Глава VII
Гость
Когда Фиби проснулась — а это случилось тогда же, когда зачирикала чета реполовов на груше, — она услышала на лестнице какой-то шорох. Девушка поспешила спуститься на нижний этаж и нашла Гепзибу в кухне. Та стояла у окна, держа книгу перед самым носом и как будто пытаясь почуять ее содержание, потому что ее слабое зрение не слишком помогало ей в этом. Трудно представить себе книгу убедительнее той, которая была теперь в руках Гепзибы: от одного ее чтения вся кухня наполнялась запахом индеек, каплунов, копченых куропаток, пудингов, пирожных и святочных поросят во всех возможных смешениях и вариациях. Это была поваренная книга, наполненная рецептами старинных английских блюд и украшенная гравюрами, на которых были изображены приготовления к грандиозным пиршествам. Среди этих великолепных образцов поваренного искусства (из которых, вероятно, ни один не был воплощен в жизнь за последние несколько десятилетий) бедная Гепзиба искала рецепт какого-нибудь несложного блюда, чтобы наскоро приготовить завтрак.
Скоро, однако же, мисс Пинчон отложила в сторону это сочинение и спросила Фиби, не снесла ли вчера яйца старая Спекля, как она называла одну из куриц. Фиби побежала посмотреть, но вернулась с пустыми руками. В эту минуту послышался свисток рыбака, возвещая о его приближении к дому. Гепзиба позвала его, энергично постучав в окно лавочки, и купила у него отличную, только что пойманную, жирную макрель. Поручив Фиби поджарить кофе, который она называла чистейшим мокским, старая дева положила столько дров в старый очаг, что из трубы тотчас повалил густой дым. Деревенская девушка, помогая Гепзибе, предложила испечь индейский пирожок по особому легкому рецепту, который она узнала от матери; по ее словам, если хорошо его приготовить, он должен был очень вкусен и нежен. Гепзиба с радостью на это согласилась, и кухню вскоре наполнил приятный аромат. Нам кажется, что сквозь дым, вырывавшийся из печки, на это незатейливое кушанье с удивлением и с некоторым пренебрежением взирали тени усопших кухарок, напрасно протягивая к нему свои бесплотные руки. По крайней мере голодные мыши точно вылезали из своих норок и, сев на задние лапки, нюхали воздух, благоразумно выжидая благоприятного случая поживиться.
Гепзиба не обладала кулинарными талантами и, по правде сказать, усугубила свою природную худобу, часто предпочитая остаться без обеда, чем управляться с вертелом или наблюдать за кипящим горшком. Поэтому рвение, какое она обнаружила теперь к кухонным подвигам, казалось воистину героическим. Было весьма трогательно смотреть на то, как она разгребала свежие уголья и жарила макрель. Обыкновенно бледные, ее щеки теперь разгорелись от огня и суеты, и она наблюдала за рыбой с такой нежной заботой и вниманием, как будто — не беремся найти лучшего сравнения, — собственное сердце ее лежало на сковороде, а ее счастье зависело от того, хорошо или нет зажарится эта рыба.
В домашней жизни выдается не много моментов приятнее хорошего завтрака. Мы садимся за стол со свежими силами и мыслями. Так и старинный столик Гепзибы, покрытый роскошной скатертью, достоин был являться центром самого веселого кружка.
Фиби отправилась в сад, собрала красивый букет роз и поставила его в небольшую стеклянную кружку, которая давно потеряла свою ручку и потому могла заменять собой вазу. Утреннее солнце, столь же свежее и улыбающееся, как и то, лучи которого проникали в цветущее жилище первых людей, пробиваясь сквозь ветви груши, освещало стол, на котором было приготовлено три прибора: один для Гепзибы, другой для Фиби… но для кого же третий?
Гепзиба, бросив последний хозяйственный взгляд на стол, взяла Фиби за руку. Она вспомнила, как сурова и раздражительна была во время приготовления этого таинственного завтрака, и решила, по-видимому, искупить свою вину.
— Не суди меня за мое беспокойство и нетерпеливость, милое дитя мое, — сказала она. — Я люблю тебя, Фиби, несмотря на резкость моих слов.
— Милая кузина, почему вы не скажете мне, кто к вам приехал? — спросила Фиби с улыбкой, близкой к слезам. — Отчего вы так встревожены?
