V
Прошло два месяца. Приближался сентябрь, а начало головокружительной карьеры, о которой мечтал Дюруа, казалось ему еще очень далеким. Он все еще прозябал в безвестности, и самолюбие его от этого страдало, но он не видел путей, которые привели бы его на вершину житейского благополучия. Он чувствовал себя заточенным, наглухо замурованным в своей жалкой профессии репортера. Его ценили, но смотрели на него свысока. Даже Форестье, которому он постоянно оказывал услуги, не приглашал его больше обедать и обращался с ним как с подчиненным, хотя продолжал говорить ему по-приятельски «ты».
Правда, Дюруа не упускал случая тиснуть статейку. Отточив на хронике свое перо и приобретя такт, недостававший ему прежде, когда он писал вторую статью об Алжире, он уже не боялся за судьбу своих злободневных заметок. Но отсюда до очерков, где можно дать полную волю своей фантазии, или до политических статей, написанных знатоком, расстояние было громадное: одно дело – править лошадьми на прогулке в Булонском лесу, будучи простым кучером, и совсем другое дело – править ими, будучи хозяином. Особенно унижало его в собственных глазах то обстоятельство, что двери высшего общества были для него закрыты, что никто не держал себя с ним на равной ноге, что у него не было друзей среди женщин, хотя некоторые известные актрисы в корыстных целях время от времени принимали его запросто.
Зная по опыту, что все они, и светские львицы, и третьестепенные актрисы, испытывают к нему особое влечение, что он обладает способностью мгновенно завоевывать их симпатию, Дюруа с нетерпением стреноженного скакуна рвался навстречу той, от которой могло зависеть его будущее.
Ему часто приходила в голову мысль посетить г-жу Форестье, но оскорбительный прием, который ему оказали прошлый раз, удерживал его от этого шага, а кроме того, он ждал, чтобы его пригласил муж. И вот наконец, вспомнив о г-же де Марель, вспомнив о том, что она звала его к себе, он как-то днем, когда ему нечего было делать, отправился к ней.
«До трех часов я всегда дома», – сказала она ему тогда.
Дюруа позвонил к ней в половине третьего.
Она жила на улице Верней, на пятом этаже.
На звонок вышла молоденькая растрепанная горничная и, поправляя чепчик, сказала:
– Госпожа де Марель дома, только я не знаю, встала ли она.
С этими словами горничная распахнула незапертую дверь в гостиную.
Дюруа вошел. Комната была довольно большая, скудно обставленная, неряшливо прибранная. Вдоль стен тянулись старые, выцветшие кресла, – должно быть, их расставляла по своему усмотрению служанка, так как здесь совсем не чувствовалось искусной и заботливой женской руки, любящей домашний уют. На неодинаковой длины шнурах криво висели четыре жалкие картины, изображавшие лодку, плывшую по реке, корабль в море, мельницу среди поля и дровосека в лесу. Было видно, что они давно уже висят так и что по ним равнодушно скользит взор беспечной хозяйки.
Дюруа сел в ожидании. Ждать ему пришлось долго. Но вот дверь отворилась, и вбежала г-жа де Марель в розовом шелковом кимоно с вышитыми золотом пейзажами, голубыми цветами и белыми птицами.
– Представьте, я была еще в постели, – сказала она. – Как это мило с вашей стороны, что вы пришли меня навестить! Я была уверена, что вы обо мне забыли.
С сияющим лицом она протянула ему обе руки, и Дюруа, сразу почувствовав себя легко в этой скромной обстановке, взял их в свои и поцеловал одну, как это сделал однажды при нем Норбер де Варен.
Г-жа де Марель усадила его.
– Как вы изменились! – оглядев его с ног до головы, воскликнула она. – Вы явно похорошели. Париж идет вам на пользу. Ну, рассказывайте новости.
И они принялись болтать, точно старые знакомые, наслаждаясь этой внезапно возникшей простотой отношений, чувствуя, как идут от одного к другому токи интимности, приязни, доверия, благодаря которым два близких по духу и по рождению существа в пять минут становятся друзьями.
Неожиданно г-жа де Марель прервала разговор.
– Как странно, что я так просто чувствую себя с вами! – с удивлением заметила она. – Мне кажется, я знаю вас лет десять. Я убеждена, что мы будем друзьями. Хотите?
– Разумеется, – ответил он.
Но его улыбка намекала на нечто большее.
Он находил, что она обольстительна в этом ярком и легком пеньюаре, менее изящна, чем та, другая, в белом, менее женственна, не так нежна, но зато более соблазнительна, более пикантна.
Г-жа Форестье с застывшей на ее лице благосклонной улыбкой, как бы говорившей: «Вы мне нравитесь» и в то же время: «Берегитесь», притягивавшей и вместе с тем отстранявшей его, – улыбкой, истинный смысл которой невозможно было понять, – вызывала желание броситься к ее ногам, целовать тонкое кружево ее корсажа, упиваясь благоуханным теплом, исходившим от ее груди. Г-жа де Марель вызывала более грубое, более определенное желание, от которого у него дрожали руки, когда под легким шелком обрисовывалось ее тело.
Она болтала без умолку, по обыкновению, приправляя свою речь непринужденными остротами, – так мастеровой, применив особый прием, к удивлению присутствующих, добивается успеха в работе, которая представлялась непосильной другим. Он слушал ее и думал: «Хорошо бы все это запомнить. Из ее болтовни о событиях дня можно было бы составить потом великолепную парижскую хронику».
Кто-то тихо, чуть слышно постучал в дверь.
– Войди, крошка! – крикнула г-жа де Марель.
Девочка, войдя, направилась прямо к Дюруа и протянула ему руку.
– Это настоящая победа, – прошептала изумленная мать. – Я не узнаю Лорину.
Дюруа, поцеловав девочку и усадив рядом с собой, ласково и в то же время серьезно начал расспрашивать ее, что она поделывала это время. Она отвечала ему с важностью взрослой, нежным, как флейта, голоском.
На часах пробило три. Дюруа встал.
– Приходите почаще, – сказала г-жа де Марель, – будем с вами болтать, как сегодня, я всегда вам рада. А почему вас больше не видно у Форестье?
– Да так, – ответил он. – Я был очень занят. Надеюсь, как-нибудь на днях мы там встретимся.
И он вышел от нее, полный неясных надежд.
Форестье он ни словом не обмолвился о своем визите.
Но он долго хранил воспоминание о нем, больше чем воспоминание, – ощущение нереального, хотя и постоянного присутствия этой женщины. Ему казалось, что он унес с собой частицу ее существа: внешний ее облик стоял у него перед глазами, внутренний же, во всей своей пленительности, запечатлелся у него в душе. Он жил под обаянием этого образа, как это бывает порой, когда проведешь с любимым человеком несколько светлых мгновений. Это некая странная одержимость – смутная, сокровенная, волнующая, восхитительная в своей таинственности.
Вскоре он сделал ей второй визит.
Как только горничная провела его в гостиную, явилась Лорина. На этот раз она уже не протянула ему руки, а подставила для поцелуя лобик.
– Мама просит вас подождать, – сказала Лорина. – Она выйдет через четверть часа, она еще не одета. Я посижу с вами.
Церемонное обхождение Лорины забавляло Дюруа, и он сказал ей:
– Отлично, мадемуазель, я с большим удовольствием проведу с вами эти четверть часа. Но только вы, пожалуйста, не думайте, что я человек серьезный, – я играю по целым дням. А потому предлагаю вам поиграть в кошку и мышку.
Девочка была поражена; она улыбнулась так, как улыбаются взрослые женщины, когда они несколько шокированы и удивлены, и тихо сказала:
– В комнатах не играют.
– Это ко мне не относится, – возразил он. – Я играю везде. Ну, ловите меня!
И он стал бегать вокруг стола, поддразнивая и подзадоривая Лорину, а она шла за ним, не переставая улыбаться снисходительно-учтивой улыбкой, время от времени протягивала руку и дотрагивалась до него, но все еще не решалась за ним бежать.
Он останавливался, присаживался на корточки, но стоило ей нерешительными шажками подойти к нему, – и он, подпрыгнув, как чертик, выскочивший из коробочки, перелетал в противоположный конец гостиной. Это ее смешило, в конце концов она не могла удержаться от смеха и, оживившись, засеменила вдогонку, боязливо и радостно вскрикивая, когда ей казалось, что он у нее в руках. Преграждая ей дорогу, он подставлял стул, она несколько раз обегала его кругом, потом он бросал его и хватал другой. Теперь Лорина, разрумянившаяся, увлеченная новой игрой, без устали носилась по комнате и, следя за всеми его шалостями, хитростями и уловками, по-детски бурно выражала свой восторг.
