Глава IX
Клиффорд и Фиби
Нельзя не согласиться с тем, что было нечто возвышенное и благородное в натуре нашей бедной Гепзибы, или же что ее характер укрепился в бедности и печали и таким образом обрел героизм, который никогда не был бы присущ этой женщине в других обстоятельствах. Гепзиба долгие годы влачила печальное, одинокое существование — по большей части отчаиваясь в нем, но всегда повторяя себе, что это лучшая участь, какой она может ожидать на земле. Собственно для себя она ничего не просила у Провидения: она просила только даровать ей возможность посвятить себя брату, которого она так любила и которому осталась преданной несмотря ни на что. Теперь, на закате своих дней, он вернулся к ней после долгого и горестного отсутствия, и его жизнь зависела от ее любви и заботы. Она исполняла свое призвание. Она решилась — наша бедная, старая Гепзиба, в своем платье из тяжелого шелка, со своими окаменелыми суставами и нахмуренными бровями, — решилась на все возможное и готова была бы сделать во сто раз больше! Мы мало видели взглядов трогательнее — и да простит нас небо, если невольная улыбка сопровождает эти слова, — мало видели взглядов, в которых бы выражался такой истинный пафос, как в глазах Гепзибы в это первое утро.
С каким терпением старалась она окружить Клиффорда своей любовью и создать для него целый мир, так, чтобы он не чувствовал в нем никакого холода и скуки! Как она пыталась развлечь его! Как жалки, но как великодушны были эти ее попытки!
Помня о его прежней любви к стихотворениям и прочим произведениям фантазии, она открыла сундук с книгами и достала сочинения авторов, которые в то время считались лучшими. В одном томе был переплетен Поп вместе с Рапом и Локком, а в другом — Татлер с Драйденом. Золото на их корешках давно потемнело, а страницы потеряли первоначальную белизну и лоск. Клиффорд остался равнодушен к этим авторам. Все подобные им, любимые современной публикой, писатели через одно или два поколения неизбежно теряют свое очарование, и потому едва ли можно было ожидать, что они произведут какое-нибудь впечатление на ослабленный ум своего прежнего поклонника. Кроме того, Гепзиба надоела своему слушателю отсутствием выразительности в чтении; она как будто не обращала никакого внимания на смысл того, что читала, — напротив, это занятие, очевидно, казалось ей скучным. Голос ее, от природы жесткий, за годы печальной жизни сделался похожим на какое-то карканье. Это неприятное карканье, сопровождающее каждое радостное и грустное слово, свидетельствует о глубоко укоренившейся меланхолии и рассказывает историю бедствий, перенесенных человеком. Он производит на слушателя такое действие, как будто вместе с ним вырывается из души что-то мрачное, или — употребим более умеренное сравнение — это жалкое карканье, проходя сквозь все изменения голоса, напоминает собой черную шелковую нитку, на которую нанизаны хрустальные зерна речи, получающие от нее свой цвет. Такие голоса жалуются нам на погибшие надежды и как будто просят смерти и погребения вместе с ними!
Заметив, что Клиффорд не становится веселее от ее чтения, Гепзиба принялась искать в доме другие средства для более приятного времяпрепровождения. Вдруг ее взгляд остановился на клавикордах Элис Пинчон. Это была минута великой опасности, потому что, несмотря на страшные предания, сопряженные с этим инструментом, и на печальные арии, которые, согласно слухам, играли на нем невидимые пальцы, — преданная сестра воодушевилась было мыслью спеть что-нибудь для Клиффорда, аккомпанируя себе на клавикордах. Бедный Клиффорд! Бедная Гепзиба! Бедные клавикорды! Как бы вы были жалки все трое вместе! Только какой-то благодетельный дух — может быть, невидимое вмешательство самой давно погребенной Элис — отвратил угрожавшее им бедствие.