— Тише, тише! Он идет, — проговорила Гепзиба, поспешив вытереть глаза. — Пускай он увидит сначала тебя, Фиби, потому что ты молода и твои щечки свежи, как эти розы; улыбка играет на твоем лице против твоей воли. Он всегда любил смеющиеся лица. Мое теперь уже старо; слезы мои едва успели высохнуть, а он никогда не выносил слез. Задерни немножко занавеску, чтобы тень легла на ту часть стола, где он сядет, но совсем солнце не закрывай, он никогда не любил темноту — а сколько было мрачных дней в его жизни! Бедный Клиффорд!..
Она еще произносила вполголоса эти слова, обращенные будто к ее собственному сердцу, а не к Фиби, когда из коридора до них донесся шум. Фиби узнала шаги, которые она слышала на лестнице ночью. Приближавшийся к ним гость — кем бы он ни был — задержался на верхних ступеньках лестницы, он остановился еще раза два, пока спускался, и вновь помедлил в самом низу лестницы. Наконец он сделал длинную паузу у порога комнаты, взялся за ручку двери, потом отпустил ее. Гепзиба с конвульсивно сжатыми руками смотрела на дверь.
— Милая кузина Гепзиба! — пробормотала Фиби, вся дрожа, потому что волнение ее кузины и эти таинственные шаги производили на нее такое впечатление, как будто в комнате вот-вот должно было появиться привидение. — Вы, право, пугаете меня! Неужели случилось что-нибудь ужасное?
— Тише! — прошептала Гепзиба. — Будь как можно веселее, что бы ни случилось!
Последняя пауза у порога тянулась так долго, что Гепзиба, не будучи в силах выносить ее дольше, подошла к двери, отворила ее и ввела незнакомца за руку. Фиби увидела перед собой пожилого мужчину в старомодном шлафроке и с седыми, почти белыми, необыкновенной длины, волосами, которые закрывали его лоб, пока он не откинул их назад, обводя взглядом комнату. Всмотревшись в лицо гостя, девушка поняла, что остановки его были вызваны той неопределенностью цели, с которой ребенок совершает свои первые путешествия по полу. Ничто не обнаруживало в нем недостатка физических сил. Немощной была его душа. Впрочем, в его лице все-таки светился ум — только этот свет казался таким неопределенным, таким слабым, словно в любую минуту готов был исчезнуть. Это было пламя, мелькающее в почти погасших головнях; мы всматриваемся в него внимательно и с некоторым нетерпением, чтобы оно или засияло ярче, или погасло совсем.
Войдя в комнату, гость стоял с минуту на одном месте, держась инстинктивно за руку Гепзибы, как ребенок держится за руку взрослого, который ведет его. Он, однако же, заметил Фиби и, по-видимому, был приятно поражен ее юным и прелестным видом. Девушка в самом деле источала радость и тепло, подобно тому, как стеклянная кружка с цветами рассыпала вокруг себя солнечные блики. Он поклонился ей, или, говоря вернее, сделал неудачную попытку поклониться. При всей, однако же, неопределенности этого движения в нем проявилась какая-то врожденная грация, которой невозможно научиться, даже постоянно общаясь с людьми.
— Милый Клиффорд, — сказала Гепзиба тоном, каким обыкновенно обращаются к избалованным детям, — это наша кузина Фиби, маленькая Фиби Пинчон — единственная дочь Артура, как вы знаете. Она приехала из деревни погостить к нам, потому что наш старый дом сделался уж слишком безлюдным.
— Фиби?.. Фиби Пинчон?.. Фиби? — повторял гость странным, медленным, нетвердым голосом. — Дочь Артура! Ах! Я и позабыл! Что ж, я очень рад!
— Садитесь здесь, милый Клиффорд, — сказала Гепзиба, подводя его к креслу. — Фиби, потрудись приподнять немножко штору. Теперь мы будем завтракать.
Гость сел на предназначенное для него кресло и с потерянным видом огляделся вокруг. Он, очевидно, старался понять, что ему предстоит; по крайней мере желал удостовериться, что он находится именно здесь, в низкой комнате с дубовыми стенами и потолком, пересеченным несколькими перекладинами, а не в другом месте, которое навеки запечатлелось в его памяти. Но этот подвиг был для него так труден, что он мог преуспеть в нем лишь отчасти. Его сознание беспрестанно исчезало, оставляя за столом только истощенную, поседевшую и печальную фигуру — физический призрак. Через некоторое время в глазах гостя опять показывался слабый свет, свидетельствуя о том, что дух его вернулся и силится разжечь домашний очаг сердца, засветить лампаду ума в темноте разрушенного дома, где он осужден вести одинокую, отделенную от мира жизнь.
