6
Док Стонтон и его жена ни разу не навещали Боя и Леолу на дому — по причинам, я бы сказал, религиозного свойства. Приезжая в Торонто (что случалось крайне редко), они непременно останавливались в дешевой, старомодной гостинице «Карлс-Райт» и приглашали Стонтонов-младших к себе на обед, наотрез отказываясь хотя бы ступить ногою в дом, где попирают законы государства и противятся явленной воле Господней, а попросту говоря — употребляют спиртное. Другой причиной их недовольства было конфессиональное отступничество Боя и Леолы, которые перешли из пресвитерианской церкви в англиканскую.
В процессе, успешно завершившемся к 1924 году, пресвитериане и методисты окончательно сформулировали mysterium conjunctions и образовали Единую Канадскую Церковь, в чьей доктрине (гладкой, как прибрежная галька) почти не осталось следа ни от суровости пресвитерианства, ни от провинциальной набожности методизма. Кое-кто из самых твердокаменных пресвитериан и самых истовых методистов продолжал держаться старого, но большинство восприняло этот союз как важную победу Царства Божия на земле. Как ни печально, святое дело не обошлось без чего-то сильно смахивавшего на базарную торговлю между богатыми пресвитерианами и бедными методистами, что навлекло на новорожденную церковь множество насмешек; особенно изощрялись католики, отпускавшие типично ирландские шуточки насчет крупнейшего захвата недвижимости во всей канадской истории.
В период всех этих треволнений некоторые наиболее чувствительные индивидуумы бежали в объятия англиканства; само собой, тут же нашлись завистники и недоброжелатели, утверждавшие, что причиной всему бо́льшая аристократичность англиканской церкви и перебежчики попросту хотят повысить свой социальный статус. В те дни каждый канадец был обязан принадлежать, хотя бы номинально, к той или иной Церкви; чиновники, ведавшие переписью населения, напрочь отказывались записывать в графу «вероисповедание» непристойности вроде «агностик» или «никакого», на основании их докладов подбивалась оптимистическая статистика, дававшая совершенно преувеличенное представление о том, сколько солдат имеют под ружьем основные конфессии. Бой и Леола без излишнего шума стали прихожанами модного англиканского храма, чей настоятель каноник Артур Вудиуисс отличался такой широтой взглядов, что даже не потребовал от них конфирмации. Но Дэвид был со временем конфирмован, так же как и Каролина, появившаяся на свет двумя точно рассчитанными годами позже.
Я был настолько захвачен святыми, что все время сбивался на них в разговоре. Мало-помалу мое увлечение начало беспокоить Боя. «Ты, Данни, смотри, а то еще сдвинешься на этом деле, — повторял он мне, непременно добавляя: — Вот Артур Вудиуисс, он говорит, что для католиков святые в самый раз, у них же половина паствы неграмотные, но мы-то находимся на гораздо более высокой ступени развития». Дружеские увещевания не остались втуне: теперь я поминал святых еще чаще и вполне намеренно, чтобы посмотреть на его реакцию. Бой мгновенно заводился и переходил на высокопарный слог. Он убеждал меня бросить учительство (не забывая при этом отметить, что это благороднейшая из профессий) и заняться своей судьбой. «Если ты не поспешишь и не покажешь жизни, чего ты хочешь, — сказал он как-то, — жизнь сама и очень скоро определит, что ты получишь». Но мне отнюдь не хотелось помыкать своей жизнью, как надсмотрщик рабом; по примеру древних греков я предпочитал отдаться на волю его величества Случая. Осенью 1928 года случай нашел наконец время заняться моими делами и увел меня с торной дороги на узкую тропку.
Наш тогдашний директор — не Ваш предшественник, а тот, что до него, — страстно стремился «распахнуть двери школы миру, а двери мира — школе», чем и объясняется, что каждую пятницу мы приглашали к утренней молитве какого-нибудь гостя, который рассказывал, что он делает в мире. Сэр Арчибальд Флауэр поведал нам о реставрации Шекспировского мемориального театра в Стратфорде-на-Эйвоне и получил на это благое дело по доллару почти с каждого из учеников; отец Джеллико рассказал о расчистке лондонских трущоб, что тоже обошлось большинству из нас в один доллар. Но это исключения, обычно же перед нами выступали канадцы, и вот однажды директор явился нашим очам, ведя за собой на буксире мистера Джоэла Серджонера.