Но худшим из всех зол — самый тяжкий удар судьбы для Гепзибы и, может быть, также для Клиффорда — было его непреодолимое отвращение к ее наружности. Черты лица, и так никогда не отличавшиеся приятностью, а теперь огрубевшие от старости, горя и досады; платье и в особенности тюрбан; неловкие и странные манеры, усвоенные в уединении, — все это вынуждало любителя прекрасного отворачивать от нее глаза. Чем-то исправить такую антипатию было невозможно. Она будет последним чувством, которое умрет в нем. В последнюю минуту, когда замирающее дыхание будет слабо пробиваться сквозь его уста, он, без сомнения, пожмет руку Гепзибы в знак горячей признательности за ее беспредельную любовь и закроет глаза — не столько для того, чтобы умереть, сколько для того, чтобы не смотреть больше на ее лицо. Бедная Гепзиба! Она долго размышляла наедине, как помочь своему горю, и наконец придумала приколоть ленты к своему тюрбану, но, также по внушению какого-то благодетельного духа, оставила это намерение, которое, возможно, стало бы роковым для предмета ее нежных попечений.
Кроме невыгодного впечатления, производимого наружностью Гепзибы, во всех ее движениях сквозила какая-то неуклюжесть, которая делала ее неспособной даже на самые простые услуги. Она знала, что только раздражает Клиффорда, и потому обратилась за помощью к Фиби. В ее сердце не было никакой низкой ревности. Если бы Провидению угодно было наградить Гепзибу за героическую верность, сделав ее непосредственным орудием счастья Клиффорда, это доставило бы ей радость, глубокую и истинную. Это стоило бы всех прошлых ее страданий. Но подобное было невозможно, и потому она предоставила свою роль Фиби, вверив ей самое драгоценное из своих прав. Фиби приняла на себя эту обязанность весело, как принимала все, и одна уже простота ее чувства дала ей возможность большего успеха.
Эта девушка стала добрым гением брата и сестры. Угрюмый и запустелый Дом с семью шпилями, казалось, совершенно преобразился с тех пор, как она появилась; гниль перестала въедаться в старые бревна его остова; пыль перестала осыпаться так густо, как прежде, со старинных потолков на пол и мебель комнат, или, по крайней мере, в них то и дело появлялась с щеткой маленькая хозяйка, легконогая как ветер, подметающий садовую аллею. Тени мрачных происшествий, поселившихся в пустых и печальных комнатах, и тяжелый запах, который смерть столько раз оставляла после себя в спальнях, вынуждены были уступить очистительному действию, какое оказывало на атмосферу всего дома присутствие молодого, свежего и здорового организма. У Фиби не было совершенно никакого недуга (если бы он был, то старый дом превратил бы его в неизлечимую болезнь). Душа ее походила по своему могуществу на небольшое количество розовой эссенции в одном из принадлежавших Гепзибе огромных, окованных железом сундуков, которая наполняла своим благоуханием разного рода белье, кружева, платки, чепчики, сложенные платья, перчатки и другие хранившиеся там сокровища. Подобно тому, как каждая вещь в этом сундуке делалась приятнее от розового запаха, мысли и чувства Гепзибы и Клиффорда, при всей своей мрачности, становились счастливее в присутствии Фиби.
Брату Гепзибы, или кузену Клиффорду, как начала называть его Фиби, она в особенности была необходима. Нельзя сказать, что он разговаривал с ней или обнаруживал тем или иным образом удовольствие от ее общества, но, если она долго не появлялась, он становился сердитым и нервным, ходил взад-вперед по комнате или же сидел угрюмо в кресле, опустив голову на руки и реагируя вспышками недовольства на все попытки Гепзибы развлечь его. Присутствие Фиби и живительное действие ее свежести на его увядшую жизнь были единственными его потребностями. Эта девушка была одарена деятельной душой, которая редко оставалась совершенно спокойной и в чем-нибудь не проявлялась, — подобно тому, как неистощимый фонтан никогда не перестает бить вверх. Девушка умела петь, и это умение было до такой степени естественным, что вам не пришло бы в голову спросить ее, где она приобрела его или у какого учителя училась, как вы не стали бы задавать эти вопросы птичке, в тоненьком голоске которой нам слышится голос Создателя так же ясно, как и в самых громких раскатах грома. Пока Фиби пела, она могла свободно расхаживать по дому. Клиффорд был в равной степени доволен вне зависимости от того, доносился ли ее сладкий, воздушно-легкий голосок из верхних комнат или из коридора, ведущего в лавочку, или пробивался сквозь листья груши из сада вместе с дрожащим светом солнца. Он сидел спокойно, и на лице его светилось удовольствие — то явственное, то едва уловимое, по мере того как приближались и отдалялись звуки песни. Но, впрочем, он казался довольнее, когда Фиби сидела у его ног, на низенькой скамеечке.
