то тут, то там издавали его сторонники, Цицерон огляделся и, прикрывая глаза ладонью от яркого солнца, посмотрел на море голов, раскинувшееся справа и слева от него. Так, в моем представлении, генерал осматривает расположение войск и поле битвы перед тем, как отдать приказ о наступлении. Затем он сел, а я расположился позади него, чтобы передавать ему те документы, которые потребуются в ходе процесса.
Судейские уже вынесли курульное кресло Глабриона. Это было сигналом к началу процесса, и его действительно можно было бы начинать, если бы не отсутствие Верреса и Гортензия. Цицерон, сохранявший удивительное хладнокровие, подался назад и прошептал мне:
— Может, после всего случившегося он не придет?
Надо ли было говорить, что это была призрачная надежда? Конечно же, Веррес должен был появиться, тем более что Глабрион уже отправил за ним своих ликторов. Просто мы являлись свидетелями очередных фокусов Гортензия, направленных на то, чтобы максимально затянуть процесс.
Примерно через час под аккомпанемент иронических аплодисментов в толпе появилась белоснежная фигура новоиспеченного консула, Квинта Метелла. Впереди шествовал его младший помощник Сципион Насика, отбивший свою бывшую невесту у Катона, а позади них шел Веррес собственной персоной. От жары его физиономия стала еще краснее. Для человека, обладающего хоть крупицей совести, было бы невыносимо смотреть на десятки людей, которых ты обобрал, оставил без крова, чьи жизни ты изуродовал, однако эти чудовища лишь наградили свидетелей легкими кивками, словно приветствуя старых знакомых, встрече с которыми рады.
Глабрион призвал присутствующих соблюдать порядок. Прежде чем Цицерон успел подняться и начать выступление. Гортензий вскочил со своего места, чтобы сделать заявление. Согласно Корнелиеву закону о вымогательстве, заявил он, обвинитель имеет право выставлять не более сорока восьми свидетелей, однако Цицерон притащил в суд в два раза больше, что можно рассматривать лишь в качестве попытки запугать сторону ответчика. После этого Гортензий произнес длинную и витиеватую речь, в которой рассказал об истоках и целях суда по вымогательству. Это заняло у него целый час. В конце концов Глабрион оборвал его, заявив, что закон ограничивает лишь число свидетелей, выступающих с показаниями в суде, но в нем ничего не говорится об общем числе свидетелей, показания которых могут быть использованы в процессе. Он еще раз предложил Цицерону открыть слушания, но и на этот раз вперед вылез Гортензий с очередным заявлением. Из толпы послышались глумливые выкрики, но Гортензий не отступал и повторял этот трюк всякий раз, когда Цицерон вставал и делал очередную попытку начать свое выступление. Таким образом, в результате столь бесстыдного саботажа со стороны Гортензия первые часы этого исторического дня были потеряны.
Только когда в середине дня Цицерон — уже в девятый или десятый раз — устало поднялся со своего места, Гортензий остался сидеть. Цицерон посмотрел на него, выждал несколько секунд, а затем, изображая шутовское удивление, медленно развел руками. В толпе раздался смех. Гортензий фатовски помахал ему рукой, словно говоря: «Не стесняйся!» Цицерон ответил сопернику любезным поклоном, вышел вперед и откашлялся.
Трудно было выбрать более неподходящий момент для начала столь грандиозного предприятия. Жара была невыносимой, зрители уже успели устать и нервничали, Гортензий самодовольно ухмылялся. Оставалось, наверное, не более двух часов до того момента, когда в работе суда объявят перерыв до вечера. И тем не менее это был, пожалуй, наиболее судьбоносный момент во всей истории римского права, а может быть, и всей юридической науки.
— Судьи! — проговорил Цицерон, а я склонился над восковой табличкой и начал стенографировать, ожидая продолжения. Впервые, готовясь записывать важную речь своего хозяина, я не имел ни малейшего понятия, что он собирается говорить. С выпрыгивающим из груди сердцем я нервно поднял голову и увидел, как он покинул свое место и пошел вперед. Я думал, что Цицерон остановится перед Верресом, чтобы бросить слова обвинения прямо ему в лицо, однако он прошел мимо обвиняемого и остановился перед сенаторами, из которых состоял суд.
— Судьи! — повторил он. — То, чего всего более надо было желать, что всего более должно было смягчить ненависть к вашему сословию и развеять дурную славу, тяготеющую над судами, то не по решению людей, а, можно сказать, по воле богов даровано и вручено вам в столь ответственное для государства время. Ибо уже установилось гибельное для государства, а для вас опасное мнение, которое не только в Риме, но и среди чужеземных народов передается из уст в уста, — будто при нынешних судах не может быть осужден — как бы виновен он ни был — ни один человек, располагающий деньгами.
На последнем слове он сделал эффектное ударение.
— Ты совершенно прав! — послышался выкрик из толпы.
— Но сущность человека, которого я привлек к суду, — продолжал Цицерон, — такова, что вынесенным ему приговором вы можете восстановить утраченное уважение к судам, вернуть себе расположение римского народа, удовлетворить требования чужеземцев. Гай Веррес расхищал казну, действовал как настоящий разбойник, он стал бичом и губителем Сицилии. Если вы вынесете ему строгий и беспристрастный приговор, то авторитет, которым вы должны обладать, будет упрочен. Однако если его огромные богатства возьмут верх над добросовестностью и честностью судей, я все-таки кое-чего достигну: люди все равно не поверят в то, что Веррес прав, а я — нет, но при этом все увидят истинное лицо суда, состоящего из римских сенаторов.
Это был отличный упреждающий удар! Огромная толпа одобрительно заворчала — словно порыв ветра пронесся по лесу, и все на этом процессе вдруг стало выглядеть иначе. Потеющие на жаре судьи неуютно заерзали на своих лавках, словно в одночасье превратившись в обвиняемых, а десятки свидетелей, вызванных из самых разных уголков Средиземноморья, будто бы обернулись судьями. До того дня Цицерон еще никогда не обращался с речью к такому огромному скоплению людей, но наука Молона, которую он постигал на пустынном родосском берегу, сослужила ему хорошую службу, и когда он вновь заговорил, голос его звучал чисто и искренне.
— Позвольте мне рассказать вам о том, какие бесстыдные и безумные планы вынашивает сейчас Веррес. Для него очевидно, что я прекрасно подготовился к этому процессу и смогу пригвоздить его к позорному столбу как вора и преступника не только в присутствии данного суда, но и в глазах всего мира. Однако, понимая все это, он настолько дурного мнения обо всех честных людях и считает сенаторские суды настолько испорченными и продажными, что во всеуслышание говорит о том, что сумел купить подходящее для него время суда над собой, купил судей и, чтобы окончательно обезопасить себя, купил даже консульские выборы в пользу двух своих титулованных друзей, которые уже пытались запугивать моих свидетелей.
Эти слова произвели на толпу ошеломляющий эффект, и одобрительный гул превратился в рев. Метелл в бешенстве вскочил на ноги, и его примеру последовал даже Гортензий, который обычно в ответ на любой неожиданный поворот в судебных слушаниях лишь едва заметно улыбался и приподнимал брови. Они оба принялись ожесточенно жестикулировать, выкрикивая что-то в сторону Цицерона.
