4
Потребовались годы, чтобы я начал воспринимать смерть родителей как нечто иное, чем удачное облегчение, лишь на четвертом десятке я сумел разглядеть за полустертыми фигурами из прошлого людей, сделавших все, что было в их силах, в рамках жизней, отпущенных им судьбой. Но тогда, в госпитале, я был попросту рад, что мать не загонит меня снова в положение «своего дорогого мальчика», что мне не придется объяснять ей — пытаться объяснить, — что такое война, или ломать себя в угоду ее не знающим сомнений требованиям. Я понимал, что она полностью подчинила себе отца, и радовался, что теперь мне не придется больше бороться за свою независимость. О эти добрейшие, невежественные, не знающие сомнений женщины! Как их порой ненавидишь! Я злорадно ликовал, что мать не дожила до известия о моей награде, с ужасом представляя, как бы она рядилась в напускную скромность, приличествующую матери героя, женщине, чье чрево стало источником и модельной формой высочайшего мужества, а трех лет, что я гнил в окопной жиже, вроде как и не бывало.
Диане я, конечно же, ничего такого не говорил. Она постоянно расспрашивала меня о войне, и я рассказывал ей все подряд, без малейших затруднений, меняя свои воспоминания на ее сочувствие. Я прекрасно понимал, что наша близость становится все теснее и что когда-нибудь с этим придется разобраться. Ну и что? Я был счастлив уже тем, что живу, и жил исключительно сиюминутной радостью.
Она была романтиком, я никогда еще не встречал романтиков женского пола, а потому с восторгом изучал ее эмоции. Диана хотела знать обо мне все, и я рассказывал ей все, со всей возможной честностью, но ведь я-то тоже был романтиком, двадцатилетним романтиком, так что теперь мне ясно, что я лгал каждым своим словом — лгал не в фактах, но в акцентах и эмоциональной окраске, в целях и намерениях. Жизнь в Канаде казалась Диане ужасно романтичной — и я делал ее романтичной. Я даже рассказал о миссис Демпстер (умолчав о своей ответственности за ее не совсем вменяемое состояние) и почувствовал себя несколько обманутым, когда Диана среагировала на мое повествование довольно холодно. Но когда я рассказал о маленькой Мадонне, явившейся мне в Пашендале, а позднее — в том, запредельном мире, она безмерно восхитилась и сразу же дала этой истории вполне заурядное религиозное истолкование, о чем я лично, положа руку на сердце, никогда прежде не задумывался. Она постоянно возвращалась к теме маленькой Мадонны, вызывая у меня в памяти введение к «Детской книге про святых» и малютку У. В., которой рассказывались эти истории. Я всегда воспринимал эту самую У. В. как кошмарную зануду, но теперь по необходимости пересмотрел свое мнение, потому что Диана была точь-в-точь У. В. во плоти, а уж ее-то я никак не мог назвать занудой.
Мало-помалу до меня стало доходить, что Диана имеет на мою драгоценную персону некоторые виды, и я был слишком польщен, чтобы хоть немного задуматься над последствиями. В этой больнице многие сестры были из хороших семей, эти девушки работали не покладая рук, делали все, что полагается сестрам и санитаркам, однако они пользовались и некоторыми не совсем обычными поблажками. В большинстве своем они жили неподалеку и могли между сменами отлучаться домой.
После каждой такой отлучки Диана непременно рассказывала мне о своем доме и своих родителях, совершенно не соответствовавших моим представлениям о том, что такое родители. Ее отец, каноник Марфлит, совмещал обязанности домашнего священника при Виндзорском замке и обычного приходского священника; не зная толком, что такое домашний священник, я представлял себе, что он изводит королевское семейство занудными моральными проповедями, примерно так же, как наши дептфордские священники — нас. Ее мать была Достопочтенной, хотя каноник и не имел никаких титулов, что крайне меня удивило; я не знал, что так бывает. Моя мать — урожденная Де Блакер, сказала мне Диана; потом оказалось, что фамилия эта французская и пишется длинным, хитрым образом, как то бывает у французов. По причине войны Марфлиты жили очень скромно: только двое слуг и садовник, приходящий три раза в неделю; следуя монаршьему примеру, Марфлит на время исключил из употребления спиртные напитки, ну разве что стакан-другой портвейна после особо утомительного дня. Чтобы экономить топливо для Нашего Общего Дела, все члены семейства Марфлитов набирали теперь в ванну три — всего три! — дюйма воды, и так — каждый день. Я в жизни не знал никого, кто принимал бы ванну каждый день, и считал, что ежедневные ванны в госпитале — нечто вроде лечебной процедуры и что они вскоре прекратятся.