Он становился моложе, когда Фиби была рядом. Красота — не вполне, конечно, материальная, а такая, которую художник долго подмечает, чтобы отразить на своем полотне, — однако же, красота иногда появлялась в нем и озаряла его лицо. Даже более чем озаряла: она преображала это лицо выражением, которое можно было объяснить только сиянием избранной и счастливой души. Эти седые волосы и морщины со своей повестью о бесконечных горестях, которые разрезали лоб будто в напрасном усилии рассказать непонятную уму историю страданий, на минуту исчезали, и тогда человек проницательный мог бы увидеть в Клиффорде некоторую тень того, кем он некогда был.
Весьма вероятно, что Фиби плохо понимала характер, на который оказывала такое благотворное воздействие. Да ей и не было нужды понимать. Огонь озаряет радостным светом целый круг людей перед камином, но к чему ему знать характер одного из них? Впрочем, в чертах Клиффорда было нечто тонкое и деликатное, что такая девушка, как Фиби, не вполне могла постигнуть. Между тем для Клиффорда практичность и простота ее натуры были сильными чарами. Правда, ее красота, и красота почти совершенная в своем собственном роде, была для этого необходимым условием. Если бы у Фиби были грубые черты лица, жесткий голос и неловкие манеры, то пусть бы даже под этой несчастной наружностью скрывались все богатейшие дарования человеческие — она бы тем больше стесняла чувства Клиффорда недостатком красоты. Но ничего прелестнее, чем Фиби, ему никогда не являлось, и потому для этого человека, который еще не успел насладиться бытием, в душе которого лик женщины все больше терял свою теплоту и в конце концов был, подобно картинам заключенных художников, доведен наконец до самой холодной идеальности, — для него этот маленький образ, выхваченный из веселой домашней жизни, был тем единственным, что могло вдохнуть в него жизнь. Люди, изгнанные из родной страны или странствующие на чужбине, даже если и оказываются среди лучшего общественного устройства, ничего так не желают, как вернуться назад. Они одиноки, где бы ни находились: в горах или в темнице. Присутствие Фиби делало все вокруг домом, то есть тем местом, куда инстинктивно стремятся изгнанник, узник, бездельник, самый низкий и самый лучший из людей. Она олицетворяла действительность. Пока вы держали ее руку в своих, мир для вас не был призраком.
Изучив этот вопрос, мы можем найти объяснение часто встречающейся загадке: почему поэты выбирают себе подруг не по сходству поэтического дарования, но по тем качествам, которые могут составить счастье грубого ремесленника. Вероятно, потому, что в своем высоком парении поэт не выносит человеческого общества, но ему кажется ужасным спуститься на землю и быть чужим.
Было что-то прекрасное в отношениях, установившихся между этими двумя людьми, постоянно льнувшими друг к другу, несмотря на разделявшие их годы. Со стороны Клиффорда это было чувство мужчины, который никогда не испил чаши страстной любви и знал, что теперь уже слишком поздно. Он сознавал это с инстинктивной деликатностью, которая пережила его умственное разрушение. Таким образом, его чувство к Фиби, не являясь отеческим, казалось не менее чистым, как если бы она была его дочерью. Правда, он все же был мужчиной и смотрел на нее как на женщину. Она была для него единственной представительницей женской половины человечества. Он ясно понимал все прелести, составляющие принадлежность ее пола. Все ее маленькие женские проказы, распускающиеся в ней, как цветы на молодом плодовитом дереве, имели на него свое действие и иногда заставляли даже его сердце биться сильнее. В такие минуты — редко его оживление не было минутным — этот оцепеневший человек становился полным гармонии существом, подобно тому, как долго молчавшая арфа вдруг наполняется звуками, когда ее струн коснется рука музыканта. Он читал Фиби, как читал бы приятную и простую историю; он слушал ее, как будто она была стихами о домашней жизни. Она была для него олицетворением всего, чего он не вкусил на земле.