— А что, — повернулся он к ним, — вы полагали, что я стану молчать о таком важном обстоятельстве? Что в минуту такой огромной опасности, грозящей и государству, и моему имени, я стану думать о чем-либо ином, кроме своего долга и достоинства? Скажи на милость, Метелл, что же это такое, как не издевательство над значением суда? Свидетелей, особенно и в первую очередь сицилийцев, робких и угнетенных людей, запугивать не только своим личным влиянием, но и своей консульской должностью и властью двоих преторов! Можно себе представить, что сделал бы ты для невиновного человека или для родича, раз ты ради величайшего негодяя и человека, совершенно чужого тебе, изменяешь своему долгу и достоинству и допускаешь, чтобы тем, кто тебя не знает, утверждения Верреса казались правдой! Ведь он заявлял, что ты избран в консулы не по воле рока, как другие члены вашего рода, а лишь благодаря его стараниям, и что вскоре у него на побегушках будут оба консула и председатель суда. «Таким образом, — говорил Веррес, — после январских календ, когда сменится претор и весь совет судей, мы вволю и всласть посмеемся и над страшными угрозами обвинителя, и над нетерпеливым ожиданием народа».
Здесь мне пришлось перестать стенографировать, поскольку из-за рева толпы я уже не мог разобрать ни слова из того, что говорил Цицерон. Метелл и Гортензий, прижав руки рупором к губам, что-то вопили, обращаясь к Цицерону, а Веррес злобно махал руками Глабриону, очевидно, требуя положить конец происходящему. Судьи-сенаторы сидели неподвижно, причем мне кажется, что большинство из них мечтали волшебным образом перенестись куда-нибудь подальше от этого места. Публика рвалась к месту заседания суда, и ликторам стоило больших трудов сдерживать ее. Глабриону не сразу удалось восстановить порядок, и только после этого Цицерон — уже более спокойным тоном — продолжал:
— Какова их тактика? Сегодня суд сумел начать полноценную работу лишь в полдень, и они рассчитывают на то, что этот день уже не идет в счет. Остается десять дней до игр, которые, согласно своему обету, намерен устроить Помпей Великий. На эти игры уйдет пятнадцать дней, а сразу же за ними последуют Римские игры. Таким образом, наши противники рассчитывают отвечать на то, что будет сказано мной, только дней через сорок. С помощью длинных речей и различных юридических уловок им будет легко добиться отсрочки суда до игр Победы; за ними тут же следуют Плебейские игры, после которых либо совсем не останется дней для суда, либо если и останется, то очень мало. В результате, после того как обвинение потеряет свою силу и свежесть, дело поступит к претору Марку Метеллу еще неразобранным.
Цицерон сделал короткую паузу, чтобы набрать воздух в легкие, и затем продолжал:
— Что же следует предпринять мне с учетом всех перечисленных обстоятельств? Если для произнесения речи я воспользуюсь временем, предоставленным мне по закону, может возникнуть опасность, что обвиняемый выскользнет из моих рук. «Сделай свою речь короче», — вот самый разумный совет, который мне довелось услышать на днях. Однако, судьи, я пойду еще дальше. Я вообще не буду произносить речь.
Не в силах справиться с изумлением, я поднял голову. Цицерон и Гортензий смотрели друг на друга, причем лицо последнего превратилось в застывшую маску. В этот момент он напоминал человека, который только что беззаботно и весело шел через лес и вдруг застыл на месте, услышав, как за его спиной тревожно хрустнула ветка.
— Да, Гортензий, — сказал Цицерон, — я не собираюсь играть по твоим правилам и тратить следующие десять дней на долгое традиционное выступление. Я не позволю затянуть рассмотрение дела до январских календ, когда ты и Метелл станете консулами, отправите ликторов за моими свидетелями и под страхом расправы заставите их молчать. Я не предоставлю вам, судьи, сорока дней, чтобы вы забыли мои обвинения и окончательно запутались в тенетах риторики Гортензия. Я не соглашусь, чтобы приговор выносили тогда, когда множество людей Италии, собравшихся отовсюду одновременно по случаю выборов и игр, покинут Рим. Приступая сразу к допросу свидетелей, я не ввожу никакого новшества. Нововведение с моей стороны будет состоять лишь в том, что я стану допрашивать свидетелей по каждой статье обвинения — с тем, чтобы мои противники имели такую же возможность допрашивать свидетелей, приводить свои доводы и выступать с речами.
Я на всю жизнь запомнил — и буду помнить до конца жизни, сколь бы малая ее толика ни оставалась в моем распоряжении, — то, как реагировали на это Гортензий, Веррес, Метелл и Сципион Насика. Разумеется, Гортензий, лишь только пришел в себя, сразу же вскочил на ноги и стал с пеной у рта доказывать, что юридическая практика не знает подобных прецедентов и такая тактика незаконна. Глабрион был готов к этому и сразу же оборвал его, заявив, что Цицерон имеет право выстраивать в суде такую тактику, какую пожелает, что лично его, Глабриона, уже тошнит от нескончаемой болтовни. Эти ремарки претора, без сомнения, являлись домашней заготовкой, и Гортензий, вновь поднявшись с места, обвинил председателя суда в сговоре с обвинением. Глабрион, который всегда отличался вспыльчивым нравом, в грубоватой форме посоветовал законнику попридержать язык и пообещал, что в противном случае прикажет ликторам выдворить Гортензия из суда, невзирая на то, что тот избран консулом. Взбешенный Гортензий сел на свое место и опустил взгляд в землю, тем временем как Цицерон закончил вступительное слово, вновь обратившись к судьям:
— Сегодня на нас устремлены взгляды всего мира. Все хотят знать, в какой мере каждый из нас будет руководствоваться верностью совести и закону. От того, какой приговор вы вынесете подсудимому, зависит тот приговор, который вынесет вам народ Рима. Дело Верреса окончательно прояснит, способен ли сенаторский суд в принципе вынести обвинительный вердикт очень богатому, но и очень преступному человеку. Ведь всем известно, что Веррес известен лишь своими злодеяниями и своим богатством. Поэтому, если он будет оправдан, объяснить это можно будет только одной, причем самой позорной причиной. Поэтому советую вам, судьи, — во имя вашего собственного блага — не допустить, чтобы это произошло. А теперь, — провозгласил Цицерон повернувшись к судьям спиной, — я вызываю своего первого свидетеля — Стения из Ферм!
Я сомневаюсь в том, что к аристократам, входившим в состав этого суда, — Катуллу, Изаурику, Метеллу, Катилине, Лукрецию, Эмилию и другим — когда-либо обращались столь вызывающе и непочтительно, особенно — какой-то выскочка, не повесивший на стену атриума ни одной посмертной маски своих предков. Какую ненависть они, должно быть, испытывали к Цицерону, вынужденные сидеть там и выслушивать все это. Особенно с учетом того бешеного экстаза, в который впала необозримая толпа, собравшаяся на форуме, после того, как Цицерон сел на свое место. Что до Гортензия, то я в тот момент был готов чуть ли не посочувствовать ему. Вся карьера этого адвоката была основана на его феноменальной способности запоминать огромные речи и затем публично произносить их с неподражаемым актерским мастерством. А теперь его словно мул лягнул. Теперь ему предстояло произнести пять десятков коротких выступлений в ответ на показания каждого из свидетелей, которые в течение следующих десяти дней предстанут перед судом со стороны обвинения. Гортензий был не готов к такому повороту событий, и очевидность этого со всей жестокостью проявилась, как только свидетельское место занял Стений.