Вдруг, в ту самую минуту, когда она уже была уверена, что он от нее не уйдет, Дюруа схватил ее на руки и, подняв до потолка, крикнул:
– Попалась!
Пытаясь вырваться, она болтала ногами и заливалась счастливым смехом.
Вошла г-жа де Марель и в полном изумлении остановилась:
– Боже мой, Лорина!.. Лорина играет… Да вы чародей, сударь…
Он опустил девочку на пол, поцеловал руку матери, и они сели, усадив Лорину посередине. Им хотелось поговорить, но Лорина, обычно такая молчаливая, была очень возбуждена и болтала не переставая, – в конце концов пришлось выпроводить ее в детскую.
Она покорилась безропотно, но со слезами на глазах.
Когда они остались вдвоем, г-жа де Марель, понизив голос, сказала:
– Знаете что, у меня есть один грандиозный план, и я подумала о вас. Дело вот в чем: я каждую неделю обедаю у Форестье и время от времени, в свою очередь, приглашаю их в ресторан. Я не люблю принимать у себя гостей, я для этого не приспособлена, да и потом я ничего не смыслю ни в стряпне, ни в домашнем хозяйстве, – ровным счетом ничего. Я веду богемный образ жизни. Так вот, время от времени я приглашаю их в ресторан, но втроем – это не так весело, а мои знакомые им не компания. Все это я говорю для того, чтобы объяснить свое не совсем обычное предложение. Вы, конечно, догадываетесь, что я прошу вас пообедать с нами, – мы соберемся в кафе «Риш» в субботу, в половине восьмого. Вы знаете, где это?
Он с радостью согласился.
– Нас будет четверо, как раз две пары, – продолжала она. – Эти пирушки – большое развлечение для нас, женщин: ведь нам все это еще в диковинку.
На ней было темно-коричневое платье; оно кокетливо и вызывающе обтягивало ее талию, бедра, плечи и грудь, и это несоответствие между утонченной, изысканной элегантностью ее костюма и тем неприглядным зрелищем, какое являла собой гостиная, почему-то приводило Дюруа в изумление, вызывало в нем даже некоторое не понятное ему самому чувство неловкости.
Все, что было на ней надето, все, что облегало ее тело вплотную или только прикасалось к нему, носило на себе отпечаток изящества и тонкого вкуса, а до всего остального ей, по-видимому, не было никакого дела.
Он расстался с ней, сохранив, как и в прошлый раз, ощущение ее незримого присутствия, порой доходившее до галлюцинаций. С возрастающим нетерпением ожидал он назначенного дня.
Он опять взял напрокат фрак – приобрести парадный костюм ему не позволяли финансы – и первый явился в ресторан за несколько минут до условленного часа.
Его провели на третий этаж, в маленький, обитый красной материей кабинет с единственным окном, выходившим на бульвар. На квадратном столике, накрытом на четыре прибора, белая скатерть блестела, как лакированная. Бокалы, серебро, тарелки – все это весело сверкало, озаренное пламенем двенадцати свечей, горевших в двух высоких канделябрах.
Перед окном росло дерево, и его листва в полосе яркого света, падавшего из отдельных кабинетов, казалась сплошным светло-зеленым пятном.
Дюруа сел на низкий диван, обитый, как и стены, красной материей, ослабевшие пружины тотчас ушли внутрь, и ему почудилось, что он падает в яму.
Неясный шум наполнял весь этот огромный дом, – тот слитный гул больших ресторанов, который образуют быстрые, заглушенные коврами шаги лакеев, снующих по коридору, звон серебра и посуды, скрип отворяемых на мгновение дверей и доносящиеся вслед за тем голоса посетителей, закупоренных в тесных отдельных кабинетах.
Вошел Форестье и пожал ему руку с дружеской фамильярностью, какой он никогда не проявлял по отношению к нему в редакции «Французской жизни».
– Дамы придут вместе, – сообщил он. – Люблю я эти обеды в ресторане!
Он осмотрел стол, погасил тускло мерцавший газовый рожок, закрыл одну створку окна, чтобы оттуда не дуло, и, выбрав место, защищенное от сквозняка, сказал:
– Мне надо очень беречься. Весь месяц я чувствовал себя сносно, а теперь опять стало хуже. Простудился я вернее всего во вторник, когда выходил из театра.
Дверь отворилась, и в сопровождении метрдотеля вошли обе молодые женщины в шляпках с опущенной вуалью, тихие, скромные, с тем очаровательным в своей таинственности видом, какой всегда принимают дамы в подобных местах, где каждое соседство и каждая встреча внушают опасения.
Дюруа подошел к г-же Форестье, – она начала пенять ему за то, что он у них не бывает.
– Да, да, я знаю, вы предпочитаете госпожу де Марель, – с улыбкой взглянув на свою подругу, сказала она, – для нее у вас находится время.
Как только все уселись, метрдотель подал Форестье карту вин.
– Мужчины как хотят, – возбужденно заговорила г-жа де Марель, – а нам принесите замороженного шампанского, самого лучшего сладкого шампанского – понимаете? – и больше ничего.
Когда метрдотель ушел, она заявила с нервным смешком:
– Сегодня я напьюсь. Мы устроим кутеж, настоящий кутеж.
Форестье, по-видимому, не слыхал, что она сказала.
– Ничего, если я закрою окно? – спросил он. – У меня уже несколько дней болит грудь.
– Сделайте одолжение.
Он подошел к окну, захлопнул вторую створку и с прояснившимся, повеселевшим лицом сел за стол.
Жена его хранила молчание, – казалось, она была занята своими мыслями. Опустив глаза, она с загадочной и какой-то дразнящей улыбкой рассматривала бокалы.
Подали остендские устрицы, крошечные жирные устрицы, похожие на маленькие уши, – они таяли во рту, точно соленые конфетки.
Затем подали суп, потом форель, розовую, как тело девушки, и началась беседа.
Речь шла об одной скандальной истории, наделавшей много шуму: о происшествии с некоей светской дамой, которую друг ее мужа застал в отдельном кабинете, где она ужинала с каким-то иностранным князем.
Форестье от души смеялся над этим приключением, но дамы назвали поступок нескромного болтуна гнусным и подлым. Дюруа принял их сторону и решительно заявил, что мужчина, кем бы он ни являлся в подобной истории – главным действующим лицом, наперсником или случайным свидетелем, – должен быть нем как могила.
– Как чудесно было бы жить на свете, если б мы могли вполне доверять друг другу! – воскликнул он. – Часто, очень часто, почти всегда, женщину останавливает только боязнь огласки. В самом деле, разве это не так? – продолжал он с улыбкой. – Какая женщина не поддалась бы мимолетному увлечению, не покорилась бурной, внезапно налетевшей страсти, отказалась от своих любовных причуд, если б только ее не пугала возможность поплатиться за краткий и легкий миг счастья горькими слезами и неизгладимым позором!
Он говорил убедительно, горячо, словно защищая кого-то, словно защищая самого себя, словно желая, чтобы его поняли так: «Со мной это не страшно. Попробуйте – увидите сами».
Обе женщины поощряли его взглядом, мысленно соглашаясь с ним, и своим одобрительным молчанием словно подтверждали, что их строгая нравственность, нравственность парижанок, не устояла бы, если б они были уверены в сохранении тайны.
Форестье полулежал на диване, подобрав под себя одну ногу и засунув за жилет салфетку, чтобы не запачкать фрака.
– Ого! Дай им волю – можно себе представить, что бы они натворили! – неожиданно заявил он, прерывая свою речь циничным смехом. – Черт побери, бедные мужья!
Заговорили о любви. Дюруа не верил в существование вечной любви, однако допускал, что она может перейти в длительную привязанность, в тесную, основанную на взаимном доверии дружбу. Физическая близость лишь скрепляет союз сердец. Но о сценах ревности, мучительных драмах, мольбах и упреках, почти неизбежно сопровождающих разрыв, он говорил с возмущением.
Когда он кончил, г-жа де Марель сказала со вздохом:
– Да, любовь – это единственная радость в жизни, но мы сами часто портим ее, предъявляя слишком большие требования.
– Да… да… хорошо быть любимой, – играя ножом, подтвердила г-жа Форестье.
Но при взгляде на нее казалось, что мечты ее идут еще дальше, казалось, что она думает о таких вещах, о которых никогда не осмелилась бы заговорить.