Но мы напрасно стараемся облечь эту идею в слова. В языке человеческом не существует выражения, соответствующего ее красоте и глубокому пафосу. Клиффорд, этот человек, созданный для счастья, но до сих пор так его и не познавший, этот бедный, сбившийся с пути мореплаватель с Благословенных островов, застигнутый в море бурей в утлой барке, был выброшен последней, разбившей его судно волной на спокойный берег. Здесь, в то время как он лежал полумертвый, благоухание земной розы коснулось его обоняния и вызвало в нем воспоминания или фантазии обо всей живой, дышащей красоте, среди которой он должен был бы жить. Он вдыхает сладостный аромат в свою душу и умирает. Вот кем был Клиффорд в своем перемежающемся оцепенении.
Как же Фиби относилась к Клиффорду? Она была не из тех, кого увлекает все странное и исключительное в человеческом характере. Таинственность Клиффорда мало занимала Фиби и была скорее причиной ее досады, нежели возбуждающей прелестью — какой, вероятно, являлась бы для многих женщин. Однако же девушка была тронута не загадочным мраком его положения, ни даже нежностью его натуры, а просто воззванием его отчаянной души к ее полному живой симпатии сердцу. Она бросила на него взгляд любви потому, что он так нуждался в любви и, по-видимому, так мало получил ее в жизни. С неизменным тактом Фиби узнавала, что ему было нужно, и удовлетворяла его немощную душу. Болезнь таких людей, как Клиффорд, зачастую становится неизлечимой оттого, что их недуг отражается в поведении окружающих — они вынуждены вдыхать яд собственного дыхания в бесконечном повторении. Фиби же не знала, что именно повреждено в уме или сердце Клиффорда, и доставляла своему бедному пациенту чистейший воздух. Она была для него благоухающим цветком.
Нужно, однако, сказать, что и ее лепестки иногда поникали от тяжелой атмосферы, которая окружала ее. Фиби сделалась задумчивее прежнего. Глядя на бледное лицо Клиффорда, она гадала, какой была его жизнь. Было ли на нем от рождения это покрывало, под которым была скрыта большая часть его души и сквозь которое он сам неясно различал реальный мир, или же серая ткань этого покрывала была соткана каким-нибудь мрачным бедствием? Фиби не любила загадок и желала бы поскорее найти ответ. Несмотря на это, размышления о характере Клиффорда были для нее так полезны, что когда происшедшее в его жизни бедствие мало-помалу стало для нее ясным, оно не произвело на девушку никакого ужасающего действия. Какое бы Клиффорд ни совершил преступление, по мнению света, Фиби знала его так хорошо — по крайней мере, ей так казалось, — что не могла его бояться.
Через некоторое время после появления этого замечательного жильца в доме установился негласный распорядок дня. Утром, после завтрака, Клиффорд засыпал в своем кресле, и если что-нибудь случайно не нарушало тишины, то он до самого полудня витал в облаке грез. В эти часы Гепзиба заботливо сидела подле брата, а Фиби шла в лавочку — об этом распорядке вскоре стало известно покупателям, и те в основном являлись тогда, когда за конторкой была молодая девушка. После обеда Гепзиба брала свое рукоделие — она вязала длинные чулки из серой шерсти для брата на зиму — и, бросив прощальный и, разумеется, нахмуренный взгляд на брата, а Фиби сделав поощрительный жест, занимала свое место за конторкой. Тогда наступала очередь девушки быть кормилицей, нянькой — называйте ее как вам угодно — этого седого человека.