То, что Цицерон вызвал его первым, стало своеобразным знаком уважения, ведь именно Стений невольно инициировал этот процесс, и сицилиец не подвел его. Он так долго ждал этого дня и теперь использовал все возможности, которые предоставило ему судебное заседание. Стений красочно и подробно рассказал о том, как Веррес надругался над узами гостеприимства, ограбил его дом, выдвинул против него сфабрикованные обвинения, наложил на него штраф, приговорил в его отсутствие сначала к публичной порке, а затем и вовсе к смерти, а затем подделал записи в суде Сиракуз. Цицерон тут же предоставил эти фальсифицированные записи суду для ознакомления.
Однако когда Глабрион предложил Гортензию провести перекрестный допрос свидетеля, Плясун согласился на это с огромной неохотой, что и неудивительно. Золотое правило перекрестного допроса гласит: никогда не задавай вопрос, если тебе заранее не известен ответ, а Гортензий понятия не имел, что может сказать в следующий момент Стений. Он долго копался в документах, потом шептался с Верресом и наконец медленно подошел к свидетельскому месту. Что еще ему оставалось делать? Задав раздраженным тоном несколько вопросов, подтекст которых должен был убедить слушателей в том, что сицилийцы испокон веку испытывали ненависть к римскому правлению, он спросил, почему Стений решил обратиться напрямик к Цицерону — человеку, известному тем, что он традиционно выступает на стороне низших классов. Таким образом Гортензий намекнул на то, что целью Стения было изначально поднять бучу, а не добиться справедливости.
— Но сначала я обратился вовсе не к Цицерону, — в присущей ему бесхитростной манере ответил Стений. — Первым адвокатом, к которому я пришел, был ты.
Этот ответ заставил рассмеяться даже некоторых членов суда.
Гортензий сглотнул комок и сделал вид, что присоединился к общему веселью.
— Вот как? — с непринужденной улыбкой спросил он. — Что-то я тебя не помню.
— Неудивительно, сенатор, ведь ты очень занятой человек. Зато я помню тебя очень хорошо. Ты сказал мне, что представляешь интересы Верреса и что тебя не волнует, сколько добра он у меня украл, поскольку ни один суд не поверит обвинениям сицилийца в адрес римлянина.
Гортензию пришлось ждать, пока утихнет волна презрительного улюлюканья, прокатившаяся по толпе. После этого он мрачно сказал:
— У меня больше нет вопросов к этому свидетелю, — и вернулся на свое место.
В заседании суда был объявлен перерыв до следующего дня.
* * *
Первоначально я собирался описать процесс над Гаем Верресом вплоть до мельчайших деталей, но отказался от этого намерения, поскольку не вижу в этом смысла. После того как ловко Цицерон повернул дело в первый день суда, Веррес и его защитники оказались в положении защитников осажденной крепости, окруженных со всех сторон, осыпаемых изо дня в день градом снарядов, в то время как осаждающие уже прорыли под крепостными стенами туннели, готовясь ворваться внутрь.
У Верреса со товарищи не было возможности дать нам отпор. Им оставалось лишь надеяться на то, что они смогут противостоять натиску Цицерона на протяжении еще девяти дней, оставшихся до начала игр Помпея и затем, воспользовавшись передышкой, перегруппироваться и придумать новую тактику. Цель Цицерона была столь же очевидной: сокрушить защиту Верреса до такой степени, чтобы к тому времени, когда будут оглашены все собранные против него материалы, ни у одного, даже самого продажного, римского сенатора-судьи не поднялась рука проголосовать в пользу обвиняемого.
К достижению этой цели Цицерон шел с обычной для него педантичностью. Штаб обвинения собирался еще до рассвета, и пока он занимался зарядкой, брился и одевался, я зачитывал показания свидетелей, которых предстояло допросить сегодня, а также оглашал списки улик, предназначенных для предъявления в суде. После этого Цицерон диктовал мне тезисы того, что он намеревался сказать в этот день. Затем в течение часа или двух он развивал и оттачивал эти тезисы, а тем временем Квинт, Фругий и я принимали меры к тому, чтобы нужные свидетели и документы были готовы. После этого мы спускались по склону холма по направлению к форуму, куда одновременно с нами стекались огромные потоки людей. Ничего удивительного: город не помнил столь захватывающего зрелища, как то, в которое превратился процесс над Верресом и главным героем которого, безусловно, являлся Цицерон.
Толпа зрителей не уменьшилась ни на второй, ни на третий день процесса, а выступления свидетелей порой бывали душераздирающими, особенно когда они начинали рыдать, вспоминая пережитые обиды и притеснения. Мне запомнились рассказы Диона из Гелеса, которого Веррес обобрал на десять тысяч сестерциев, и двух братьев из Агирия, которых лишили унаследованных ими четырех тысяч. Таких случаев на самом деле было значительно больше, но Луций Метелл запретил дюжине свидетелей покинуть остров, чтобы предстать перед судом для дачи показаний. Среди них был и Гераклий из Сиракуз. Подобное беззаконие Цицерон, разумеется, не мог оставить без внимания и использовал его себе во благо.
— Так называемые «права» наших союзников, — гремел он, — даже не предусматривают возможность пожаловаться на свои страдания!
Кто-то может мне не поверить, но в течение всего этого времени Гортензий сидел, словно воды в рот набрав. После того как Цицерон заканчивал допрос очередного свидетеля, Глабрион предлагал Королю Судов провести перекрестный допрос, однако «его величество» либо величаво мотал головой, либо отделывался фразой: «Вопросов к свидетелю нет». На четвертый день Веррес, сказавшись больным, через своего представителя испросил у претора дозволения не являться на суд, но Глабрион такого разрешения не дал, заявив, что, если надо, подсудимого принесут хоть на кровати.
На следующий день, успешно закончив порученную ему миссию, с Сицилии вернулся двоюродный брат Цицерона Луций. Вернувшись домой после процесса и застав там родственника, Цицерон обрадовался сверх всякой меры и со слезами на глазах обнял его. Без помощи Луция, обеспечившего доставку на материк необходимых свидетелей и документов, Цицерон не обладал бы и половиной той силы, которая была в его распоряжении сейчас. Но семь месяцев, проведенные на острове, явно обессилили Луция, который и так никогда не отличался завидным здоровьем. Он сильно исхудал, и теперь его донимал мучительный кашель. Но и недомогание не поколебало его решимости сделать так, чтобы Веррес получил по заслугам. Из-за этого он не успел на открытие процесса, поскольку на обратном пути сделал небольшой крюк и задержался в Путеолах. Там Луций запасся показаниями еще двух важных свидетелей — римского всадника Гая Нумитория, который присутствовал при распятии Гавия в Мессане, и его друга, торговца по имени Марк Анний, находившегося в Сиракузах, когда по неправедному приговору суда там был фактически убит Геренний.
— И где же эти люди? — нетерпеливо поинтересовался Цицерон.
— Здесь, — ответил Луций, — в таблинуме. Но должен сразу предупредить тебя: они не хотят давать показания.
