5
— Как-то вы сегодня бледноваты, дорогой Рамзи, — сказала Лизл.
Где-то около часа ночи в дверь постучали. «Войдите», — сказал я и увидел ее в халате поверх пижамы и с широкой улыбкой на уродливом лице.
— Что вам угодно?
— Поговорить. Мне нравится говорить с вами, а вам это просто необходимо. Да и все равно ни вы не спите, ни я не сплю.
Она вошла и бесцеремонно уселась на кровать, проигнорировав жутко неудобный, единственный в крошечной комнате стул.
— Садитесь и вы сюда, рядом. Будь я английской леди или вашей матерью, я могла бы начать со стандартного: «Так в чем, собственно, дело?» — но вопрос был бы чисто риторическим. Дело в том, что сегодня вы видели меня с Фаустиной. Да-да, видели, я заметила вас в зеркале. Ну и?..
Я смолчал.
— Вы совсем как маленький мальчик. Впрочем, я как-то забыла, что только глупые мужчины считают такое сравнение комплиментом. Скажем так: вы совсем как пятидесятилетний мужчина, всю жизнь державший свои чувства в закупоренном состоянии, теперь же они разорвали бутылку и разбросали во все стороны смесь битого стекла с кислотой. Я извиняюсь, что назвал вас маленьким мальчиком, но в пятьдесят лет уже умеют справляться с подобными ситуациями, а вы этому так и не научились, вас она отбросила в детство. Ну что ж, мне жаль вас. Не то чтобы очень, но жаль.
— Не надо мне покровительствовать.
— Знаете, я никогда не понимала этого слова.
— Тогда не относитесь ко мне свысока. А то она все понимает, я ничего не понимаю. Не стройте из себя этакую многомудрую европейку, цыганскую гадалку, одаренную волшебной интуицией, имеющую законное право смотреть, поплевывая, на несчастного олуха, который все еще мыслит в терминах чести и порядочности и не злоупотребляет доверием людей, слабо понимающих, что они делают.
— Это вы про Фаустину? Рамзи, Фаустина — чудеснейшее создание, только вы-то ее совершенно не понимаете. Она ж вам не какая-нибудь североамериканская девица, наполовину бакалавр искусств, наполовину бакалавр экономики, наполовину добропорядочная рохля, три половины, но не будем придираться. Она вся от земли, ее тело — и храм, и мастерская, для нее веления тела авторитетнее всех законов и пророков. Вы не способны понять такую личность, а ведь их в мире гораздо больше, чем женщин, связанных по рукам и ногам честью и порядочностью и прочими в этом роде мужскими штучками, вызывающими у вас такой священный трепет. Творец вложил в Фаустину все свое вдохновение. У нее полностью отсутствует так называемый ум, в ее судьбе он просто ни к чему. И не полыхайте на меня взглядом за то, что я говорю о ее судьбе. Ее судьба — сверкать несколько лет, а не пережить какого-нибудь тусклого супруга, чтобы прозябать затем до восьмидесяти лет, ходить на лекции, а зимой окунаться в карибскую романтику при посредстве туристических агентств.
— Вы говорите так, словно вы Бог.
— Ах, извините, я совсем забыла, что это ваша привилегия, привилегия старого тюфяка, который только и знает, что строить из себя циника да наблюдать за жизнью со скамейки запасных, критикуя игру тех, кто на поле. Вы воспринимали жизнь как зритель, а только оказались в гуще игры, так сразу и заскулили, что толкаются и на ноги наступают.
— Знаете, Лизл, я устал и не хочу с вами пререкаться. Но позвольте мне сказать вам одну вещь, а потом можете смеяться в свое удовольствие и передавать мои слова каждому встречному, ведь именно так, по вашему мнению, следует поступать, когда кто-нибудь тебе доверится. Я любил Фаустину.
— А теперь не любите — из-за сцены, свидетелем которой вы стали сегодня. О рыцарь! О святой! Вы любили ее, но ни разу не сделали ей подарка, не сказали ей комплимента, не пригласили ее пообедать, не попытались дать ей то, что она считает любовью, — сладкое физиологическое содрогание, разделенное с интересным партнером.
— Лизл, мне пятьдесят лет, у меня деревянная нога и только часть руки. И вы думаете, это могло заинтересовать Фаустину?
— Да, Фаустине годится все. Вы не знаете ее, хуже того — вы не знаете себя. Вы совсем не так уж и плохи.
— Благодарю вас.