В один из этих моментов Фиби убедилась в той мысли, которую она сперва отвергала как нелепую и невозможную. Она поняла, что сидевший перед ней человек и есть оригинал прекрасной миниатюры, хранившейся у ее кузины Гепзибы. Действительно, благодаря своей разборчивости в костюмах, она тотчас догадалась, что его шлафрок, по виду, материалу и моде, был тем самым, что изображен на портрете. Это старое, полинялое платье, потерявшее весь свой прежний блеск, казалось, говорило каким-то особенным языком, которому нет названия, о тайном бедствии, постигшем его хозяина. Глядя на него, можно было понять, что душу этого человека постиг какой-то страшный удар. Он сидел здесь словно под покрывалом разрушения, которое отделяло его от мира, но сквозь которое порой проступало то самое выражение, нежное и мечтательное, какое Мальбон отразил в миниатюре и которое ни годы, ни тяжесть обрушившегося на него бедствия не в состоянии были уничтожить.
Гепзиба налила чашку восхитительно благоухающего кофе и подала ее гостю. Встретившись с ней взглядом, он, казалось, пришел в смущение.
— Это ты, Гепзиба? — проговорил он невнятно, потом продолжил, как будто не замечая, что его слышат: — Как переменилась! Как переменилась! И недовольна мною за что-то… Почему она так хмурит брови?
Бедная Гепзиба! Это был тот самый нахмуренный взгляд, который со временем, от близорукости и постоянного беспокойства, вошел у нее в привычку. Но эти неясные слова оживили в ее душе какое-то грустное чувство любви, и оно придало всему лицу ее нежное и даже приятное выражение.
— Недовольна! — повторила она. — Недовольна вами, Клиффорд!..
Тон, которым она произнесла это восклицание, был жалобным и поистине музыкальным — как будто какой-нибудь превосходный музыкант извлек сладкий, потрясающий душу звук из разбитого инструмента. Так глубоко было чувство, выразившееся в голосе Гепзибы!
— Здесь, напротив, все вас любят, — прибавила она. — Вы у себя дома!
Гость ответил на ее слова улыбкой, которая не осветила и половины его лица. Но как ни была она слаба и мимолетна, в ней сквозило очарование красоты. Вслед за этой улыбкой на лице у него появилось более грубое выражение — или оно казалось грубым, потому что не было смягчено светом разума. Это был голод. Гость принялся за предложенный ему завтрак, можно сказать, почти с жадностью и, казалось, позабыл и о самом себе, и о Гепзибе, и о юной Фиби, и обо всем, что его окружало. Вероятно, если бы его умственные способности сохранили свою силу, он бы сдержал тягу к услаждению желудка. Но в настоящем положении дел эта потребность проявилась в таком тягостном для наблюдателя виде, что Фиби вынуждена была потупить взор.
Скоро гость почуял аромат стоявшего перед ним кофе и принялся пить его с нескрываемым наслаждением. Ароматная эссенция подействовала на него как волшебный напиток. Темная субстанция его существа сделалась прозрачной — по крайней мере, в такой степени, что сквозь нее теперь был различим свет разума.
— Больше, больше! — вскрикнул он с тревожной поспешностью, словно боясь упустить что-то от него ускользавшее. — Вот что мне нужно! Дайте мне больше!
В это время стан его несколько распрямился, а в глазах появилось осмысленное выражение. Они, впрочем, не оживились настолько, чтобы в них отразился ум. Это было скорее чувство нравственного удовольствия, способность к восприятию красоты, которая составляет главную принадлежность некоторых натур, обнаруживая в них изящный от природы вкус. Красота становится жизнью такого человека, к ней одной направлены все его стремления, и если только физические органы его находятся в гармонии с этим чувством, то и само оно получает должное развитие. Такой человек не должен знать горестей, ему не с чем бороться, для него не существует мучений, ожидающих тех, у кого достает духу, воли и сознания для борьбы с жизнью. Для этих исключительных характеров подобные мучения и составляют лучший из даров жизни, но для существа, на которое устремлено в настоящую минуту наше внимание, они были бы горем, небесной карой.