Цицерон поспешил в таблинум и обнаружил там двух мужчин внушительного вида и среднего возраста. «Прекрасные, на мой взгляд, свидетели, — описывал он их позже. — Респектабельные, преуспевающие, здравомыслящие и, главное, не сицилийцы».
Однако, как и предупреждал Луций, эти двое не желали выступать с показаниями в суде. Они были дельцами, и им было ни к чему наживать могущественных врагов. Но при всем том они не были дураками и, умея подсчитывать плюсы и минусы, понимали, что выгоднее находиться на стороне победителей.
— Знаете ли вы, что сказал Помпей Сулле, когда старик пытался не дать ему триумф по случаю его двадцатишестилетия? — спросил Цицерон. — Помпей рассказал мне это на недавней пирушке. Так вот, он сказал: «Большинство людей связывает надежды с восходящим, а не заходящим солнцем».
У Цицерона это получилось очень ловко: с одной стороны, обронив имя Помпея Великого, он дал понять, что они — на короткой ноге, а с другой — апеллировал к их чувству патриотизма, намекнув при этом, что двое его гостей не останутся внакладе. В итоге к тому времени, когда все, включая семью Цицерона, отправились ужинать, он сумел заручиться их поддержкой.
— Я знал, что, если они пробудут в твоей компании хотя бы несколько минут, то согласятся на все, что угодно, — прошептал ему на ухо Луций.
Я не сомневался, что он вызовет их в суд на следующий же день, но Цицерон и здесь оказался умнее меня.
— Спектакль, — сказал он, — всегда должен заканчиваться в высочайшей точке накала.
Цицерон неуклонно наращивал этот накал страстей, используя каждую новую улику, каждый документ, каждого свидетеля. Он вытаскивал на свет и убедительно доказывал все преступления Верреса — от подкупа, вымогательства или неприкрытого разбоя до жестоких и необычных наказаний.
На восьмой день процесса Цицерон допросил в качестве свидетелей двух сицилийских моряков — Фалакра из Центурип и Онаса из Сегесты, которые рассказали о том, что сумели избежать бичевания и казни лишь благодаря тому, что подкупили Тимархида, вольноотпущенника Верреса. Признаюсь, мне было приятно присутствовать при публичном унижении этого негодяя, с которым я имел несчастье познакомиться раньше. Более того, родственникам несчастных, не сумевших собрать достаточно денег для взятки, было заявлено, что они все равно должны будут заплатить палачу, иначе тот намеренно сделает смерть их близких долгой и мучительной.
— Можете ли вы представить себе пучину боли, в которую были ввергнуты родители несчастных? — вопрошал Цицерон. — Ведь их вынуждали покупать даже не жизнь, а быструю смерть для их детей!
Я видел, как сенаторы перешептываются и горестно качают головами, а Гортензий на предложение Глабриона допросить свидетелей отделывался все той же, ставшей обычной фразой: «Вопросов к свидетелю не имею». В ту ночь до нас впервые дошел слух, что Веррес уже собрал свои пожитки и собирается отправиться в добровольную ссылку.
Таково было положение дел на девятый день процесса, когда мы привели в суд Анния и Нумитория.
Толпа на форуме была даже больше, чем обычно, поскольку до обещанных Помпеем игр оставалось всего два дня. Веррес опоздал, и было видно, что он сильно пьян. Поднимаясь по ступеням храма к месту, где расположился суд, он споткнулся и упал бы, если бы Гортензий не поддержал его под руку. Толпа ответила взрывом хохота. Проходя мимо Цицерона, Веррес метнул в его сторону злой и одновременно затравленный взгляд налитых кровью глаз — взгляд загнанного в угол хищника.
Цицерон сразу перешел к делу, вызвав на свидетельское место Анния. Тот поведал о том, как однажды утром, когда он проверял грузы в гавани, туда прибежал его друг и сообщил о том, что их партнер по торговым делам Геренний, закованный в цепи, находится на форуме и молит сохранить ему жизнь.
— Что ты предпринял, услышав эту весть?
— Я, разумеется, сразу же кинулся на форум.
— И что ты там увидел?
— Там находилось около сотни людей, кричавших, что Геренний является римским гражданином и не может быть казнен без должным образом проведенного суда.
— Откуда всем вам было известно, что Геренний — римлянин? Разве он не был менялой из Испании?
— Многие из нас знали его лично. Хотя Геренний действительно имел меняльную лавку в Испании, родился он в семье римлян в Сиракузах, где и вырос.
— Что же ответил Веррес в ответ на ваши мольбы?
— Он приказал незамедлительно обезглавить Геренния.
По толпе слушателей прокатился мучительный стон.
— Кто совершил казнь?
— Палач Секстий.
— Это было сделано чисто и ловко?
— Нет, боюсь, что совсем наоборот.
— Очевидно, — проговорил Цицерон, поворачиваясь к судьям, — Геренний не сумел заплатить Верресу и его банде головорезов достаточно большую взятку.
Веррес, который обычно сидел на своем месте молча и ссутулившись, возможно, под воздействием выпитого вдруг вскочил и начал кричать, что он никогда не брал взятки подобного рода. Гортензию пришлось силой усаживать его обратно. Проигнорировав эту сцену, Цицерон ровным тоном продолжил задавать вопросы свидетелю.
— Довольно странная ситуация, не правда ли? — спросил он. — Не менее ста человек утверждают, что Геренний является римским гражданином, а Веррес не соглашается подождать хотя бы час, чтобы выяснить, так ли это. Чем ты можешь это объяснить?
— Я могу объяснить это очень просто, сенатор. Геренний являлся пассажиром корабля, плывшего из Испании, груз которого был разграблен людьми Верреса. Геренния, как и всех остальных, кто находился на борту, бросили в каменоломни, а затем вытащили наружу и предали публичной казни, представив их пиратами. Веррес не знал, что на самом деле Геренний был вовсе не пришельцем, не чужеземцем, что он был хорошо известен членам римского сообщества в Сиракузах и будет, без сомнения, узнан ими. А когда Веррес обнаружил свой промах, отпустить Геренния он уже не мог, поскольку тот успел слишком многое узнать о деяниях наместника.
— Прости, но я по-прежнему кое-чего не понимаю, — заговорил Цицерон, изображая святую простоту. — Зачем Верресу понадобилось казнить ни в чем не повинного пассажира торгового корабля, выдавая его за пирата?
— Ему нужно было провести определенное число публичных казней.
— Для чего?
— Он брал взятки за то, что отпускал на волю настоящих пиратов.
Верреса снова будто подбросило в воздух, и он принялся кричать, что все сказанное — ложь, однако теперь Цицерон не оставил его выкрики без внимания и, сделав несколько шагов по направлению к нему, заговорил, обращаясь прямо к Верресу:
— Ты называешь это ложью, чудовище? Ложью?! Тогда почему же в записях твоей тюрьмы говорится, что Геренний был освобожден? И почему в них же утверждается, что пират Гераклеон был казнен, хотя никто на острове не видел его смерти? Я отвечу тебе почему. Потому что ты, римский наместник, отвечающий за безопасность морей, брал взятки от самих пиратов!
— Цицерон! Великий законник, который считает, что он знает все на свете! — с горечью заговорил Веррес слегка заплетающимся языком. — Но на самом деле ты знаешь далеко не все, и я могу доказать это! Гераклеон сейчас находится здесь, в Риме, в частной тюрьме моего дома, и он сам сможет подтвердить, что все твои измышления лживы!