— О, какое достоинство! Да разве так нужно реагировать, когда дама делает вам комплимент? Ему говорят, что он совсем не так уж и плох, а он вскидывается, как старая дева, и строит кислую физиономию. Ладно, попробуем чего покрепче. Вы очень интересный мужчина. Как вам это?
— Вы уже вроде бы все сказали, а мне давно пора ложиться.
— Да, я вижу, что вы уже отцепили свою деревяшку и поставили в угол. Вообще-то мне тоже хотелось бы лечь. Может быть, ляжем вместе?
У меня отпала челюсть. Судя по всему, она говорила вполне серьезно.
— Да не смотрите вы так, словно это что-то совершенно невозможное. Вам пятьдесят, и вы с большим приветом, я — самая гротескная женщина, какую можно себе представить. Вам не кажется, что это будет довольно пикантно?
Я встал и поскакал на одной ноге к двери; за долгие годы практики я стал вполне приличным скакуном. Однако Лизл тут же поймала меня за хвост пижамной куртки.
— О, вы хотите, чтобы это было как у Афродиты с Адонисом! Я должна силой заключить вас в объятия и выдавить из вас вашу юношескую застенчивость. Ладно.
Ловкая и сильная — много сильнее, чем можно было подумать, — Лизл и знать не хотела всех этих глупостей насчет честной борьбы; она безжалостно подтащила меня к кровати и обхватила руками. Ее тело оказалось на редкость гибким и мускулистым, ее огромное, с ужасным подбородком лицо смеялось в каких-то дюймах от моего, обезьяний рот изготовился для поцелуя. Я не дрался уже очень давно, со времени войны, но теперь я был вынужден драться за… а за что, собственно? В былые времена в своем галантном общении с Агнес Дей, Глорией Мунди и Либби Доу я сам брал на себя роль агрессора — насколько можно говорить об агрессии применительно к этим вяловатым романчикам. И я никак не собирался отдавать себя этой швейцарской страхолюдине на пожрание. Я глубоко вздохнул, ухватил ее одной рукой за пижаму, другой за волосы и отшвырнул прочь.
Грохот был чудовищный, едва штукатурка не посыпалась, однако Лизл вскочила, как мячик, схватила стоявший в углу протез и так врезала по единственной моей щиколотке, что я взвыл и выругался. Она замахнулась снова, однако я принял удар вовремя подставленной подушкой и вырвал у нее проклятый протез (ну кто бы подумал, что это такое страшное оружие, сплошь шарниры и заклепки).
К этому времени снизу уже кто-то долбил в потолок и ругался по-испански, но я и не думал успокаиваться. Я поскакал на Лизл, столь злобно размахивая протезом, что она испугалась и отступила, допустив тем самым большую ошибку: я зажал ее в угол. Далее я отбросил излишне опасный протез и ударил Лизл кулаком с такой яростью, что стыдно вспомнить; впрочем, она активно отбивалась и кулаки у нее были побольше моих, так что эту драку можно считать достаточно честной. Мой шотландский темперамент развернулся вовсю (я и не подозревал, что могу дойти до такого бешенства), и вскоре Лизл дрогнула; из ее глаз катились слезы, разбитая губа обильно сочилась кровью. Прижимаясь безногим боком к стене, я врезал незваной гостье еще раз и начал теснить ее к двери. Лизл уже нащупала за спиной дверную ручку, но тут я оперся левой рукой о спинку кровати, схватил ее за нос и крутанул, крутанул с такой силой, что что-то там даже хрустнуло. Лизл отчаянно взвизгнула, распахнула дверь и опрометью вылетела в коридор.
Я рухнул на кровать. Я устал, я задыхался, но при этом чувствовал себя великолепно. За все эти три недели я ни разу не чувствовал себя лучше. Я думал о Фаустине. Хорошая она девка, Фаустина. Этот мордобой, который я здесь устроил, может, это месть за нее? Нет, пожалуй, нет. Мгла, окружавшая меня все эти дни, рассеялась, у меня начинала брезжить надежда, что мой разум, какой уж он там есть, потихоньку выкарабкивается из недавнего жалкого состояния и что я имею шансы снова стать нормальным человеком.
Как и положено страдающему герою, я отказался в тот вечер от ужина, так что немудрено, что теперь, ночью, у меня прорезался зверский аппетит. Еды в номере не было, но зато была бутылка виски; я взял ее, снова лег в постель и глотнул из горлышка. Комната напоминала поле недавней битвы — каковым она, собственно, и являлась, но я решил, что прибраться можно и утром. На полу валялись халат Лизл и клочья пижамы, их я тоже не стал трогать. Почетные трофеи.