В ожидании следующего блюда все время от времени потягивали шампанское, закусывая верхней корочкой маленьких круглых хлебцев. И как это светлое вино, глоток за глотком вливаясь в гортань, воспламеняло кровь и мутило рассудок, так, пьяня и томя, всеми их помыслами постепенно овладевала любовь.
Наконец на толстом слое мелких головок спаржи подали сочные, воздушные бараньи котлеты.
– Славная штука, черт бы ее побрал! – воскликнул Форестье.
Все ели медленно, смакуя нежное мясо и маслянистые, как сливки, овощи.
– Когда я влюблен, весь мир для меня перестает существовать, – снова заговорил Дюруа.
Он произнес это с полной убежденностью: одна мысль о блаженстве любви приводила его в восторг, сливавшийся с тем блаженством, какое доставлял ему вкусный обед.
Г-жа Форестье с обычным для нее безучастным выражением лица сказала вполголоса:
– Ни с чем нельзя сравнить радость первого рукопожатия, когда одна рука спрашивает: «Вы меня любите?», а другая отвечает: «Да, я люблю тебя».
Г-жа де Марель залпом осушила бокал шампанского и, ставя его на стол, весело сказала:
– Ну, у меня не столь платонические наклонности.
Послышался одобрительный смех, глаза у всех загорелись.
Форестье развалился на диване, расставил руки и, облокотившись на подушки, серьезным тоном заговорил:
– Ваша откровенность делает вам честь, – сразу видно, что вы женщина практичная. Но позвольте спросить: какого мнения на этот счет господин де Марель?
Медленно поведя плечами в знак высочайшего, безграничного презрения, она отчеканила:
– У господина де Мареля нет на этот счет своего мнения. Он… воздерживается.
И вот наконец из области возвышенных теорий любви разговор спустился в цветущий сад благопристойной распущенности.
Настал час тонких намеков, тех слов, что приподнимают покровы, подобно тому, как женщины приподнимают платье, – час недомолвок и обиняков, искусно зашифрованных вольностей, бесстыдного лицемерия, приличных выражений, заключающих в себе неприличный смысл, тех фраз, которые мгновенно воссоздают перед мысленным взором все, чего нельзя сказать прямо, тех фраз, которые помогают светским людям вести таинственную, тонкую любовную игру, словно по уговору, настраивать ум на нескромный лад, предаваться сладострастным, волнующим, как объятие, мечтам, воскрешать в памяти все то постыдное, тщательно скрываемое и упоительное, что совершается на ложе страсти.
Подали жаркое – куропаток и перепелок и к ним горошек, затем паштет в мисочке и к нему салат с кружевными листьями, словно зеленый мох, наполнявший большой, в виде таза, салатник. Увлеченные разговором, погруженные в волны любви, собеседники ели теперь машинально, уже не смакуя.
Обе дамы делали по временам рискованные замечания, г-жа де Марель – с присущей ей смелостью, граничившей с вызовом, г-жа Форестье – с очаровательной сдержанностью, с оттенком стыдливости в голосе, тоне, улыбке, манерах, – оттенком, который не только не смягчал, но подчеркивал смелость выражений, исходивших из ее уст.
Форестье, развалившись на подушках, смеялся, пил, ел за обе щеки и время от времени позволял себе что-нибудь до того игривое или сальное, что дамы, отчасти действительно шокированные его грубостью, но больше для приличия, на несколько секунд принимали сконфуженный вид.
– Так-так, дети мои, – прибавлял он, сказав какую-нибудь явную непристойность. – Вы и не до того договоритесь, если будете продолжать в том же духе.
Подали десерт, потом кофе. Ликеры только еще больше разгорячили и отуманили головы и без того возбужденных собеседников.
Г-жа де Марель исполнила свое обещание: она действительно опьянела. И она сознавалась в этом с веселой и болтливой грацией женщины, которая, чтобы позабавить гостей, старается казаться пьянее, чем на самом деле.
Г-жа Форестье молчала, – быть может, из осторожности. Дюруа, боясь сделать какую-нибудь оплошность, искусно скрывал охватившее его волнение.
Закурили папиросы, и Форестье вдруг закашлялся.
Мучительный приступ надрывал ему грудь. На лбу у него выступил пот; он прижал салфетку к губам и, весь багровый от напряжения, давился кашлем.
– Нет, эти званые обеды не для меня, – отдышавшись, сердито проворчал он. – Какое идиотство!
Мысль о болезни удручала его, она мгновенно рассеяла то благодушное настроение, в каком он находился все время.
– Пойдемте домой, – сказал он.
Г-жа де Марель вызвала лакея и потребовала счет.
Счет был подан незамедлительно. Она начала было просматривать его, но цифры прыгали у нее перед глазами, и она передала его Дюруа.
– Послушайте, расплатитесь за меня, я ничего не вижу, я совсем пьяна.
И она бросила ему кошелек.
Общий итог достигал ста тридцати франков. Дюруа проверил счет, дал два кредитных билета и, получая сдачу, шепнул ей:
– Сколько оставить на чай?
– Не знаю, на ваше усмотрение.
Он положил на тарелку пять франков и, возвратив г-же де Марель кошелек, спросил:
– Вы разрешите мне проводить вас?
– Разумеется. Одна я не доберусь до дому.
Они попрощались с супругами Форестье, и Дюруа очутился в экипаже вдвоем с г-жой де Марель.
Он чувствовал, что она здесь, совсем близко от него, в этой движущейся закрытой и темной коробке, которую лишь на мгновение освещали уличные фонари. Сквозь ткань одежды он ощущал теплоту ее плеча и не мог выговорить ни слова, ни единого слова: мысли его были парализованы неодолимым желанием заключить ее в свои объятия.
«Что будет, если я осмелюсь?» – думал он. Вспоминая то, что говорилось за обедом, он преисполнялся решимости, но боязнь скандала удерживала его.
Забившись в угол, она сидела неподвижно и тоже молчала. Он мог бы подумать, что она спит, если б не видел, как блестели у нее глаза, когда луч света проникал в экипаж.
«О чем она думает?» Он знал, что в таких случаях нельзя нарушить молчание, что одно слово, одно-единственное слово, может испортить все. А для внезапной и решительной атаки ему не хватало смелости.
Вдруг он почувствовал, что она шевельнула ногой. Достаточно было этого чуть заметного движения, резкого, нервного, нетерпеливого, выражавшего досаду, а быть может, призыв, чтобы он весь затрепетал и, живо обернувшись, потянулся к ней, ища губами ее губы, а руками – ее тело.
Она слабо вскрикнула, попыталась выпрямиться, высвободиться, оттолкнуть его – и наконец сдалась, как бы не в силах сопротивляться долее.
Немного погодя карета остановилась перед ее домом, и от неожиданности из головы у него вылетели все нежные слова, а ему хотелось выразить ей свою признательность, поблагодарить ее, сказать, что он ее любит, что он ее боготворит. Между тем, ошеломленная случившимся, она не поднималась, не двигалась. Боясь возбудить подозрения у кучера, он первый спрыгнул с подножки и подал ей руку.
Слегка пошатываясь, она молча вышла из экипажа. Он позвонил и, пока отворяли дверь, успел спросить:
– Когда мы увидимся?
– Приходите ко мне завтракать, – чуть слышно прошептала она и, с грохотом, похожим на пушечный выстрел, захлопнув за собой тяжелую дверь, скрылась в темном подъезде.
Он дал кучеру пять франков и, торжествующий, не помня себя от радости, понесся домой.
Наконец-то он овладел замужней женщиной! Светской женщиной! Настоящей светской женщиной! Парижанкой! Как все это просто и неожиданно вышло!
Раньше он представлял себе, что победа над этими обворожительными созданиями требует бесконечных усилий, неистощимого терпения, достигается искусной осадой, под которой следует разуметь ухаживания, вздохи, слова любви и, наконец, подарки. Но вот первая, кого он встретил, отдалась ему при первом же натиске, так скоро, что он до сих пор не мог опомниться.
«Она была пьяна, – думал он, – завтра будет другая песня. Без слез дело не обойдется». Эта мысль встревожила его, но он тут же сказал себе: «Ничего-ничего! Теперь она моя, а уж я сумею держать ее в руках».
И в том неясном мираже, где носились его мечты о славе, почете, счастье, довольстве, любви, он вдруг различил вереницы изящных, богатых, всемогущих женщин, которые, точно статистки в каком-нибудь театральном апофеозе, с улыбкой исчезали одна за другой в золотых облаках, сотканных из его надежд.