Серджонер имел уже довольно широкую известность, хотя я его прежде не видел. Он возглавлял Торонтскую миссию благотворительной организации «Лайфлайн» и трудился не покладая рук на благо убогих и сирых, а также моряков, бороздивших воды Великих озер (в те времена это была не просто голытьба, а голытьба опасная). Серджонер выступил перед нами кратко, но весьма удачно; при всем очевидном отсутствии образования, он буквально завораживал слушателей своей бесхитростной искренностью — что не помешало мне сразу же заподозрить в нем ханжу и лицемера.
Он рассказал нам, что содержит миссию за счет подаяний, когда же подаяний мало или совсем нет, он молится о помощи, и не было еще случая, чтобы молитва не была услышана, все испрошенное появляется так или иначе — пища, одеяла, все это оставляют на ступенях миссии дарители, чаще всего анонимные, обычно вечером. Самодовольный осел, я с готовностью верил, что такие фокусы могли получаться у святого Джованни Боско, когда тот взывал к небесам ради своих мальчиков, я мог даже поверить в рассказы, что нечто подобное случалось с доктором Барнардо. Но ведь каждый настоящий канадец в глубине души твердо уверен в заштатности своей страны и своего народа; будучи канадцем до мозга костей, я и мысли не допускал, что подобные чудеса могут происходить в Торонто с человеком, которого я вижу собственными глазами; можно предположить, что по моему лицу гуляла скептическая улыбка.
Но тут стоявший ко мне спиной Серджонер повернулся. «Я вижу на вашем лице недоверие, — сказал он, глядя прямо на меня, — но ведь это правда, и, если вы зайдете к нам как-нибудь вечером, я покажу вам одежду, одеяла и пищу, пожертвованные добрыми людьми по наущению Господа, чтобы мы могли вести Его работу среди самых покинутых Его детей». По залу пробежал шепоток, два-три мальчика захихикали, директор обжег меня взглядом, а заключительные слова Серджонера были встречены бурей аплодисментов. Но мне было некогда задумываться о своем катастрофическом поражении: как только набожный благотворитель взглянул на меня, я узнал в нем бродягу, чье лицо когда-то выхватил из темноты фонарь моего отца.
Я не стал долго тянуть и заявился в «Лайфлайн» тем же самым вечером. Миссия занимала часть первого этажа в пакгаузе, стоявшем прямо на берегу озера. Все здесь буквально кричало о бедности; за неимением занавесок окна были наполовину замазаны зеленой краской, а надпись на них — «Миссия Лайфлайн. Входи» — была накарябана вкривь и вкось. Обстановка внутри также не отличалась роскошью; две масляные лампы, призванные на помощь тусклым электрическим плафонам, справлялись со своей задачей из рук вон плохо. На скамейках, сколоченных из горбылей и обрезков, сидели четверо-пятеро бродяг и примерно столько же бедных, но вполне приличных почитателей Серджонера. Судя по всему, я попал на вечернюю службу.
Серджонер молился о самых разнообразных вещах, из которых я сейчас помню только новую суповую кастрюлю; кроме того, он напомнил Богу, что дрова вот-вот кончатся. Разместив заказ (самое подходящее определение для этой молитвы), он заговорил с нами — в той же легкой, бесхитростной манере, что и утром со школьниками. Только теперь я заметил в его левом ухе громоздкий, какие уж тогда были, наушник слухового аппарата и провод, тянущийся за воротник, под встопорщенной спереди рубашкой угадывался большой угловатый предмет, наверняка микрофон с усилителем. Однако его ровный приятный голос ничем не походил на неконтролируемое кряканье многих глуховатых людей.
Я ожидал, что Серджонер постарается найти мне какое-нибудь применение в своей службе — ну, скажем, представит собравшимся как образованного скептика и насмешника, но ничего подобного не случилось; поприветствовав меня степенным кивком, он начал рассказывать про то, как встретил однажды некоего матроса, известного безудержным богохульством, человека, оскорблявшего имя Господа в любой своей фразе. Матрос не слушал никаких увещеваний, и Серджонер покинул его, скорбя о своем бессилии. Как-то раз Серджонер беседовал с некой старой женщиной, несказанно бедной, однако богатой духом Христовым; на прощание она вложила ему в ладонь цент, единственную монету, какая у нее была. Серджонер купил на этот цент душеспасительную брошюру, рассеянно сунул ее в карман и проносил так несколько дней, пока снова не встретил того богохульника. По какому-то наитию он предложил брошюру богохульнику, тот же принял ее со смехом и страшными ругательствами. Серджонер напрочь забыл об этой истории, но через два месяца он встретил матроса еще раз, совсем другим человеком. Бывший богохульник прочитал брошюру, пришел через нее к Христу и начал новую жизнь.