В дверь осторожно постучали.
— В чем дело? — вопросил я по-английски.
— Сеньор, — возмущенно прошипел незнакомый голос, — я понимаю, медовый месяц — это прекрасно, очень прекрасно для вас, сеньор, но только, пожалуйста, не забывайте, что внизу тоже живут люди и они далеко не так молоды, сеньор!
Я цветисто извинился по-испански, и обладатель шипящего голоса удовлетворенно удалился. Медовый месяц! Как странно люди толкуют звуки!
Через несколько минут ко мне снова постучали, совсем уже еле слышно.
— Кто там? — откликнулся я, на этот раз по-испански.
— Позвольте, пожалуйста, мне взять свой ключ, — сухо и как-то неразборчиво, словно с кашей во рту, сказала из-за двери Лизл.
Хочешь не хочешь, пришлось открыть дверь. Она стояла босая, придерживая на груди остатки располосованной пижамы.
— Что за вопрос, сеньора! — Я поклонился со всем изяществом, доступным одноногому идальго, и широким взмахом руки пригласил ее в номер. По не совсем ясной причине я закрыл за нею дверь. Мы уставились друг на друга.
— Вы много сильнее, чем можно подумать, — сказала Лизл.
— И вы тоже, — сказал я. И улыбнулся. Торжествующей, надо думать, улыбкой, улыбкой, какой я одариваю школьников, которых сам же только что перепугал до полусмерти. Лизл подобрала с полу свой халатик, она явно остерегалась повернуться ко мне спиной.
— Позвольте предложить вам выпить, — сказал я, протягивая ей бутылку. Лизл приложилась к горлышку и сразу сморщилась от боли; я догадался, что виски обжег ей разбитые губы. Тут у меня пропали последние остатки злости.
— Садитесь, — сказал я, — надо обработать ваши ссадины.
Она присела на край кровати, я промыл ее ссадины, поставил на поразительно распухший нос холодный компресс; слово за слово, и через пять минут мы уже сидели рядышком, подложив под спину подушки.
— Ну и как вам теперь, лучше? — спросил я.
— Гораздо лучше. А как вы? Как ваша щиколотка?
— Так хорошо я себя давно не чувствовал. Очень давно.
— Вот и хорошо. Затем я и приходила.
— Действительно? А мне-то показалось, вы пришли с гнусным намерением меня соблазнить. Ведь это же вроде такое ваше хобби. Кого угодно и что угодно. Ну и как, часто вас бьют?
— Ну и дурак же вы, Рамзи! Это был просто способ донести до вашего ума некую вещь.
— Это какую же? Надеюсь, не что вы меня любите. За долгую жизнь я успел поверить во множество самых странных вещей, но это было бы очень суровым испытанием моей доверчивости.
— Нет. Я хотела сообщить вам, что вы такой же человек, как и все.
— А я что, когда-нибудь спорил?
— Послушайте, Рамзи, три недели кряду вы излагали мне историю своей жизни с уймой эмоциональных подробностей, и у меня все больше крепло убеждение, что вы не считаете себя человеком. Вы берете на себя ответственность за чужие горести. Такое вот у вас хобби. Вы опекаете эту несчастную ненормальную женщину. Вы легко смирились, что этот ваш школьный товарищ — сахарный король, располагающий там у вас такой огромной властью, — исподволь вас оскорбляет, ни секунды не сомневаясь, что не встретит отпора. Вы дружили с этой женщиной, Леолой, — это надо же такое имя! — которая сделала вам ручкой, когда захотела стать миссис Сахар. И все это со всякими секретами, и вы ни в жизнь не признаете, что ведете себя очень благородно. Это не очень по-людски. Вы относитесь в высшей степени порядочно ко всем, за исключением одной конкретной личности — Данстана Рамзи. Но как вы можете быть по-настоящему добрым к кому бы то ни было, если вы не добры к самому себе?
— У нас в семье не было принято звонить во все колокола, если ты что-нибудь для кого-нибудь сделаешь.