Трудно поверить в то, что человек способен творить подобные глупости, но таковы были факты, и они с абсолютной точностью зафиксированы в моих записях. Вокруг начался ад кромешный, и посреди этой вакханалии Цицерон, обращаясь к Глабриону, потребовал, чтобы ликторы — «в интересах общественной безопасности» — сей же час отправились в дом Верреса, забрали оттуда знаменитого пирата и официально заключили бы его под стражу.
После того как это было сделано, Цицерон вызвал второго за этот день свидетеля, Гая Нумитория. Откровенно говоря, мне тогда показалось, что Цицерон слишком торопится и что он мог бы разыграть карту того, что главарь пиратов нашел убежище в доме Верреса, более эффектно. Однако великий юрист почувствовал, что настал момент добить жертву, и впервые с тех пор, как мы высадились на берег Сицилии, в его руках находился клинок, с помощью которого это можно было сделать.
Нумиторий принес клятву говорить только правду и занял свидетельское место, после чего Цицерон с помощью быстрой серии вопросов заставил его сообщить суду самые необходимые факты, связанные с личностью Публия Гавия. О том, что этот торговец плыл из Испании на корабле, который подвергся разграблению. Что он вместе со своими спутниками был брошен в каменоломни, из которых ему каким-то образом удалось бежать. О том, что после этого ему удалось добраться до Мессаны и сесть на корабль, который должен был отправляться на материк, но прямо на борту этого корабля он был схвачен и отдан в лапы Верреса, когда тот приехал в город. Когда рассказчик дошел до этого момента в своем повествовании, над площадью воцарилась звенящая тишина.
— Расскажи суду о том, что происходило потом.
— Веррес устроил судилище на форуме Мессаны, — продолжил свой рассказ Нумиторий, — а затем приказал привести Гавия. Он объявил во всеуслышание, что этот человек — шпион, и что для него может быть только один справедливый приговор. Веррес приказал водрузить крест на берегу, обращенном к Италии, чтобы несчастный, умирая в страданиях, мог смотреть на свой дом. Затем Гавия раздели донага и подвергли порке на глазах у всех нас, потом пытали раскаленным железом, а под конец распяли.
— Говорил ли что-нибудь Гавий? — последовал вопрос Цицерона.
— Только с самого начала, когда он пытался доказать, что обвинения против него — ложные, что он не является шпионом. Гавий говорил, что он — римский гражданин из муниципия Консы, что он служил под началом Луция Реция, известнейшего римского всадника, который ведет дела в Панорме и может подтвердить это.
— Что ответил на это Веррес?
— Он заявил, что все это ложь, и приказал приступить к экзекуции.
— Можешь ли ты описать, как встретил Гавий свою ужасную смерть?
— Он встретил ее с мужеством, сенатор.
— Как настоящий римлянин?
— Как настоящий римлянин.
— Он кричал? — спросил Цицерон, и я сразу понял, куда он клонит.
— Только когда его хлестали розгами, а он смотрел на железо, которое раскалялось в огне.
— И каковы были его слова?
— Каждый раз после того, как на его спину опускались розги, он выкрикивал: «Я — римский гражданин!»
— Не мог бы ты повторить это громче, чтобы было слышно всем?
— Он кричал: «Я — римский гражданин!»
— Я хочу убедиться в том, что правильно понял тебя, — проговорил Цицерон. — Это происходило вот так? Получив очередной удар, — Цицерон сжал кулаки, поднял их над головой и дернулся вперед, словно его хлестнули по спине, — он произносит, крепко сжав зубы: «Я — римский гражданин!» Еще один удар, — Цицерон снова дернулся, оставаясь в той же позе, — и снова: «Я — римский гражданин!» Удар, и — «Я — римский гражданин…»
Словами невозможно передать тот эффект, который возымела эта сцена, разыгранная Цицероном, на тех, кто ее видел. Фраза, неоднократно повторенная им, теперь повторялась тысячами людей, собравшихся на площади. Все словно воочию увидели эту чудовищную несправедливость и издевательство над законом. Некоторые мужчины и женщины (я думаю, это были друзья и родственники Гавия) заплакали, и я буквально физически ощутил, как среди собравшихся нарастает волна ненависти по отношению к тому, кто мог сотворить такое.
Веррес сбросил с плеча руку Гортензия, который пытался удержать его, встал с места и проревел:
— Он был гнусным шпионом! Шпионом! А говорил он это лишь для того, чтобы отсрочить справедливое наказание!
— Но он говорил это! — делая ударение на каждом слове, отчеканил Цицерон, наступая на Верреса. — Ты признаешь, что он это говорил! Я обвиняю тебя на основании твоих собственных слов: этот человек восклицал, что он — римский гражданин, но звание гражданина для тебя, очевидно, не имело никакого значения, раз ты ничуть не поколебался в своем намерении распять его и не отложил хотя бы ненадолго его жесточайшую и позорнейшую казнь. Если бы тебя, Веррес, схватили в Персии или в далекой Индии и повели на казнь, что стал бы ты кричать, как не то, что ты — римский гражданин? Простые, незаметные люди незнатного происхождения, путешествуя по морям и оказываясь даже в самых диких местностях, всегда могли быть уверены в том, что слова «Я — римский гражданин» станут для них защитой и оберегут от любой опасности. А что же Гавий, которого ты так торопился лишить жизни? Почему это не помогло отсрочить его смерть хотя бы на день или час, за которые можно было бы проверить истинность его слов? Да потому, что в кресле судьи сидел ты! Дело не в одном только Гавии — несчастном, которого ты безвинно обрек на мучительную смерть. Ты распял на кресте незыблемый ранее принцип свободы римского гражданина!
Рев, последовавший после окончания этой тирады Цицерона, был поистине громоподобен. Нарастая в течение нескольких секунд, он вскоре перешел в дикую какофонию стонов, проклятий и воя. Боковым зрением я уловил некое движение в нашу сторону. Многие навесы и тенты, под которыми слушатели нашли укрытие от солнца, стали крениться и заваливаться под аккомпанемент рвущейся материи. С балкона прямо на голову стоявших внизу людей свалился какой-то мужчина. Послышались крики боли. К ступеням храма стали рваться люди с явным намерением устроить самосуд. Веррес и Гортензий вскочили на ноги с такой поспешностью, что опрокинули скамью, на которой сидели. Было слышно, как кричит Глабрион, объявляя перерыв в судебном заседании, а затем он и его ликторы поторопились подняться по ступеням и скрыться в неприкосновенных внутренностях святилища. Обвиняемый вместе со своим досточтимым защитником опрометью кинулся следом за ними. Их примеру последовали и некоторые сенаторы, среди которых, правда, не было Катулла. Я отчетливо помню, как этот человек, незыблемый, как скала, стоял на ступенях храма, немигающим взглядом рассматривая бурлящее вокруг него людское море. Тяжелые бронзовые двери с шумом захлопнулись.