Нисколько не умаляя его достоинств, мы думаем, что Клиффорд отчасти был сибаритом по натуре. Это можно было заметить по тому, как его глаза постоянно устремлялись к солнечному свету, который пробивался сквозь густоту ветвей в старинную, мрачную комнату. Это проявлялось в том, как он смотрел на кружку с розами, с каким наслаждением вдыхал их аромат. Это обнаруживалось в бессознательной улыбке, с какой он смотрел на Фиби, чей свежий, девственный образ был слиянием солнечного света с ароматом цветов. Не менее очевидна была эта любовь к прекрасному, эта жажда красоты и тогда, когда он с инстинктивной осторожностью отворачивал глаза от хозяйки, и его взгляд скорее блуждал по сторонам, нежели возвращался назад. Виноват в этом был не Клиффорд, виновата была несчастная судьба Гепзибы. Как мог он — при этой желтизне ее лица, при этой ее жалкой, печальной мине, при этом безобразном тюрбане, украшавшем ее голову, и этих нахмуренных бровях, — как мог он находить удовольствие в том, чтобы смотреть на нее? Но неужели он не выразил никакой любви к ней за всю ту нежность, которую она молчаливо расточала перед ним? Нет, никакой. Такие натуры чужды всех ощущений подобного рода. Они всегда бывают эгоистичны по своей сути, и напрасно требовать от них перерождения. Бедная Гепзиба постигала это или, по крайней мере, действовала инстинктивно. Клиффорд был так долго удален от всего, что услаждает взор, и она радовалась — радовалась по крайней мире в настоящую минуту, хоть и с тайным намерением поплакать после в своей комнате, — что у него перед глазами есть более привлекательные предметы, чем ее старое, некрасивое лицо. Оно никогда не было прелестным, а если бы и было, то червь ее горести о брате давно уже разрушил бы эту прелесть.
Гость откинулся на спинку стула. На его лице отражалось удовольствие, но вместе с тем и какое-то напряжение и беспокойство. Он старался уразуметь яснее окружающие его предметы, или, быть может, боясь, что все это сон или игра воображения, с усилием удерживал прекрасное мгновение перед своим духовным взором.
— Прелесть! Восхитительно! — говорил он, не обращаясь ни к кому. — И все это наяву? Какой живительный воздух льется в окно! Открытое окно! Как играют лучи солнца! А цветы как пахнут! Какое веселое, какое цветущее лицо у этой молодой девушки! Это цветок, окропленный росой, солнечные лучи, играющие на росе! Ах, все это, должно быть, сон!.. Сон! Сон! Неужели вокруг меня по-прежнему каменные стены?
Тут его лицо омрачилось. В нем было теперь не больше света, чем могло проникнуть сквозь железную решетку темницы, — он будто с каждой минутой все глубже погружался в пропасть. Фиби почувствовала, что нужно во что бы то ни стало заговорить с незнакомцем.
— Вот новый сорт роз, я нарвала их в саду сегодня утром, — сказала она, выбирая из букета небольшой красный цветок. — В этом году их будет пять или шесть на кусте. Это самая лучшая роза. А как она пахнет! Как ни одна роза! Невозможно забыть этот запах!
— Ах! Покажите мне! Дайте мне! — вскрикнул гость и быстро схватил цветок, который своим запахом, как волшебной силой, пробудил в нем множество других воспоминаний. — Благодарю вас! Он доставляет мне большое удовольствие. Я помню, как я восхищался этим цветком — давно уже, я думаю, очень давно! Или это было только вчера? Он заставляет меня вновь почувствовать себя молодым! Неужели я снова молод? Или это воспоминание так ясно во мне? Но как добра эта девушка! Благодарю вас! Благодарю вас!
Эпизод с маленькой красной розой стал для Клиффорда самым светлым за все утро. Он мог бы продлиться дольше, если бы его глаза случайно не остановились на лице старого пуританина, который угрюмо смотрел на происходящее из своей потемневшей рамы и с матового полотна. Гость сделал нетерпеливое движение рукой и обратился к Гепзибе таким тоном, в котором ясно выражалась своенравная раздражительность человека, за которым все в семействе ухаживают.
— Гепзиба! Зачем ты оставляешь этот ненавистный портрет на стене? Да-да! Это в твоем вкусе! Я говорил тебе тысячу раз, что он злой гений нашего дома! А мой злой гений в особенности! Сними его тотчас!
— Милый Клиффорд, — печально произнесла Гепзиба, — вы же знаете, что я не могу этого сделать.
— Если так, — продолжал он все еще исступленно, — то, прошу тебя, закрой его хотя бы красной занавесью, длинной, с золотыми кистями. Я не могу это терпеть! Пускай он не смотрит мне в глаза!
— Хорошо, милый Клиффорд, я закрою портрет, — сказала Гепзиба успокаивающим голосом. — Красная занавесь в сундуке под лестницей немножко полиняла и попортилась от моли, но мы с Фиби приведем ее в порядок.
— Сегодня же, не забудь! — потребовал он и потом тихо прибавил, словно обращаясь к себе: — И зачем нам жить в этом несчастном доме? Почему бы не переселиться в южную Францию? В Италию? В Париж, Неаполь, Венецию, Рим? Гепзиба скажет, что у нас нет средств. Какая глупая мысль!