Сон его был полон видений.
На другой день, поднимаясь по лестнице к г-же де Марель, он испытывал легкое волнение. Как она примет его? А что, если совсем не примет? Что, если она не велела впускать его? Что, если она рассказала… Нет, она ничего не могла рассказать, не открыв всей истины. Значит, хозяин положения – он.
Молоденькая горничная отворила дверь. Выражение лица у нее было обычное. Это его успокоило, точно она и в самом деле могла выйти к нему с расстроенным видом.
– Как себя чувствует госпожа де Марель? – спросил он.
– Хорошо, сударь, как всегда, – ответила она и провела его в гостиную.
Он подошел к камину, чтобы осмотреть свой костюм и прическу, и, поправляя перед зеркалом галстук, внезапно увидел отражение г-жи де Марель, смотревшей на него с порога спальни.
Он сделал вид, что не заметил ее, и, прежде чем встретиться лицом к лицу, они несколько секунд настороженно следили друг за другом в зеркале.
Наконец он обернулся. Она не двигалась с места, – казалось, она выжидала. Тогда он бросился к ней, шепча:
– Как я люблю вас! Как я люблю вас!
Она раскрыла объятия, склонилась к нему на грудь, затем подняла голову. Последовал продолжительный поцелуй.
«Вышло гораздо проще, чем я ожидал, – подумал он. – Все идет прекрасно».
Наконец они оторвались друг от друга. Он молча улыбался, стараясь выразить взглядом свою беспредельную любовь.
Она тоже улыбалась, – так улыбаются женщины, когда хотят выразить свое согласие, желание, готовность отдаться.
– Мы одни, – прошептала она, – Лорину я отослала завтракать к подруге.
– Благодарю, – целуя ей руки, сказал он с глубоким вздохом. – Я обожаю вас.
Она взяла его под руку, – так, как будто он был ее мужем, – подвела к дивану, и они сели рядом.
Теперь ему необходимо было начать изящную, волнующую беседу, но, не найдя подходящей темы, он нерешительно проговорил:
– Так вы не очень на меня сердитесь?
Она зажала ему рот рукой.
– Молчи!
И они продолжали молча сидеть, глаза в глаза, сжимая друг другу горячие руки.
– Как я жаждал обладать вами! – сказал он.
– Молчи! – снова сказала она.
Было слышно, как в столовой гремит тарелками горничная.
Он встал.
– Я не могу сидеть подле вас. Я теряю голову.
Дверь отворилась.
– Кушать подано.
Он торжественно повел ее к столу.
За завтраком они сидели друг против друга, беспрестанно обмениваясь улыбками, взглядами, занятые только собой, проникнутые сладким очарованием зарождающейся нежности. Они машинально глотали то, что им подавали на стол. Вдруг он почувствовал прикосновение ножки, маленькой ножки, блуждавшей под столом. Он зажал ее между своих ступней и уже не отпускал, сжимая изо всех сил.
Горничная входила и уходила, приносила и уносила блюда, и при этом у нее был такой равнодушный вид, как будто она ровно ничего не замечала.
После завтрака они вернулись в гостиную и снова сели рядом на диване.
Он подвигался все ближе и ближе к ней, пытаясь обнять ее. Но она ласковым движением отстраняла его.
– Осторожней, могут войти.
– Когда же мы останемся совсем одни? – прошептал он. – Когда же я смогу высказать, как я люблю вас?
Она нагнулась к самому его уху и еле слышно сказала:
– На днях я ненадолго зайду к вам.
Он почувствовал, что краснеет.
– Но я… я живу… очень скромно.
Она улыбнулась:
– Это не важно. Я приду поглядеть на вас, а не на вашу квартиру.
Он стал добиваться от нее, чтобы она сказала, когда придет. Она назначила день в конце следующей недели, но он, стискивая и ломая ей руки, стал умолять ее ускорить свидание; речи его были бессвязны, в глазах появился лихорадочный блеск, щеки пылали огнем желания, того неукротимого желания, какое всегда вызывают трапезы, совершаемые вдвоем.
Эти жаркие мольбы забавляли ее, и она постепенно уступала ему по одному дню. Но он повторял:
– Завтра… Скажите: завтра…
Наконец она согласилась.
– Хорошо. Завтра. В пять часов.
Глубокий радостный вздох вырвался у него из груди. И между ними завязалась беседа, почти спокойная, точно они лет двадцать были близко знакомы.
Раздался звонок, – оба вздрогнули и поспешили отодвинуться друг от друга.
– Это, наверно, Лорина, – прошептала она.
Девочка вошла и в изумлении остановилась, потом, вне себя от радости, захлопала в ладоши и подбежала к Дюруа.
– А, Милый друг! – закричала она.
Г-жа де Марель засмеялась:
– Что? Милый друг? Лорина вас уже окрестила! По-моему, это очень славное прозвище. Я тоже буду вас называть Милым другом!
Он посадил девочку к себе на колени, и ему пришлось играть с ней во все игры, которым он ее научил.
Без двадцати три он распрощался и отправился в редакцию. На лестнице он еще раз шепнул в полуотворенную дверь:
– Завтра. В пять часов.
Г-жа де Марель, лишь по движению его губ догадавшись, что он хотел ей сказать, улыбкой ответила «да» и исчезла.
Покончив с редакционными делами, он стал думать о том, как убрать комнату для приема любовницы, как лучше всего скрыть убожество своего жилья. Ему пришло на ум развесить по cтeнам японские безделушки. За пять франков он купил целую коллекцию миниатюрных вееров, экранчиков, пестрых лоскутов и прикрыл ими наиболее заметные пятна на обоях. На оконные стекла он налепил прозрачные картинки, изображавшие речные суда, стаи птиц на фоне красного неба, разноцветных дам на балконах и вереницы черненьких человечков, бредущих по снежной равнине.
Его каморка, в которой буквально негде было повернуться, скоро стала похожа на разрисованный бумажный фонарь. Довольный эффектом, он весь вечер приклеивал к потолку птиц, вырезанных из остатков цветной бумаги.
Потом лег и заснул под свистки паровозов.
На другой день он вернулся пораньше и принес корзинку пирожных и бутылку мадеры, купленную в бакалейной лавке. Немного погодя ему пришлось еще раз выйти, чтобы раздобыть две тарелки и два стакана. Угощение он поставил на умывальник, прикрыв грязную деревянную доску салфеткой, а таз и кувшин спрятал вниз.
И стал ждать.
Она пришла в четверть шестого и, пораженная пестротою рисунков, от которой рябило в глазах, невольно воскликнула:
– Как у вас хорошо! Только уж очень много народу на лестнице.
Он обнял ее и, задыхаясь от страсти, принялся целовать сквозь вуаль пряди волос, выбившиеся у нее из-под шляпы.
Через полтора часа он проводил ее до стоянки фиакров на Римской улице. Когда она села в экипаж, он шепнул:
– Во вторник, в это же время.
– В это же время, во вторник, – подтвердила она.
Уже стемнело, и она безбоязненно притянула к себе его голову в открытую дверцу кареты и поцеловала в губы. Кучер поднял хлыст, она успела крикнуть:
– До свидания, Милый друг!
И белая кляча, сдвинув с места ветхий экипаж, затрусила усталой рысцой.
В течение трех недель Дюруа принимал у себя г-жу де Марель каждые два-три дня, иногда утром, иногда вечером.
Как-то днем, когда он поджидал ее, громкие крики на лестнице заставили его подойти к двери. Плакал ребенок. Послышался сердитый мужской голос.
– Вот чертенок, чего он ревет?
– Да эта паскуда, что таскается наверх к журналисту, сшибла с ног нашего Никола на площадке. Я бы этих шлюх на порог не пускала, – не видят, что у них под ногами ребенок!
Дюруа в ужасе отскочил, – до него донеслись торопливые шаги и стремительный шелест платья.
Вслед за тем в дверь, которую он только что запер, постучали. Он отворил, и в комнату вбежала запыхавшаяся, разъяренная г-жа де Марель.
– Ты слышал? – еле выговорила она.
Он сделал вид, что ничего не знает.
– Нет, а что?
– Как они меня оскорбили?
– Кто?
– Негодяи, что живут этажом ниже.
– Да нет! Что такое, скажи?
Вместо ответа она разрыдалась.
Ему пришлось снять с нее шляпу, расшнуровать корсет, уложить ее на кровать и растереть мокрым полотенцем виски. Она задыхалась. Но как только припадок прошел, она дала волю своему гневу.