Диана немало способствовала моему просвещению. По мере нашего сближения она стала все чаще и чаще поправлять некоторые мои речевые обороты, казавшиеся ей — нет, не неправильными, а несколько необычными, пикантными. Моя речь сформировалась по преимуществу в шотландском окружении, поэтому споров о произношении, обычных при столкновении Старого Света с Новым, у нас почти не возникало, зато как же веселилась Диана, когда я называл верхнюю рубашку сорочкой. Что касается моих застольных манер, тут Диана не смеялась, тут она была тверда и непреклонна. Она объясняла мне, что нужно ломать ломтик хлеба руками, а не нарезать его ножом на аккуратные квадратики, что нужно намазывать маслом эти самые ломаные кусочки поштучно (бессмысленная, как казалось мне, трата времени), а заодно отучила меня заглатывать пищу с такой скоростью, словно я боюсь, что кто-то отнимет (манера, впитанная мною с детства, укрепившаяся и усилившаяся в окопах и возвращающаяся ко мне даже сейчас, на старости, если я перенервничаю). Мне нравилось у нее учиться. Я был ей благодарен, тем более что эти уроки преподносились с очаровательным юмором, в Диане не было ни грана педагогического занудства.
Конечно же, все это происходило не сразу. Прошло порядочно времени, прежде чем я сумел подняться с кровати, и еще больше — прежде чем начались эксперименты с длинной чередой протезов; когда же протез был наконец выбран, я начал учиться ходить. Сперва я передвигался на костылях, а так как многие мои мышцы, особенно на левой руке, обгорели так сильно, что от них мало что осталось, процесс обучения оказался весьма болезненным и продолжительным. Главной да и единственной моей помощницей была Диана. Я не только опирался на Диану в самом буквальном смысле слова, но нередко на нее же и падал. Сестра милосердия, она носила это звание по полному праву.
Когда появилась наконец такая возможность, она отвезла меня к себе домой и познакомила с каноником и Достопочтенной. В качестве наилучшего комплимента я скажу, что они были вполне достойны такой дочери, как Диана. Каноник оказался очаровательнейшим человеком, абсолютно не похожим на любого из виденных мною прежде священников, он никогда не говорил о религии, даже за воскресным обедом; как то и подобает хорошему пресвитерианину, я попробовал осторожно восхититься его утренней проповедью и порассуждать о ее ключевых моментах, однако каноник не был расположен обсуждать эту тему и перевел разговор на войну; человек прекрасно информированный, убежденный сторонник Ллойд Джорджа, он говорил очень здраво, не превращая нашу беседу в обычную для тех времен сессию ненависти; в Англии было много людей, подобных ему, хотя условия заключенного вскоре мира отнюдь не подталкивали к такому выводу. Достопочтенная была просто чудо и совсем не походила на чью-то мать. Острая на язычок, слегка фривольная, очень красивая, если принять во внимание возраст (сколько я помню, ей было тогда сорок семь лет), женщина, она болтала, как безмозглая дурочка. Но теперь-то я знал, что все это напускное, вот такой же точно будет в ее возрасте Диана, и мне это нравилось.
Какой полной грудью вздохнул я в доме Марфлитов! Для человека, прошедшего через то, через что прошел я, это было подобно чуду. Могу лишь надеяться, что я вел себя прилично и не болтал, как идиот. Надеюсь, ибо, что касается тех дней, я могу вспомнить и каноника, и Достопочтенную, и Диану, и какие чувства они у меня вызывали, но почти не помню, что делал и говорил я сам.