Порядок пришлось восстанавливать Цицерону. Взобравшись на скамью, возле которой стоял, он стал размахивать руками, призывая народ к спокойствию, однако в этот момент четверо или пятеро мужчин с грубыми лицами прорвались к нему, схватили за ноги и подняли в воздух. Меня при виде этого зрелища обуял ужас: я испугался за него больше, чем за самого себя, однако Цицерон лишь распростер руки — так, как если бы хотел обнять целый мир. Передавая Цицерона с рук на руки, они поставили его на возвышение лицом к форуму, а затем небо над Римом едва не раскололось от взрыва аплодисментов, и вся площадь, как один человек, принялась нараспев скандировать:
— Ци-це-рон! Ци-це-рон! Ци-це-рон!
* * *
Таков был конец Гая Верреса. Нам было не суждено узнать, что происходило за дверями храма после того, как Глабрион прервал заседание суда, но Цицерон предполагал, что Гортензий и Метелл дали понять своему клиенту, что дальнейшая защита не имеет смысла. Под угрозой оказалось их собственное будущее. Им не оставалось ничего другого, как отмежеваться от Верреса, пока репутации Сената не был нанесен еще более существенный ущерб. Сейчас уже не имело значение, насколько щедрыми были его взятки членам суда; после тех сцен, свидетелями которых они стали, за него не осмелился бы вступиться ни один из них.
Как бы то ни было, Веррес осмелился покинуть храм только после того, как опустились сумерки и разошелся народ, а ночью он бежал из города — позорно и, по утверждению некоторых, переодевшись в женское платье, со всех ног удирая в глубь Южной Галлии. Пунктом его назначения был порт Массилия, где изгнанники, угощаясь жареной кефалью, пересказывали друг другу истории своих злоключений, представляя, что они находятся на берегу Неаполитанского залива.
Теперь нам осталось лишь одно — определить размер штрафа, который должен уплатить Веррес, и, вернувшись домой, Цицерон созвал совет, чтобы принять решение по этому вопросу. Никто не знал точно, сколько добра награбил Веррес за годы, проведенные на Сицилии. Мне приходилось слышать, что не меньше, чем на сорок миллионов сестерциев, однако Луций с присущим ему максимализмом настаивал на том, что у мерзавца нужно отобрать все до последней плошки. Квинт полагал, что довольно будет десяти миллионов, а Цицерон хранил загадочное молчание. Это было странно для человека, одержавшего победу столь огромной важности, но он сидел в своем кабинете, задумчиво вертя в пальцах металлическое стило.
В середине дня гонец доставил письмо от Гортензия, в котором тот от имени Верреса предлагал компенсацию в размере одного миллиона сестерциев. Луция это предложение вывело из себя, и он назвал его оскорбительным, а Цицерон без колебаний просто-напросто выгнал гонца. Часом позже тот вернулся с тем, что Гортензий назвал «последним словом в торге» — предложением полутора миллионов сестерциев. На этот раз ответ Цицерона был более пространным. Приказав мне записывать, он принялся диктовать:
«Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Учитывая смехотворно малую сумму, предлагаемую твоим клиентом в качестве компенсации за совершенные им злодеяния, я намерен просить Глабриона разрешить мне воспользоваться завтра своим правом выступления в суде по этому и другим вопросам».
— Поглядим, насколько привлекательной ему и его друзьям-аристократам покажется перспектива того, чтобы их снова ткнули носами в их собственные фекалии! — воскликнул Цицерон, обращаясь ко мне.
Я запечатал письмо, отнес его гонцу, а когда вернулся, Цицерон начал диктовать речь, которую он собирался произнести на следующий день. Это должна была быть обличительная филиппика, бичующая аристократов, подобно продажным девкам торгующих своими знатными именами и именами своих предков ради защиты негодяев вроде Верреса.
— Нам известно, с какой ненавистью, с какой неприязнью смотрит кое-кто из «благородных» на энергию и способности «выскочек». Стоит нам закрыть глаза хоть на мгновение, как мы окажемся пойманными в какую-нибудь хитроумную ловушку. Стоит нам предоставить хоть малейшую возможность заподозрить или обвинить нас в недостойном поведении, мы сразу же столкнемся с ними. Поэтому мы ни на секунду не можем ослабить бдительность, для нас не существует ни отдыха, ни праздников. У нас есть враги — так встретим их лицом к лицу! У нас есть задачи — так решим их с достоинством, не забывая о том, что враг, который известен и открыт, не столь опасен, как недоброжелатель, который молчит и скрывается!
— Считай, что ты заполучил голоса еще одной тысячи избирателей, — пробормотал Квинт.
День тянулся долго и без каких либо происшествий. Ответа от Гортензия все еще не было, как вдруг перед закатом с улицы послышался какой-то шум, и вскоре в кабинет ворвался едва дышащий Эрос и сообщил, что в вестибюле нашего дома находится сам Помпей Великий. Вот это была новость так новость! Цицерон и его брат ошалело переглянулись, и тут же снизу послышался знакомый командный голос.
— Ну и где он? — пролаял Помпей. — Где самый великий оратор современности?
Цицерон еле слышно выругался, а затем поспешил в таблинум. Квинт, Луций и я последовали за ним — как раз вовремя, чтобы лицезреть, как из атриума появляется первый консул. Скромные размеры нашего дома заставляли его выглядеть еще величественнее, чем обычно.
— Ага, вон и он! — прогрохотал Помпей. — Вот он — человек, встретиться с которым теперь каждый почитает за честь!
Он шагнул к Цицерону и крепко обнял его своей медвежьей хваткой. Мы стояли позади Цицерона, поэтому я видел, как хитрые серые глаза консула ощупывают каждого из нас, а когда Помпей освободил немного придушенного хозяина дома из своих объятий, то пожелал, чтобы ему представили каждого из нас, включая меня. Вот как вышло, что я, обычный семейный раб из Арпина, имею теперь возможность с гордостью сказать: в возрасте тридцати четырех лет мне пожимали руку оба правящих консула Рима.
Помпей оставил своих телохранителей на улице, и это тоже являлось знаком особого доверия и почета. Цицерон, манеры которого всегда были безупречны, послал Эроса сообщить Теренции, что к нам пожаловал Помпей Великий, и попросить ее спуститься, а мне велел налить всем вина.
— Ну, если только глоточек, — проговорил Помпей, беря своей огромной ручищей кубок. — Мы отправляемся на пирушку и заглянули буквально на минуту. Но не могли же мы пройти мимо нашего знаменитого соседа и не засвидетельствовать ему наше почтение! На протяжении последних дней мы следили за твоими успехами, Цицерон. О них нам докладывал наш добрый друг Глабрион. Просто великолепно! Мы пьем за твое здоровье! — Помпей поднес кубок ко рту, но я сумел заметить, что он даже не пригубил вино. — А теперь, когда это грандиозное мероприятие увенчалось успехом и осталось позади, мы надеемся, что сможем видеть тебя чаще, чем прежде. Тем более что я вскоре стану рядовым гражданином.
— Для меня это будет большой честью, — с легким поклоном ответил Цицерон.
— Чем, к примеру, ты собираешься заняться послезавтра?
— Но послезавтра состоится открытие твоих игр, и ты наверняка будешь занят. Может, в какой-нибудь другой день…
— Чепуха! Я приглашаю тебя присутствовать на открытии, причем в моей персональной ложе. Тебе не повредит лишний раз показаться в моем обществе. Пусть все видят нашу дружбу! — великодушно добавил Помпей. — Ты ведь любишь игры?