Она требовала, чтобы он сию же минуту спустился вниз, отколотил их, убил.
– Но ведь это же рабочие, грубый народ, – твердил он. – Подумай, придется подавать в суд, тебя могут узнать, арестовать – и ты погибла. С такими людьми лучше не связываться.
Она заговорила о другом:
– Как же нам быть? Я больше сюда не приду.
– Очень просто, – ответил он, – я перееду на другую квартиру.
– Да… – прошептала она. – Но это долго.
Внезапно у нее мелькнула какая-то мысль.
– Нет-нет, послушай, – сразу успокоившись, заговорила она, – я нашла выход, предоставь все мне, тебе ни о чем не надо заботиться. Завтра утром я пришлю тебе «голубой листочек».
«Голубыми листочками» она называла городские письма-телеграммы.
Теперь она уже улыбалась, в восторге от своей затеи, которой пока не хотела делиться с Дюруа. В этот день она особенно бурно проявляла свою страсть.
Все же, когда она спускалась по лестнице, ноги у нее подкашивались от волнения, и она всей тяжестью опиралась на руку своего возлюбленного.
Они никого не встретили.
Он вставал поздно и на другой день в одиннадцать часов еще лежал в постели, когда почтальон принес ему обещанный «голубой листочек».
Дюруа распечатал его и прочел:
«Свидание сегодня в пять, Константинопольская, 127. Вели отпереть квартиру, снятую госпожой Дюруа.
Целую. Кло».
Ровно в пять часов он вошел в швейцарскую огромного дома, где сдавались меблированные комнаты.
– Здесь сняла квартиру госпожа Дюруа? – спросил он.
– Да, сударь.
– Будьте добры, проводите меня.
Швейцар, очевидно, привыкший к щекотливым положениям, которые требовали от него сугубой осторожности, внимательно посмотрел на него и, выбирая из большой связки ключ, спросил:
– Вы и есть господин Дюруа?
– Ну да!
Через несколько секунд Дюруа переступил порог маленькой квартиры из двух комнат, в нижнем этаже, напротив швейцарской.
Гостиная, оклеенная довольно чистыми пестрыми обоями, была обставлена мебелью красного дерева, обитой зеленоватым репсом с желтыми разводами, и застелена жиденьким, вытканным цветами ковром, сквозь который легко прощупывались доски пола.
Три четверти крошечной спальни заполняла огромная кровать, эта необходимая принадлежность меблированных комнат; погребенная под красным пуховым одеялом в подозрительных пятнах, отделенная тяжелыми голубыми занавесками, тоже из репса, она стояла в глубине и занимала всю стену.
Дюруа был недоволен и озабочен. «Эта квартирка будет стоить мне бешеных денег, – подумал он. – Придется опять залезать в долги. Как это глупо с ее стороны!»
Дверь отворилась, и в комнату, шурша шелками, простирая объятия, вихрем влетела Клотильда. Она ликовала.
– Уютно, правда, уютно? И не нужно никуда подниматься, – прямо с улицы, в нижнем этаже. Можно влезать и вылезать в окно, так что и швейцар не увидит. Как нам будет хорошо здесь вдвоем!
Он холодно поцеловал ее, не решаясь задать вопрос, вертевшийся у него на языке.
Клотильда положила на круглый столик, стоявший посреди комнаты, большой пакет. Развязав его, она вынула оттуда мыло, флакон с туалетной водой, губку, коробку шпилек, крючок для ботинок и маленькие щипцы для завивки волос, чтобы поправлять непослушные пряди, вечно падавшие на лоб.
Ей доставляло особое удовольствие играть в новоселье, подыскивать место для каждой вещи.
Выдвигая ящики, она продолжала болтать:
– На всякий случай надо принести сюда немного белья, чтобы было во что переодеться. Это будет очень удобно. Если меня, например, застанет на улице ливень, я прибегу сюда сушиться. У каждого из нас будет свой ключ, а третий оставим у швейцара, на случай если забудем свой. Я сняла на три месяца, разумеется, на твое имя, – не могла же я назвать свою фамилию.
– Ты мне скажешь, когда нужно будет платить? – наконец спросил он.
– Уже уплачено, милый! – простодушно ответила она.
– Значит, я твой должник? – продолжал он допытываться.
– Да нет же, котик, это тебя не касается, это мой маленький каприз.
Он сделал сердитое лицо.
– Ну нет, извини! Я этого не допущу.
Она подошла и с умоляющим видом положила руки ему на плечи:
– Прошу тебя, Жорж, мне будет так приятно думать, так приятно думать, что наше гнездышко принадлежит мне, мне одной! Ведь это не может тебя оскорбить? Правда? Пусть это будет мой дар нашей любви. Скажи, что ты согласен, мой милый Жорж, скажи!..
Она молила его взглядом, прикосновением губ, всем существом.
Он долго еще заставлял упрашивать себя, отказывался с недовольною миною, но в конце концов уступил: в глубине души он находил это справедливым.
Когда же она ушла, он прошептал, потирая руки: «Какая она все-таки милая!» Почему у него создалось такое мнение о ней именно сегодня, в это он старался не углубляться.
Несколько дней спустя он снова получил «голубой листочек».
«Сегодня вечером после полуторамесячной ревизии возвращается муж. Придется неделю не видеться. Какая тоска, мой милый!
Твоя Кло».
Дюруа был поражен. Он совсем забыл о существовании мужа. Право, стоило бы взглянуть на этого человека хоть раз только для того, чтобы иметь о нем представление!
Он стал терпеливо ждать его отъезда, но все же провел два вечера в Фоли-Бержер, откуда его уводила к себе Рашель.
Однажды утром снова пришла телеграмма, состоявшая из четырех слов: «Сегодня в пять. Кло».
Оба явились на свидание раньше времени. В бурном порыве страсти она бросилась к нему в объятия и, покрыв жаркими поцелуями его лицо, сказала:
– Когда мы насладимся друг другом, ты меня поведешь куда-нибудь обедать, хорошо? Теперь я свободна.
Было еще только начало месяца, а жалованье Дюруа давно забрал вперед и жил займами, прося в долг у кого попало, но в этот день он случайно оказался при деньгах и обрадовался возможности что-нибудь на нее истратить.
– Конечно, дорогая, куда хочешь, – ответил он.
Около семи они вышли на внешние бульвары. Повиснув у него на руке, она шептала ему на ухо:
– Если б ты знал, как я люблю ходить с тобой под руку, как приятно чувствовать, что ты рядом со мной!
– Хочешь, пойдем к Латюилю? – предложил он.
– Нет, там слишком шикарно, – возразила она. – Я бы предпочла что-нибудь повеселей и попроще, какой-нибудь ресторанчик, куда ходят служащие и работницы. Я обожаю кабачки! Ах, если б мы могли поехать за город!
В этом квартале Дюруа не мог указать ничего подходящего, и они долго бродили по бульварам, пока им не попался на глаза винный погребок с отдельным залом для обедающих. Клотильда увидела в окно двух простоволосых девчонок, сидевших с двумя военными.
В глубине длинной и узкой комнаты обедали три извозчика, и еще какой-то подозрительный тип, развалившись на стуле и засунув руки за пояс брюк, посасывал трубку. Его куртка представляла собой коллекцию пятен. Горлышко бутылки, кусок хлеба, что-то завернутое в газету и обрывок бечевки торчали из его оттопыренных чревоподобных карманов. Волосы у него были густые, курчавые, взъерошенные, серые от грязи. На полу, под столом, валялась фуражка.
Появление элегантно одетой дамы произвело сенсацию. Парочки перестали шушукаться, извозчики прекратили спор, подозрительный тип, вынув изо рта трубку, сплюнул на пол и слегка повернул голову.
– Здесь очень мило! – прошептала Клотильда. – Я уверена, что мы останемся довольны. В следующий раз я оденусь работницей.
Без всякого стеснения и без малейшего чувства брезгливости она села за деревянный, лоснившийся от жира, залитый пивом столик, кое-как вытертый подбежавшим гарсоном. Дюруа, слегка шокированный и смущенный, искал, где бы повесить цилиндр. Так и не найдя вешалки, он положил шляпу на стул.
Подали рагу из барашка, жиго и салат.
– Я обожаю такие блюда, – говорила Клотильда. – У меня низменные вкусы. Здесь мне больше нравится, чем в Английском кафе. – Потом прибавила: – Если хочешь доставить мне полное удовольствие, своди меня в кабачок с танцевальным залом. Я знаю поблизости один очень забавный, называется он «Белая королева».