Я знал, что будет дальше: богохульник окажется сыном старушки, они разрыдаются после долгой разлуки и заживут дальше в полном благолепии, однако Серджонер не пошел на такие крайности. Я терялся в догадках, что тому причиной — целомудренное самоограничение истинного художника или скудость творческого воображения?
На закуску был исполнен без аккомпанемента один из самых популярных у евангелических сект гимнов; такого кошмара мои уши не слышали уже много лет.
Брось им веревку,
Брось им веревку,
Кто-то спасения ждет.
Брось им веревку,
Брось им веревку,
Кто-то уходит на дно… —
уныло тянули усталые, начисто лишенные слуха люди, после чего ждущие спасения отправились в соседнее помещение, служившее спальней, спасатели разошлись по домам, и я остался с Джоэлом Серджонером один на один.
— Да, сэр, я знал, что вы придете, но никак не ожидал увидеть вас так скоро, — сказал Серджонер; указав мне на ободранный стул, он экономно выключил электричество и сел по другую сторону стола. В комнате стало совсем темно — масляные лампы давали больше копоти, чем света.
— Вы обещали показать мне, что приносят миссии ваши молитвы, — напомнил я, почти не скрывая издевки!
— Все, что вы видите вокруг. — Серджонер обвел рукой голые облупленные стены, взглянул на мое изумленное лицо, подошел к двери в соседнее помещение — это была двойная дверь с половинками, разъезжающимися на полозьях, какие встречаются на старых складах, — и широко ее распахнул. В слабом свете уходящего дня, сочившемся сквозь стеклянную крышу, я увидел убогую спальню с полусотней коек, на каждой из которых кто-нибудь лежал. — Все это принесла мне молитва; молитва, и упорный труд, и каждодневный сбор пожертвований — вот что обеспечивает им пищу и кров, мистер Рамзи. — Надо думать, он узнал мою фамилию в школе.
— По словам нашего казначея, сегодняшнее выступление принесет вам чек на пятьсот сорок три доллара, — сообщил я Серджонеру. — У нас шестьсот учеников и штат в тридцать человек, так что результат весьма недурственный. На что вы потратите эти деньги?
— Приближается зима, моим подопечным потребуется много теплого белья. — Он прикрыл дверь, и мы снова остались в комнате, совмещавшей, по всей видимости, функции часовни, гостиной и конторы. — Этот чек вряд ли поступит к нам раньше чем через неделю, а нужды возникают ежедневно. Ежечасно. Вот пожертвования, собранные сегодня вечером на этой короткой проповеди.
На треснутом блюдечке лежало ровным счетом тринадцать центов. Лучшего момента для перехода в наступление нельзя было и придумать.
— Тринадцать центов за тринадцатицентовый треп, — ухмыльнулся я. — Да кто же поверит этим сказкам про ругательного матроса и лепту вдовицы? Вы что, их совсем за идиотов считаете?
Серджонер ничуть не смутился.
— Я надеюсь, — сказал он, — что они поверят в дух этой истории, и я знаю по опыту, какие истории им нравятся. Это вы, образованные, сдвинулись на том, что вы называете истиной, подразумевая под этим словом унылые, как на суде, факты. Эти люди барахтаются в подобных фактах каждый божий день, с утра и до ночи, так неужели они захотят слушать их еще и от меня?
— И вы даете им романтику?