Цицерон несколько секунд колебался, выбирая между правдой и ложью. Однако выбор у него был невелик.
— Я обожаю игры, — солгал он, — и для меня нет более приятного времяпрепровождения.
— Великолепно! — просиял Помпей.
В этот момент вернулся Эрос с сообщением о том, что Теренции нездоровится, поэтому она не может спуститься и передает гостю свои извинения.
— Жаль, — сказал Помпей с немного обиженным видом, — но, надеюсь, нам еще представится случай познакомиться. — Он вернул мне кубок с нетронутым вином. — Нам пора. У тебя наверняка много дел. Кстати, — сказал Помпей уже от самого порога, — ты определился относительно суммы штрафа для Верреса?
— Еще нет, — ответил Цицерон.
— А сколько предлагают они?
— Полтора миллиона.
— Согласись на эту сумму, — проговорил Помпей. — Ты уже облил их дерьмом, так не заставляй их его жрать. Мне не хочется, чтобы стабильность государства и дальше подрывалась этим процессом. Ты понял меня?
Он дружески кивнул Цицерону и вышел. Мы услышали, как открылась входная дверь, и командир телохранителей рявкнул на своих подчиненных, приказывая им взять на изготовку. Дверь захлопнулась, и воцарилась тишина. В течение некоторого времени все молчали.
— Какой ужасный человек! — сказал Цицерон и, обращаясь ко мне, велел: — Принеси еще вина.
Вернувшись с новым кувшином вина, я увидел, что Луций хмурится.
— По какому праву он с тобой так разговаривает? Он же сказал, что это был частный визит!
— Частный визит? — Цицерон расхохотался. — Это был визит сборщика податей.
— Каких еще податей? Разве ты ему что-то должен? О-о-о… — выдохнул Луций, не закончив фразу.
Возможно, Луций и был философом, но идиотом он точно не был, поэтому в его взгляде сразу же появилось понимание, а на лице — гримаса отвращения.
— Не будь так строг ко мне, Луций, — проговорил Цицерон, хватая его за руку. — У меня не было выбора. Марк Метелл получил по жребию председательство в суде по вымогательствам, судьи-присяжные были подкуплены, слушания были на грани краха. А я оказался вот на столько, — Цицерон показал кончик мизинца, — от того, чтобы вообще отказаться от процесса. А потом Теренция сказала мне: «Сделай свою речь короче», — и я понял, в чем состоит выход из такого положения: обнародовать в суде все документы, предоставить всех свидетелей, причем сделать это за десять дней, чтобы опозорить их! Ты улавливаешь мою мысль, Луций? Опозорить их на глазах у всего Рима, чтобы у них не было иного выхода, кроме как признать Верреса виновным!
Цицерон говорил, призвав на помощь весь свой дар красноречия, словно Луций воплотил в себе суд, который Цицерону было жизненно необходимо убедить в своей правоте. Он заглядывал в лицо двоюродного брата, пытался прочитать по его выражению реакцию на свои слова и таким образом найти новые аргументы.
— Но пойти на поклон к Помпею! — горько проговорил Луций. — И это после того, как он с тобой поступил в прошлый раз?
— Послушай, Луций, мне была нужна всего одна вещь, одна крохотная услуга, получив которую, я мог бы без дальнейших колебаний продолжить преследование Верреса. Речь шла не о взятках, не о каких-либо неправедных действиях. Мне лишь необходимо было заручиться до начала процесса благорасположением Глабриона. Но, будучи назначенным обвинителем, я сам не мог обратиться за этим к претору, вот я и стал размышлять: а кому это по силам?
— Такой человек в Риме только один, Луций, — подсказал Квинт.
— Именно! — воскликнул Цицерон. — Есть только один человек, к мнению которого Глабрион обязан был прислушаться. Человек, вернувший ему сына после смерти его бывшей жены. Помпей!
— Но это нельзя назвать «крохотной услугой», — возразил Луций, — это серьезное вмешательство в работу суда. И теперь за него придется заплатить серьезную цену. Причем платить будешь не ты, а народ Сицилии.
— Народ Сицилии? — переспросил Цицерон, начиная терять терпение. — У народа Сицилии никогда не было более верного друга, чем я! Если бы не я, не было бы вообще никакого судебного процесса. Если бы не я, народу Сицилии никто никогда не предложил бы компенсации в размере полутора миллионов. Если бы не я, Гай Веррес через два года стал бы консулом! Так что не надо упрекать меня в том, что я бросил народ Сицилии на произвол судьбы.
— В таком случае откажись возвращать Помпею этот долг, — стал уговаривать Цицерона Луций, схватив его за руку. — Завтра в суде выставь им максимальный счет за нанесенный ущерб, и пусть Помпей катится в Аид! На твоей стороне — весь Рим, и присяжные нипочем не осмелятся пойти против тебя. Кого интересует мнение Помпея? Он сам говорит, что через пять месяцев перестанет быть консулом. Обещай мне, что сделаешь это!
Цицерон пылко сжал ладонь Луция двумя руками и заглянул ему в глаза. Сколько раз в этом кабинете я видел этот жест!
— Обещаю тебе, — сказал он, — что подумаю над этим.
* * *
Если Цицерон и думал над этим, то не более секунды. Ему всегда меньше всего хотелось оказаться во главе мятежников в разрываемой на части стране, а это окажется для него единственным способом выжить, если вслед за аристократией он настроит против себя еще и Помпея.
После ухода двоюродного брата он положил ноги на стол и заявил:
— Проблема Луция в том, что он считает политику борьбой за справедливость. А политика — это всего лишь ремесло.
— Как, по-твоему, не мог ли Веррес подкупить Помпея, чтобы уменьшить сумму компенсации? — спросил Квинт, озвучив ту же мысль, которая пришла в голову и мне.
— Вполне возможно, но вероятнее всего, он просто не хочет оказаться вовлеченным в гражданскую войну между народом и Сенатом. Что до меня, то я с радостью обобрал бы Верреса до нитки и отправил бы его пастись вместе с овцами на пастбища Галлии. Но, — со вздохом добавил он, — этому не бывать. Так что давайте лучше подумаем о том, как наилучшим образом распределить эти полтора миллиона между пострадавшими.
Остаток вечера мы трое провели, составляя список тех пострадавших, убытки которых требовалось компенсировать в первоочередном порядке. После того как Цицерон вычел из предлагаемой Гортензием суммы свои собственные убытки, которые составили около ста тысяч, выяснилось, что мы сможем частично покрыть ущерб, понесенный такими людьми, как Стений, и теми свидетелями, которые потратились на дорогу до Рима. Но что сказать жрецам? Как определить цену статуй из ценных металлов, которые кузнецы Верреса давным-давно переплавили, предварительно выковыряв из них самоцветы? И разве деньги способны заглушить боль друзей и родственников Гавия, Геренния и других несчастных, которых он замучил?
Это занятие впервые позволило Цицерону почувствовать, что значит обладать властью, которая всегда подразумевает необходимость сделать выбор между одинаково неприемлемыми решениями, и этот вкус показался ему горьким.
На следующее утро мы, как и во все предыдущие дни, отправились в суд, где нас снова ожидала все та же толпа. Разница состояла лишь в гом, что теперь здесь не было Верреса, зато появились тридцать или сорок воинов из преторской стражи, окруживших трибунал по периметру. Глабрион произнес короткое вступление, объявив заседание суда открытым и предупредив собравшихся, что не потерпит беспорядков, подобных вчерашним. Затем он предоставил слово Гортензию для заявления.