– Кто тебя водил туда? – с удивлением спросил Дюруа.
Взглянув на нее, он заметил, что она покраснела, что ее смутил этот неожиданный вопрос, видимо, напомнивший ей нечто слишком интимное. После некоторого колебания, обычно столь краткого у женщин, что о нем можно только догадываться, она ответила:
– Один из моих друзей… – Затем, помолчав, добавила: – Он умер.
И, полная непритворной печали, опустила глаза. И тут Дюруа впервые подумал о том, что ему ничего не известно о ее прошлом. Конечно, у нее уже были любовники, но какие, из какого круга? Смутная ревность, пожалуй, даже неприязнь, шевельнулась в нем, – неприязнь ко всему, чего он не знал, что не принадлежало ему в ее сердце и в ее жизни. Он с раздражением смотрел на нее, пытаясь разгадать тайну, скрытую в ее прелестной неподвижной головке, быть может, именно в это мгновение с грустью думавшей о другом, о других. Как хотелось ему заглянуть в ее воспоминания, порыться в них, все вызнать, все выведать!..
– Ну как, пойдем в «Белую королеву»? – снова спросила она. – Это будет для меня настоящий праздник.
«Э, что мне за дело до ее прошлого! Глупо из-за такой чепухи портить себе настроение!» – подумал он и ответил с улыбкой:
– Конечно, пойдем, дорогая.
Выйдя на улицу, она зашептала с тем таинственным видом, с каким обыкновенно сообщают что-нибудь по секрету:
– До сих пор я не решалась тебя об этом просить. Но ты не можешь себе представить, до чего я люблю эти холостяцкие походы в такие места, где женщинам показываться неудобно. Во время карнавала я оденусь школьником. Я очень забавная в этом костюме.
Когда они вошли в танцевальный зал, она, испуганная, но довольная, прижалась к нему, не отводя восхищенного взора от сутенеров и публичных женщин. Время от времени она, словно ища защиты на случай опасности, указывала Дюруа на величественную и неподвижную фигуру полицейского: «Какая у него внушительная осанка!» Через четверть часа ей все это надоело, и Дюруа проводил ее домой.
После этого они предприняли еще ряд походов в те злачные места, где веселится простонародье. И Дюруа убедился, что жизнь бродячей богемы представляет для его любовницы особую привлекательность.
Клотильда приходила на свидание в полотняном платье, в чепчике водевильной субретки. Ее костюм отличался изящной, изысканной простотой, и в то же время она не отказывалась от браслетов, колец, бриллиантовых серег и на его настойчивые просьбы снять их приводила один и тот же довод:
– Пустяки! Все подумают, что это рейнские камешки.
Находя этот маскарад исключительно удачным (хотя на самом деле она пряталась не лучше, чем страус), Клотильда посещала притоны, о которых шла самая дурная слава.
Она просила Дюруа переодеться рабочим, но он не пожелал расстаться со своим костюмом, костюмом завсегдатая дорогих ресторанов, – он даже отказался сменить цилиндр на мягкую фетровую шляпу.
– Скажут, что я горничная из хорошего дома, за которой приударяет светский молодой человек, – не в силах сломить его упорство, утешала она себя.
Эта комедия доставляла ей истинное наслаждение.
Они заходили в дешевые кабачки и садились в глубине прокуренной конуры на колченогие стулья, за ветхий деревянный стол. В комнате плавало облако едкого дыма, пропитанное запахом жареной рыбы, не выветрившимся после обеда. Мужчины в блузах галдели, попивая из стаканчиков. Гарсон, с удивлением разглядывая странную пару, ставил перед ними две рюмки с вишневой наливкой.
Испуганная, трепещущая и счастливая, она пила маленькими глотками красный сок, глядя вокруг себя горящим и беспокойным взором. Каждая проглоченная вишня вызывала у нее такое чувство, как будто она совершила преступление, каждая капля обжигающего и пряного напитка, вливаясь в гортань, вызывала у нее острое, упоительное ощущение чего-то постыдного и недозволенного.
Потом она говорила вполголоса:
– Пойдем отсюда.
И они уходили. Опустив голову, она шла, как уходят со сцены актрисы, мелкими быстрыми шажками, пробираясь между пьяными, облокотившимися на столы, и они провожали ее враждебными и настороженными взглядами. Переступив порог, она облегченно вздыхала, точно ей удалось избежать грозной опасности.
Иной раз, вся дрожа, она обращалась к своему спутнику:
– Что бы ты сделал, если б меня оскорбили где-нибудь в таком месте?
И он отвечал ей с заносчивым видом:
– Ого, я сумел бы тебя защитить!
В восторге от его ответа, она сжимала ему руку, быть может, втайне желая, чтобы ее оскорбили и защитили, желая, чтобы ее возлюбленный подрался из-за нее хотя бы даже с такими мужчинами.
Однако эти прогулки, повторявшиеся два-три раза в неделю, наскучили Дюруа; к тому же теперь ему стоило огромных усилий добывать каждый раз пол-луидора на извозчика и напитки.
Жилось ему трудно, неизмеримо труднее, чем в ту пору, когда он служил в управлении железной дороги, ибо, сделавшись журналистом, первые месяцы он тратил много, без счета, в надежде вот-вот заработать крупную сумму, и в конце концов исчерпал все ресурсы и отрезал себе все пути к добыванию денег.
Самое простое средство – занять в кассе – давно уже было ему недоступно, так как жалованье он забрал вперед за четыре месяца, да еще взял шестьсот франков в счет построчного гонорара. Форестье он задолжал сто франков, Жаку Ривалю, у которого кошелек был открыт для всех, триста, а кроме того, он весь был опутан мелкими позорными долгами от пяти до двадцати франков.
Сен-Потен, к которому он обратился за советом, где бы перехватить еще сто франков, при всей своей изобретательности ничего не мог придумать. И в душе у Дюруа поднимался бунт против этой нищеты, от которой он страдал теперь сильнее, чем прежде, так как потребностей у него стало больше. Глухая злоба, злоба на весь мир, росла в нем. Он раздражался поминутно, из-за всякого пустяка, по самому ничтожному поводу.
Нередко он задавал себе вопрос: почему в среднем у него уходит около тысячи франков в месяц, а ведь он не позволяет себе никакой роскоши и ничего не тратит на прихоти? Однако простой подсчет показывал следующее: завтрак в фешенебельном ресторане стоит восемь франков, обед – двенадцать, – вот уже луидор; к этому надо прибавить франков десять карманных денег, обладающих способностью утекать, как вода между пальцев, – итого тридцать франков. Тридцать франков в день – это девятьсот франков в месяц. А сюда еще не входят одежда, обувь, белье, стирка и прочее.
И вот четырнадцатого декабря он остался без единого су в кармане, а занять ему, сколько он ни ломал себе голову, было негде.
Как это часто случалось с ним в былые времена, он вынужден был отказаться от завтрака и, взбешенный и озабоченный, провел весь день в редакции.
Около четырех часов он получил от своей любовницы «голубой листочек»: «Хочешь пообедать вместе? Потом куда-нибудь закатимся».
Он сейчас же ответил: «Обедать невозможно». Затем, решив, что глупо отказываться от приятных мгновений, которые он может с ней провести, прибавил: «В девять часов буду ждать тебя в нашей квартире».
Чтобы избежать расхода на телеграмму, он отправил записку с одним из рассыльных и стал думать о том, где достать денег на обед.
Пробило семь, а он еще ничего не надумал. От голода у него засосало под ложечкой. Внезапно им овладела решимость отчаяния. Дождавшись, когда все его сослуживцы ушли, он позвонил. Явился швейцар патрона, остававшийся сторожить помещение.
Дюруа нервно рылся в карманах.
– Послушайте, Фукар, – развязно заговорил он, – я забыл дома кошелек, а мне пора ехать обедать в Люксембургский сад. Дайте мне взаймы пятьдесят су на извозчика.
Швейцар, вынув из жилетного кармана три франка, спросил:
– Больше не требуется, господин Дюруа?
– Нет-нет, достаточно. Большое спасибо.
Схватив серебряные монеты, Дюруа бегом спустился по лестнице. Пообедал он в той самой харчевне, где ему не раз случалось утолять голод в черные дни.
В девять часов он уже грел ноги у камина в маленькой гостиной и поджидал любовницу.
Она вошла, веселая, оживленная, раскрасневшаяся от мороза.