Он засмеялся себе под нос и бросил на Гепзибу взгляд, которым хотел выразить тонкий сарказм. Но столь разные и волнительные чувства, испытанные им за такое короткое время, сильно его изнурили. Он, вероятно, привык к печальному однообразию жизни, которая не столько протекала ручьем, сколько собиралась в лужу вокруг его ног. Покрывало дремоты опустилось на его лицо и произвело свое действие на нежные черты, подобное тому, какое густая мгла оказывает на выразительный пейзаж, — они как будто сделались крупнее и даже грубее. Если до сих пор, глядя на этого человека, сторонний наблюдатель мог удивляться его интересной наружности или красоте — даже разрушенной красоте, — то теперь он мог бы усомниться в собственном впечатлении и приписать игре воображения какую-то грацию, оживлявшую это неподвижное лицо, и чудный блеск, игравший в этих мутных глазах.
Однако прежде, чем Клиффорд погрузился в оцепенение, из лавочки донесся резкий звон колокольчика — настолько неожиданный, что он вскочил со своего кресла.
— Боже мой, Гепзиба! Что за ужасная суматоха у нас в доме? — вскрикнул он, изливая свою досаду по старой привычке на единственную особу в мире, которая любила его. — Я никогда не слышал такого отвратительного звона! Что все это значит?
Эта пустая досада вдруг чрезвычайно рельефно отразила характер Клиффорда — как будто тусклый портрет вдруг соскочил со своего полотна. Человек с обостренным чувством прекрасного совершенно не выносит нарушения гармонии.
— Милый Клиффорд, мне жаль, что вы услышали этот звонок, — сказала Гепзиба терпеливо, но покраснев от прилива стыда. — Он даже для меня очень неприятен. Но, знаете ли, Клиффорд, я хочу кое-что сказать вам. Этот противный звонок — Фиби, сходи, пожалуйста, посмотри, кто там, — этот противный звонок не что иное, как колокольчик нашей лавочки.
— Лавочки! — повторил Клиффорд, глядя на нее с недоумением.
— Да, нашей лавочки, — подтвердила Гепзиба, и какое-то природное достоинство, смешанное с глубоким волнением, отразилось в ее лице. — Надо вам знать, милый Клиффорд, что мы очень бедны. Нам не оставалось другого средства к существованию, кроме как принять помощь от руки, которую я оттолкнула бы (так же, как и вы!), даже если бы умирала с голоду. Я должна была или принять от него помощь, или зарабатывать на хлеб собственным трудом! Одна я могла бы голодать, но мне обещали отдать вас! Неужели после этого, милый Клиффорд, — прибавила она с жалобной улыбкой, — вы можете думать, что я опозорила наш старый дом, открыв в нем лавочку? Наш прапрадед сделал то же самое, несмотря на то, что нуждался гораздо меньше нас! Неужели вы станете стыдиться меня?
— Стыд! Позор! И ты говоришь мне эти слова, Гепзиба? — сказал Клиффорд, поникнув головой, и добавил с грустью: — Какой стыд могу я теперь испытывать?
И бедный человек, рожденный для наслаждения, но встретивший такую жалкую участь, в припадке нервного расстройства разрыдался, как женщина. Впрочем, слезы лились недолго, он успокоился и, судя по его лицу, даже повеселел. Это чувство также длилось всего минуту и сменилось другим. Он посмотрел на Гепзибу с некоторой иронией, причина которой осталась для нее загадкой.
— Неужели мы так бедны, Гепзиба?
Кресло, в котором он сидел, было глубоким и мягким, и он почти в ту же минуту погрузился в сон. Вслушиваясь в его довольно правильное дыхание (которое, впрочем, было похоже на какой-то слабый трепет, соответствовавший недостатку силы в его характере), Гепзиба воспользовалась этой минутой, чтобы рассмотреть его лицо, чего она до сих пор не осмеливалась сделать. Ее сердечная боль теперь излилась слезами, глубокая грусть выразилась в стоне, тихом и кротком, но невыразимо печальном. Под влиянием этого глубокого горя и сострадания она почувствовала, что нет ничего непочтительного в том, чтобы посмотреть на его изменившееся, постаревшее, бледное лицо. Но едва она устремила на него внимательный взгляд, как совесть начала упрекать ее в том, что она рассматривает это лицо с любопытством теперь, когда оно так переменилось. Поспешно отвернувшись, Гепзиба опустила штору на окне и села к Клиффорду спиной.