— Воспитание, значит, такое? Кальвинизм? Знаете, Рамзи, я швейцарка и знакома с кальвинизмом не меньше вашего. Это жестокий образ жизни, даже если забыть о религии и заменить Бога чем-нибудь вроде этики или порядочности. Но даже невыносимый кальвинизм становится выносимым, если жить в мире с самим собой, а вы, что делаете вы? Вы отринули, оставили непрожитой значительную часть своей жизни. А в пятьдесят лет вам стало это больше невтерпеж, и вы рассыпались на кусочки, пошли изливать свою душу первой по-настоящему умной женщине, какая вам встретилась — это, значит, мне, — и начали страдать, как сопливый мальчишка, по девушке, которая так же далека от вас, как если бы жила на Луне. Это вам мстит ваша непрожитая жизнь. Она взяла вдруг и сделала вас круглым дураком. Вам следует получше присмотреться к этой непрожитой стороне вашей жизни. Только не сопите, не увиливайте и не пытайтесь возражать. Я же не призываю вас завести себе аппетитную вдовушку, которая будет ждать вас в своей кружевной спаленке каждый четверг, или устраивать втайне от мира недельные запои, вы же не какой-нибудь олух. Но у каждого человека есть свой дьявол, а у человека необычного, вроде вас, Рамзи, и дьявол должен быть необычным. Вам нужно познакомиться со своим личным дьяволом, а может, даже познакомиться с его папашей, верховным дьяволом. Христианство, христианство! Даже богохульствуя, люди в него не верят; христианство сформировало весь их мир, христианство пронизывает их до мозга костей, а они все стараются показать, что можно быть христианами без Христа, и такие хуже всех, они оставляют жестокую доктрину, отбрасывая поэтическую благодать мифа. Так почему бы вам не пожать руку своему дьяволу и не переменить свою дурацкую жизнь? Почему бы вам не сделать хоть однажды что-нибудь по наущению дьявола, что-нибудь иррациональное, необъяснимое, сделать то, чего пожелает ваша левая нога? Вы станете совсем другим человеком. Спешу оговориться: то, что я тут рассказывала, касается далеко не всех. Только дваждырожденных. Дваждырожденных очень легко отличить, иногда они даже меняют имя. За вас об этом позаботилась та английская девушка. А Магнус Айзенгрим, кем он был раньше? А я, вы знаете, что означает мое имя Лизелотта Вицлипуцли? Звучит очень смешно, но когда-нибудь вы наткнетесь на его действительное значение. И вот вы, дваждырожденный, успевший прожить — в общепринятом смысле этого слова — большую часть своей жизни, и вам все еще предстоит начать настоящую жизнь. Кто вы такой? Как включены вы в миф и поэзию? Вы знаете, что мне кажется? Мне кажется, что вы — Пятый персонаж. Ведь вы не знаете, что это такое, да? Так вот, в постоянной оперной труппе нашего, европейского образца непременно должна быть примадонна — всегда сопрано, всегда главная героиня и зачастую дура, а также тенор, исполняющий роль ее возлюбленного; затем должна быть контральто — соперница героини, или колдунья, или что-нибудь еще в этом роде, и бас — злодей или соперник тенора. Все это очень мило, однако для построения сюжета необходим еще один актер, обычно баритон; на профессиональном жаргоне его называют Пятым персонажем, в отличие от тех четверых он непарный. Без Пятого персонажа не обойтись, это он расскажет герою тайну его рождения, это он поможет впавшей в отчаяние героине или спасет от голода отшельницу, а может даже стать причиной чьей-либо смерти, если так требуется по сюжету. Примадонна и тенор, контральто и бас получают на свою долю лучшие арии и блистательные деяния, но без Пятого персонажа сюжет не построишь! Это хорошая роль, пусть и не слишком эффектная, и карьера тех, кто ее играет, бывает долговечнее самых золотых голосов. Так может быть, вы — Пятый персонаж? Вам нужно разобраться с этим вопросом.
Это, директор, не дословное изложение, я опустил все свои реплики, а из того, что говорила Лизл, оставил лишь самое существенное, а заодно исправил ее языковые огрехи. Мы проговорили часов до четырех, а затем провалились в блаженный сон, сделав предварительно то, зачем Лизл вторглась в мой номер.
С такой уродиной! Но я никогда еще не знал ни такого глубокого наслаждения, ни такой целительной нежности!
Утром у дверей моего номера обнаружились большой букет и записка на изящном испанском:
«Я прошу вас простить дурные манеры, выказанные мною прошлой ночью. Любовь всесильна, юность не знает преград. Пусть счастье этой ночи продлится для вас на сто лет. Ваш сосед из комнаты снизу».