– Не хочешь ли сперва пройтись, – предложила она, – с тем чтобы к одиннадцати вернуться домой? Погода дивная.
– Зачем? Ведь и здесь хорошо, – проворчал он.
– Если б ты видел, какая луна! – не снимая шляпы, продолжала Клотильда. – Гулять в такой вечер – одно наслаждение.
– Очень, может быть, но я совсем не расположен гулять.
Он злобно сверкнул глазами. Клотильда была удивлена и обижена.
– Что с тобой? – спросила она. – Что значит этот тон? Мне хочется пройтись, – не понимаю, чего ты злишься.
Дюруа вскочил.
– Я не злюсь! – запальчиво крикнул он. – Просто мне это надоело. Вот и все!
Г-жа де Марель принадлежала к числу тех, кого упрямство раздражает, а грубость выводит из себя.
– Я не привыкла, чтоб со мной говорили таким тоном, – бросив на него презрительный взгляд, с холодным бешенством сказала она. – Я пойду одна. Прощай!
Смекнув, что дело принимает серьезный оборот, Дюруа бросился к ней и стал целовать ей руки.
– Прости, дорогая, прости, – бормотал он, – сегодня я такой нервный, такой раздражительный. Ты знаешь, у меня столько всяких огорчений, неприятностей по службе…
– Это меня не касается, – несколько смягчившись, но не успокоившись, возразила она. – Я вовсе не желаю, чтобы вы срывали на мне злобу.
Он обнял ее и подвел к дивану.
– Послушай, крошка, я не хотел тебя обидеть. Я сказал не подумав.
Насильно усадив ее, он опустился перед ней на колени.
– Ты простила меня? Скажи, что простила.
– Хорошо, но больше чтоб этого не было, – холодно ответила она и поднялась с дивана. – А теперь пойдем гулять.
Не вставая с колен, он обнимал ее ноги и бормотал:
– Останемся, прошу тебя. Умоляю. Уступи мне на этот раз. Мне так хочется провести этот вечер с тобой вдвоем, здесь, у камина. Скажи «да», умоляю тебя, скажи «да».
– Нет, – твердо, отчетливо проговорила она. – Я хочу гулять, я не намерена потворствовать твоим капризам.
– Я тебя умоляю, – настаивал он, – у меня есть причина, очень серьезная причина…
– Нет, – повторила она. – Не хочешь – дело твое, я пойду одна. Прощай.
Высвободившись резким движением, она направилась к выходу. Он поднялся и обхватил ее руками.
– Послушай, Кло, моя маленькая Кло, послушай, уступи мне…
Она отрицательно качала головой, молча уклонялась от его поцелуев и пыталась вырваться из его объятий.
– Кло, моя маленькая Кло, у меня есть причина.
Она остановилась и посмотрела ему в лицо:
– Ты лжешь… Какая причина?
Он покраснел, – он не знал, что сказать.
– Я вижу, что ты лжешь… Мерзавец! – с возмущением бросила Клотильда.
Она рванулась и со слезами на глазах выскользнула у него из рук.
Измученный, готовый сознаться во всем, лишь бы избежать разрыва, он снова удержал ее за плечи и с отчаянием в голосе произнес:
– У меня нет ни единого су… Вот!
Она обернулась и посмотрела ему в глаза, стараясь прочитать в них истину.
– Что такое?
Он покраснел до корней волос.
– У меня нет ни единого су. Понимаешь? Ни франка, ни полфранка, мне нечем было бы заплатить за рюмку ликера, если б мы зашли в кафе. Ты заставляешь меня сознаваться в таких позорных вещах. Не могу же я пойти с тобой, сесть за столик, спросить чего-нибудь, а потом как ни в чем не бывало объявить тебе, что у меня нет денег…
Она продолжала смотреть на него в упор:
– Так значит… это правда?
Дюруа в одну секунду вывернул карманы брюк, жилета, пиджака.
– Ну что… теперь ты довольна? – процедил он сквозь зубы.
Она раскрыла объятия и в приливе нежности бросилась к нему на шею:
– О, мой бедный мальчик!.. Мой бедный мальчик… Если б я знала! Как же это с тобой случилось?
Она усадила его, села к нему на колени и, обвив ему шею руками, поминутно целуя в усы, в губы, в глаза, заставила рассказать о своем несчастье.
Он сочинил трогательную историю. Ему надо было выручить из беды отца. Он отдал ему все свои сбережения и задолжал кругом.
– Придется голодать по крайней мере полгода, ибо все мои ресурсы истощились, – заявил он. – Ну ничего, в жизни бывает всякое. В конце концов, из-за денег не стоит расстраиваться.
– Хочешь, я дам тебе взаймы? – шепнула она ему на ухо.
– Ты очень добра, моя крошка, – с достоинством ответил он, – но не будем больше об этом говорить, прошу тебя. Это меня оскорбляет.
Она умолкла.
– Ты не можешь себе представить, как я тебя люблю! – мгновение спустя, сжимая его в объятиях, прошептала она.
Это был один из лучших вечеров их любви.
Собираясь уходить, она сказала с улыбкой:
– Для человека в твоем положении нет ничего приятнее, как обнаружить у себя в кармане деньги, какую-нибудь монету, которая провалилась за подкладку. Правда?
– Я думаю! – искренне вырвалось у него.
Она решила пойти домой пешком под тем предлогом, что на улице изумительно хорошо. И всю дорогу любовалась луной.
Стояла холодная ясная ночь, – такие ночи бывают в начале зимы. Люди и лошади неслись, подгоняемые легким морозцем. Каблуки звонко стучали по тротуару.
– Хочешь, встретимся послезавтра? – спросила она при прощании.
– Ну да, конечно.
– В тот же час?
– В тот же час.
– До свидания, мой дорогой.
И они нежно поцеловались.
Он быстрым шагом пошел домой, думая о том, как выйти из положения, что предпринять завтра. Но, отворяя дверь в свою комнату и отыскивая в жилетном кармане спички, он, к крайнему своему изумлению, нащупал пальцами монету.
Он зажег огонь, схватил монету и начал рассматривать ее. Это был двадцатифранковый золотой!
Ему казалось, что он сошел с ума.
Он вертел монету и так и сяк, стараясь понять, каким чудом она очутилась у него. Не могла же она упасть к нему с неба!
Наконец он догадался, и его охватило бешенство. Как раз сегодня его любовница толковала о том, что монета иной раз проваливается за подкладку и что в трудную минуту ее обычно находят. Значит, она подала ему милостыню. Какой позор!
Он выругался.
– Хорошо! Я ей послезавтра устрою прием! Она у меня проведет веселенькие четверть часа!
Обозленный и оскорбленный, он лег спать.
Проснулся он поздно. Голод мучил его. Он попытался снова заснуть, с тем чтобы встать не раньше двух. Потом сказал себе:
– Это не выход, я должен во что бы то ни стало раздобыть денег.
В надежде, что на улице ему скорее что-нибудь придет в голову, Дюруа вышел из дому.
Он так ничего и не надумал, а когда проходил мимо ресторанов, то у него текли слюнки. В полдень он наконец решился: «Ладно, возьму сколько-нибудь из этих двадцати франков. Завтра я их отдам Клотильде».
Дюруа истратил в пивной два с половиной франка. Придя в редакцию, он вернул три франка швейцару.
– Возьмите, Фукар, – это те деньги, которые я у вас брал вчера на извозчика.
Работал он до семи. Затем отправился обедать и истратил еще три франка. Вечером две кружки пива увеличили дневной расход до девяти франков тридцати сантимов.
За одни сутки немыслимо было восстановить кредит или найти какие-нибудь новые средства к существованию, а потому на другой день ему пришлось истратить еще шесть с половиной франков из тех двадцати, которые он собирался вечером отдать, так что, когда он пришел на свидание, в кармане у него было четыре франка двадцать сантимов.
Он был зол, как сто чертей, и дал себе слово объясниться со своей любовницей начистоту. Он намеревался сказать ей следующее: «Ты знаешь, я нашел те двадцать франков, которые ты сунула мне в карман. Я не могу отдать их тебе сегодня, потому что положение мое не изменилось и потому что мне некогда было заниматься денежными делами. Но в следующий раз я непременно верну тебе долг».
Войдя, она бросила на него нежный, робкий, заискивающий взгляд. Как-то он ее примет? Чтобы отдалить объяснение, она долго целовала его.
А он в это время думал: «Я еще успею поговорить с ней об этом. Надо только найти повод».