— В связи с состоянием здоровья… — начал было он, но тут же умолк, поскольку эти слова были встречены издевательским смехом толпы. Гортензию пришлось дождаться, пока смех умолкнет, и только потом он смог продолжать: — В связи с состоянием здоровья, ослабевшим в ходе данных слушаний, и желая уберечь государство и общество от дальнейшего раскола, мой клиент Гай Веррес намерен прекратить осуществление юридической защиты против предъявленных ему обвинений.
Гортензий сел. Известие об этой уступке вызвало шквал аплодисментов среди сицилийцев, но из толпы послышались лишь разрозненные жидкие хлопки. Большинство слушателей с нетерпением ждали выступления Цицерона. Он встал, поблагодарил Гортензия за его сообщение — «значительно более короткое, нежели те, которые он привык делать на этом форуме», — и потребовал для Верреса максимально строгого наказания, предусмотренного Корнелиевым законом, — полного и пожизненного лишения всех гражданских прав. «Чтобы, — как выразился Цицерон, — никогда больше зловещая тень Гая Верреса не нависала над его жертвами и чтобы навсегда исключить вероятность его появления на какой-либо из властных должностей Римской республики». Зрители впервые за утро разразились приветственными выкриками.
— Я всей душой хотел бы устранить последствия преступлений Верреса, — продолжал Цицерон, — и вернуть людям и богам все, что он украл у них. Я хотел бы вернуть Юноне подношения, похищенные из ее святилища на островах Мелита и Самос. Мне хотелось бы, чтобы Минерва смогла снова увидеть украшения из ее храма в Сиракузах, чтобы статуя Дианы вернулась в город Сегесту, а жители Тиндариса вновь обрели бы бесценное изваяние Меркурия. Я хотел бы загладить двойное оскорбление, нанесенное Церере, статуи которой были похищены из храмов Катины и Энны. Но злодей бежал, оставив после себя голые полы и стены в обоих своих домах — римском и загородном. Эти дома — единственное ценное, что может быть арестовано и продано. Адвокат Верреса оценивает это имущество в полтора миллиона сестерциев, и именно эту сумму я намерен истребовать в порядке компенсации за совершенные им преступления.
Толпа заволновалась, и кто-то крикнул:
— Этого мало!
— Согласен, мало. Но тут я могу предложить лишь одно: пусть те, кто помогал Верресу, когда его звезда поднималась, и обещал ему поддержку в этом суде, как следует покопаются в своей совести или — в содержимом своих сундуков, что для этих людей одно и то же.
Это замечание заставило Гортензия вскочить с места и заявить протест в связи с тем, что обвинитель «изъясняется загадками».
— Что ж, — ответил Цицерон, — поскольку почтенный Гортензий, недавно избранный консулом, получил в подарок от Верреса сфинкса из слоновой кости, у него теперь не должно возникать проблем с разгадыванием загадок.
Вряд ли это было заранее подготовленной шуткой, поскольку Цицерон не знал, что может ответить ему Гортензий, но, с другой стороны, занося на пергамент эти строки, я размышляю: а может, думая так, я был слишком наивен? Может, это была одна из домашних заготовок Цицерона, который то и дело записывал удачные мысли в расчете на то, что они рано или поздно ему пригодятся?
Как бы то ни было, этот инцидент явился еще одним доказательством того, насколько важен может быть юмор в публичных выступлениях, поскольку позже, припоминая тот день, большинство людей могли вспомнить лишь одно — упоминание о сфинксе из слоновой кости. Лично мне эта шутка не показалась особенно смешной, но тем не менее она сделала свое дело: превратила речь, которая могла поставить под угрозу репутацию Цицерона, в его очередной триумф. «И сразу же садись…» — вспомнил Цицерон наставление Молона и воспользовался им. Я протянул ему полотенце, и под нестихаюшие овации он утер вспотевшее лицо и руки. И на этом суд над Гаем Верресом закончился.
* * *
В тот же день Сенат собрался на последнее заседание перед пятнадцатидневными каникулами, посвященными играм Помпея. К тому времени, когда Цицерон закончил улаживать последние формальности с сицилийцами, оно уже началось, и нам с ним пришлось бежать от храма Поллукса к курии через весь форум. Красс, как председательствующий в том месяце консул, уже призвал сенаторов к порядку и зачитывал последние донесения Лукулла о ходе военных действий на восточных полях сражений. Не желая прерывать это традиционное чтение, Цицерон не стал сразу входить в зал, а остановился у порога и стал слушать. В своем донесении Лукулл, этот генерал-аристократ, сообщал о многочисленных одержанных им победах: о том, что его войска вступили на территорию царства Тиграна Великого, что в бою им побежден сам царь, об уничтожении десятков тысяч врагов, о продвижении в глубь вражеской территории, покорении города Нисибис и захвате в заложники царского брата.
— Красс, наверное, ногти грызет от зависти, — радостно прошептал Цицерон, склонившись к моему уху. — Его может утешить только сознание того, что Помпей завидует еще сильнее.
И действительно, у Помпея, сидевшего рядом с Крассом, был такой мрачный вид, что становилось не по себе.
Когда Красс умолк, Цицерон воспользовался паузой и вошел в зал заседаний. День выдался жарким, и в солнечных лучах, падавших из расположенных под потолком окон, суетилась мошкара. Цицерон двигался по центральному проходу торжественной поступью, высоко подняв голову, и все взгляды были устремлены на него. Вот он миновал место, которое занимал раньше — в темноте, рядом с дверью, — и проследовал дальше, по направлению к консульскому помосту. Преторская скамья, казалось, была заполнена до отказа, но Цицерон остановился возле нее и стал терпеливо ждать, чтобы занять полагающееся ему по праву место. Согласно старинной традиции, обвинителю, одержавшему победу над высокопоставленным деятелем, в награду доставался ранг побежденного им противника. Не помню, сколько длилось это ожидание, но мне тогда показалось, что целую вечность. В зале царила полная тишина, нарушаемая лишь воркованием и возней голубей на подоконниках. Наконец Афраний, сидевший посередине, грубо толкнув своего соседа справа бедром и заставив его таким незамысловатым образом подвинуться, освободил для Цицерона кусочек свободного пространства, и тот, переступая через дюжину вытянутых вперед ног, добрался до него и сел. Он высокомерно оглядел своих недругов, но ни один из них не был готов бросить ему вызов.
Через некоторое время кто-то встал и заговорил, произнося хвалебные слова в адрес Лукулла и его победоносных легионов. Я не видел говорившего, но, судя по грубому голосу, это мог быть сам Помпей. Вскоре в зале возобновился обычный для курии гул голосов: сенаторы вновь принялись негромко переговариваться между собой.
Я закрываю глаза и словно наяву вижу перед собой их лица, позолоченные солнцем позднего лета — Цицерон, Красс, Помпей, Гортензий, Катулл, Каталина, братья Метелл, — и мне трудно поверить в то, что и они сами, и их честолюбивые устремления, и даже само здание, в котором они тогда сидели, давно превратились в прах.
Назад: VIII
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПРЕТОР 68-64 гг. до н. э