— По мере своих сил, мистер Рамзи, я даю им то, что утверждает их в вере. У меня нет ни ораторских талантов, ни образования, мои истории стары как мир и шиты на белую нитку, так что человек вроде вас, образованный, назовет их небылицами. Эти люди не ловят меня на слове, но это не значит, что они дураки. Они не смешивают мои жалкие, неумелые притчи с точными фактами. И я вам скажу: в работе вроде моей и в жизни, которую ведут эти люди, есть нечто такое, что смягчает самый твердый факт. Если вы считаете меня лжецом — а вы так и считаете, — вам стоило бы посидеть в этой комнате ночью и послушать исповеди моих подопечных. Фантастическое вранье; люди, которые обрели радость веры, но не превозмогли еще желания порисоваться перед миром, несут все, что им приходит в голову, раздувают свои грешки до чудовищных размеров. И чем лучше человек, тем хуже он стремится выглядеть. Мы приходим к Богу не прыжком, а маленькими шажками, и эта любовь к юридической истине, о которой вы так печетесь, приходит не в начале пути, а гораздо позже — если приходит вообще. Что есть истина? — спросил Пилат, и я никогда не притворялся, что смог бы ему ответить. Я просто радуюсь, когда пьяница бросает пить, или муж перестает бить свою жену, или жуликоватый парень пытается жить честно. И если это побуждает кого-нибудь малость побахвалиться — пускай его, это далеко не самое худшее. Вы, неверующие люди, подходите к нам, верующим, с чересчур жесткими, жестокими мерками.
— А почему вы думаете, что я неверующий? — удивился я. — И что заставило вас утром повернуться ко мне, ведь там было много людей?
— Должен признаться, — улыбнулся Серджонер, — что это был трюк. Когда вот так говоришь перед людьми, очень полезно поближе к концу повернуться к кому-нибудь и обвинить его в неверии. Иногда ты замечаешь, что кто-нибудь смеется, но это необязательно. Лучше всего повернуться к кому-нибудь, кто сзади тебя, если есть такая возможность. Всем кажется, что у тебя будто есть глаза на затылке. Это, конечно, уловка, и не совсем чистая, но служит-то она хорошему делу и вреда серьезного от нее никому нет.
— Такая установка кажется мне насквозь жульнической, — заметил я.
— Может, так оно и есть. Но вы не первый, кого я использовал подобным образом, да и не последний, это уж я обещаю. Богу нужно служить, и я служу Ему так, как умею, теми средствами, какие знаю. Если я не обманываю Бога — а я стараюсь его не обманывать, — стоит ли мне мучиться совестью из-за одного-другого незнакомца?
— Я не такой уж незнакомец, — заметил я, а затем рассказал ему про нашу давнюю встречу. Даже не знаю, чего я тогда ожидал: возмущения, полного отрицания, чего-нибудь в этом роде. Однако Серджонер повел себя совсем иначе.
— Я-то вас, конечно, не помню, — сказал он тем же ровным голосом. — Я не помню никого, кто был там той ночью, за исключением самой женщины. Ведь это она обратила меня к Богу.
— Когда вы ее изнасиловали?
— Я ее не насиловал, мистер Рамзи, и вы слышали это от нее самой. Я не говорю, что не мог бы, — в тогдашнем моем состоянии я был способен на все. Я дошел тогда до предела. Ведь я был бродягой. Вы представляете себе, что это такое — быть бродягой? Бродяги — пропащие люди, и этого никто не понимает, почти никто. Я слышал и читал всякие глупости насчет того, что им нестерпимы оковы цивилизации, и они хотят дышать воздухом свободы, и что многие из них — образованные люди с великолепными принципами, и что им смешны люди, проводящие всю свою жизнь в упорном труде, — те самые люди, у которых они клянчат подаяние, и все это чушь, чушь собачья, от начала до конца. Там же все больше психи, преступники да выродки, и бродяжничество делает их еще хуже, и все это от жизни на свежем воздухе. Ну да, конечно же, если у тебя есть еда и есть кров, под который ты можешь вернуться, тогда свежий воздух отличная штука, но если у тебя ничего этого нет, он доводит тебя до бешенства; голод и кислород — взрывчатая смесь для того, кто не привык к ней с младенчества, как, скажем, дикари. А эти люди не дикари. Слабаки по большей части, но слабаки злобные. Я попал в эту среду самым заурядным образом. Маленький самоуверенный всезнайка поцапался с папашей — он был строгий и изводил меня религией, — сбежал из дому, пробавлялся