Повода он так и не нашел и ничего не сказал ей: он все не решался начать этот щекотливый разговор.
Она уже не заговаривала о прогулке и была с ним обворожительна.
Расстались они около полуночи, назначив свидание только в среду на следующей неделе, так как ей предстояло несколько званых обедов подряд.
На другой день Дюруа позавтракал в ресторане и, расплачиваясь с лакеем, полез в карман за оставшимися четырьмя монетами, но вместо четырех вынул пять, из которых одна была золотая.
В первую секунду он подумал, что накануне ему дали ее по ошибке вместе со сдачей, но затем понял все, и у него заколотилось сердце, – до чего унизительна была эта назойливая милостыня.
Как он жалел теперь, что ничего не сказал ей! Поговори он с ней в резком тоне, этого бы не случилось.
В течение четырех дней он делал попытки, столь же частые, сколь и безуспешные, раздобыть пять луидоров и в конце концов проел второй луидор Клотильды.
При первой же встрече он пригрозил ей: «Послушай, брось ты эти фокусы, а то я рассержусь не на шутку», но она ухитрилась сунуть ему в карман брюк еще двадцать франков.
Обнаружив их, Дюруа пробормотал: «Дьявольщина!», но у него не было ни сантима, и он переложил их в жилетный карман, чтобы иметь под рукой.
«Я верну ей все сразу, – успокаивал он свою совесть. – Разумеется, я беру их у нее взаймы».
Кассир внял наконец его отчаянным мольбам и согласился выдавать ему по пять франков в день. Этого хватало только на еду, но о возврате долга, выросшего до шестидесяти франков, нечего было и думать.
Между тем Клотильде вновь припала охота к ночным скитаниям по всем парижским трущобам, и теперь он уже не сердился, когда после этих рискованных похождений находил золотой то в кармане, то в ботинке, а то даже в футляре от часов.
Раз он в настоящее время не в состоянии исполнять ее прихоти, то что же тут такого, если она, вместо того чтобы отказаться от них, платит сама?
Впрочем, он вел счет ее деньгам, намереваясь когда-нибудь вернуть их сполна.
Однажды вечером она ему сказала:
– Представь, я ни разу не была в Фоли-Бержер. Пойдем?
Дюруа замялся: его пугала встреча с Рашель. Но он тут же подумал: «Ничего! В конце концов, она мне не жена. Увидит меня, поймет, в чем дело, и не заговорит. Тем более что мы будем в ложе».
Была еще одна причина, заставившая его согласиться: ему представлялся удобный случай предложить г-же де Марель ложу в театр, ничего за нее не платя. Это явилось бы своего рода ответной любезностью.
Дюруа оставил Клотильду в карете, а сам отправился за контрамаркой – ему не хотелось, чтобы она знала, что он ничего не заплатил за вход, – потом вернулся к ней, и они прошли мимо поклонившихся им контролеров.
В фойе было полно народа. С большим трудом пробирались они в толпе мужчин и кокоток. Наконец их заперли в клетке между бушующей галеркой и безмолвным партером.
Г-жа де Марель не смотрела на сцену, – ее занимали исключительно девицы, которые прогуливались позади ложи. И она беспрестанно оборачивалась и разглядывала их, испытывая желание прикоснуться к ним, ощупать их корсажи, их щеки, их волосы, чтобы понять, из чего сделаны эти странные существа.
Неожиданно она обратилась к Дюруа:
– Вон та полная брюнетка все время смотрит на нас. Я даже подумала, что она хочет заговорить. Ты обратил внимание?
– Нет, это тебе так кажется, – возразил он.
Но он давно уже заметил ее. Это была Рашель, – она все ходила мимо их ложи, и глаза у нее горели зловещим огнем, а с языка готовы были сорваться бранные слова.
Дюруа только что столкнулся с ней, когда протискивался сквозь толпу; она тихо сказала ему: «Здравствуй», а ее хитро прищуренный глаз говорил: «Понимаю». Но, боясь любовницы, он не ответил на это заигрывание и с высоко поднятой головой и надменно сжатыми губами холодно прошел мимо. Подстрекаемая смутною ревностью, девица пошла за ним, задела его плечом и сказала уже громче:
– Здравствуй, Жорж.
Он опять промолчал. Тогда она, решив во что бы то ни стало заставить его узнать себя и поклониться, в ожидании благоприятного момента начала расхаживать позади ложи.
Заметив, что г-жа де Марель смотрит на нее, она подошла к Дюруа и дотронулась до его плеча.
– Здравствуй. Как поживаешь?
Он даже не обернулся.
– Ты что, успел оглохнуть с четверга?
Он ничего ей не ответил, – своим презрительным видом он ясно давал понять, что считает ниже своего достоинства вступать с этой тварью в какие бы то ни было разговоры.
Рашель злобно захохотала.
– Да ты еще и онемел вдобавок? – не унималась она. – Уж не эта ли дамочка откусила тебе язык?
Он сделал нетерпеливый жест.
– Как вы смеете со мной заговаривать? – в бешенстве крикнул он. – Уходите, не то я велю задержать вас.
– А, ты вот как! – сверкнув глазами и задыхаясь от ярости, заорала она. – Ах, подлец! Спишь со мной – так изволь по крайней мере кланяться. Что ты нынче с другой – значит, можно и не узнавать меня? Кивни ты мне только, когда я проходила мимо, и я оставила бы тебя в покое. Но ты вздумал задирать нос! Нет, шалишь! Я тебе удружу! Ах, вот как! Ты даже не поздоровался со мной при встрече…
Она вопила бы еще долго, но г-жа де Марель, отворив дверь ложи, пустилась бежать, расталкивая толпу, и заметалась в поисках выхода.
Дюруа бросился за ней вдогонку.
Тогда Рашель, видя, что они спасаются бегством, торжествующе крикнула:
– Держите ее! Держите! Она украла у меня любовника!
В публике послышался смех. Двое мужчин, потехи ради, схватили беглянку за плечи, тащили ее куда-то, пытались поцеловать. Но Дюруа догнал ее, вырвал у них из рук и вывел на улицу.
Она вскочила в пустой экипаж, стоявший у подъезда. Он прыгнул вслед за ней и на вопрос извозчика: «Куда ехать, господин?» – ответил: «Куда хотите».
Карета медленно сдвинулась с места, подскакивая на камнях мостовой. Клотильда закрыла лицо руками, – с ней случилось что-то вроде нервного припадка: ей не хватало воздуха, и она задыхалась. Дюруа не знал, что делать, что говорить. Наконец, услыхав, что она плачет, забормотал:
– Послушай, Кло, моя маленькая Кло, позволь мне объяснить тебе! Я не виноват… Я встречался с этой женщиной очень давно… когда я только что…
Клотильда резким движением отняла от лица руки; злоба, дикая злоба влюбленной и обманутой женщины, охватила ее, и, вновь обретя дар речи, она заговорила быстро, отрывисто, с трудом переводя дыхание:
– Ах, негодяй… негодяй… Какая низость!.. Могла ли я думать… Какой позор!.. Боже, какой позор!..
Гнев ее рос по мере того, как прояснялось сознание, по мере того, как все новые и новые поводы для упреков приходили ей в голову.
– Ты платил ей моими деньгами, да? И я давала ему денег… для этой девки… Ах, негодяй!..
В течение нескольких секунд она как будто искала более сильного выражения, искала и не могла найти, и внезапно, с таким видом, точно собиралась плюнуть, бросила ему в лицо:
– Ах, свинья, свинья, свинья!.. Ты платил ей моими деньгами… Свинья, свинья!.. – Не находя другого слова, она все повторяла: – Свинья, свинья… – Вдруг она высунулась в оконце, схватила кучера за рукав, крикнула: – Стойте!
Отворила дверцу и выскочила на улицу.
Жорж хотел бежать за ней.
– Я тебе запрещаю вылезать из экипажа! – крикнула она так громко, что вокруг нее сейчас же собралась толпа.
И Дюруа из боязни скандала застыл на месте.
Она вынула из кармана кошелек, отсчитала при свете фонаря два с половиной франка и, вручив их кучеру, прерывающимся от волнения голосом сказала:
– Вот… получите… Я плачу… И отвезите мне этого прохвоста на улицу Бурсо, в Батиньоль.
В толпе загоготали.
– Браво, малютка! – сказал какой-то господин.
А уличный мальчишка, вскочив на подножку и просунув голову в открытую дверцу кареты, пронзительно крикнул:
– Счастливый путь, Биби!
И карета тронулась под громовой хохот зевак.