случайной работой, начал приворовывать и пить. Вы знаете, что употребляют бродяги вместо алкогольных напитков? К примеру, намазывают на ломоть хлеба гуталин, через час гуталин счищают, а хлеб, пропитанный растворителями, едят; от этой штуки можно сойти с ума. Или кладешь в жестянку сливы и ставишь на солнце, чтобы забродили, а потом тебя рвет черным, особенно если вся твоя еда — несколько сырых морковок, украденных в поле, или если вообще на пустой желудок. То же самое эта сахарная свекла, которую сажают вокруг Дептфорда, с нее такое бродило получается, что медный котел проест. И еще секс. Даже странно, каким диким он становится, когда тело голодное и измученное. Бродяги, они, почитай, все содомиты. Я был совсем мальчишка, а ведь там пользуют по большей части молодых и совсем старых, потому что они не могут толком драться. И это не салонные штучки, вроде как за что засадили этого англичанина, тут вообще думаешь, что отдашь концы, когда на тебя целая кодла бродяг. Но ничего, живешь дальше. Вот так я и лишился слуха, почти совсем, я сопротивлялся кодле, а они лупили меня по ушам моими собственными ботинками, пока не перестал сопротивляться. Знаете, как они говорят? «Побольше бухла да поставить кого-нибудь раком, а чего еще надо?» Вот такая их жизнь. И моя такая была — до великого милосердия этой женщины. Теперь я знаю, что Бог рядом с ними, ну как он рядом с нами в этот самый момент, не дальше и не ближе, но они Им пренебрегают, бедняги. А той ночью я был совсем как помешанный. Я соскочил с товарняка у этих дептфордских джунглей, увидел костер и подошел, их там было семеро, и у них была похлебка — кто-то поймал кролика, ну там пару морковин, то да се — и все в ведро. Пробовали такое? Жуткая гадость, но я-то был совсем голодный, съел бы что угодно, они сперва ругались и похабничали, а потом сказали, что дадут мне малость, но после того, что они хотят со мной сделать. Все мое существо восстало против, и я ушел от них, а они хохотали и кричали вслед: проголодаешься — вернешься. А потом я встретил эту женщину, одну. Я понимал, что она городская. Женщины редко уходят бродяжничать, у них здравый смысл. Она была чистая и казалась мне ангелом, но я начал угрожать ей и требовать деньги. Она сказала, что у нее нет денег, тогда я ее схватил. Она как-то не очень испугалась и спросила, чего я хочу. Я объяснил ей на бродяжьем языке, было видно, что она не понимает, но когда я стал валить ее на землю и сдергивать одежду, она сказала: «Почему вы такой грубый?» — и тогда я заплакал. Она держала мою голову у себя на груди и говорила, тихо так говорила, хорошо, а я плакал еще пуще. Но только странное дело, я все еще ее хотел. Словно только это приведет меня в порядок и ничто другое, понимаете? Ну, так я ей и сказал. И знаете, что она мне сказала? Она сказала: «Хорошо, если вы обещаете, что не будете грубым». Я так и сделал, а потом сразу пришли все вы. Теперь я вспоминаю и удивляюсь, ведь в этот момент со мною вроде было все кончено — должно было быть. А ведь все наоборот, в мою жизнь вошла благодать. Это было, словно я прошел через самое страшное адское пламя, а потом набрел на чистое, прозрачное озеро и омылся в нем и стал чистым. Я был заперт в своей глухоте и не знаю почти ничего, что там говорилось, но я видел, что она попала в ужасное положение, видел и ничем не мог ей помочь. Утром меня отпустили, и я убежал из этого города со смехом и криками, словно человек, которого Христос избавил от бесов. И ведь таким я и был. Господь выбрал своим орудием эту женщину, и она — благословенная небесная святая, ведь то, что она сделала со мной, — это чудо, я говорю вполне серьезно. Где она сейчас?
Откуда мне было знать? Меня часто осаждали мысли о миссис Демпстер, мысли эти были мучительные, и я заглушал их, изгонял как часть отринутого прошлого. Я хотел полностью выкинуть Дептфорд из головы, как то сделал Бой, и по той же самой причине: чтобы моя новая жизнь не была продолжением старой.
Мы говорили с ним и говорили, и я проникался к нему все большей симпатией. Уходя, я положил на стол десятку.
— Спасибо, мистер Рамзи, — улыбнулся он. — Вот мы и сможем купить суповую кастрюлю, а заодно и грузовик дров. Теперь-то вы видите, как Господь откликается на молитвы?